Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ферма

ModernLib.Net / Современная проза / Апдайк Джон / Ферма - Чтение (стр. 5)
Автор: Апдайк Джон
Жанр: Современная проза

 

 


Я рассказал ей, что обещал Джоан выждать полгода, прежде чем принимать окончательное решение; и уговор был такой, что эти полгода мы с Пегги не должны видеться. Она слушала и кивала, все кивала головой, словно говоря, что согласна, что иначе и быть не может, что она понимает и ценит мою честность, и мое благородство по отношению к Джоан, и мое душевное бескорыстие — и вдруг бухнулась мне в плечо головой и выкрикнула прямо в ворс моего пальто: Иди, Джой, иди! — и шею мне обжег поток слез, стремительный, точно атака, и я понял, что вовсе она не умилена моей победой над любовью к ней, потому что она сама и была эта любовь, жила для себя только в моей любви и уже видела себя отвергнутой, покинутой, видела, как навсегда разлучает нас ускользающая вечность (серые аллеи, черные среди мартовской слякоти фигуры немногих прохожих, торопящихся в церковь, деревья, на которых уже набухают первые почки, нянюшки-негритянки в прозрачных ботиках), — а я ничего этого не видел и не знал. И дальше мне вспоминалось: вот она полусидит на постели, голая, облокотясь на подушку, ее плечи и стройная шея темным силуэтом выступают на фоне распущенных волос, сквозь которые просвечивает сияние городских огней за окном с голубоватыми стеклами; и вдруг раздается ее непривычно тоненький голос: А ты меня не забудешь? Когда это было? Тогда ли, когда я уехал якобы в Сент-Луис, а наутро проснулся в Нью-Йорке и увидел, что идет снег? На другой стороне улицы рос платан, доходивший до высоты ее окон, и каждый зародыш почки на его оголенных ветвях украшен был белым венчиком. Начав одеваться (синхронно с моим двойником в Сент-Луисе, торопившимся, чтобы поспеть на девятичасовой самолет), я поставил на проигрыватель пластинку, которую подарил ей накануне, но любовь не дала нам времени послушать ее. Это был Бах в исполнении вокального джаза. Во-де-о-у-ула-ла ла-ла-ла. Звенящая тарабарщина накладывалась на барочную партитуру, и словно бы в такт прихотливым ритмам этой музыки ветер гнал за окном мокрый снег, а Пегги заперлась в ванной, и слышно было, как там льется вода; в брюках и чистой белой сорочке, казалось, чуть липкой от духоты южного города, который на самом деле был далеко, я стоял босиком в центре мягкого боливийского ковра, не раз заменявшего нам постель, — стоял и, как зачарованный, не сводил глаз с окна; там, за подоконником, рябым от насыпанных для воробьев крошек, сразу же начинался другой, близкий город; снег, и музыка Баха, и шум воды, льющейся в ванной, пересекались в одной точке, и к этой точке пригвождено было мое сердце. Никогда еще я так остро не чувствовал, что счастлив, и никогда так ясно не сознавал всей хрупкости этого чувства, неверного, как бред. Наконец я собрался уходить, уже облачась в свой солидный костюм делового человека (мой беспорочный двойник летел в это время с юга на север), — и тут она неожиданно взмолилась: Не приходи больше. Мне слишком тяжело каждый раз с тобой прощаться. Не сердись, я не виновата, я хотела быть тебе необременительной, приятной любовницей, но ничего у меня не выходит. Я слишком собственница. Ступай, вернись к Джоан и постарайся не обижать ее. Не надо бы мне в тебя влюбляться, это все осложнило. Но когда я впервые — и раньше, чем следовало, — сказал, что готов уйти от Джоан к ней, она закричала: Нет, нет! А твои дети? Мне никогда не искупить такой вины перед тобой! Образы наплывали в моей памяти, болезненно искаженные, как отражения в воде. При встречах с Джоан лицо у нее каменело в испуге, поздней переходившем в вызов, при расставанье оно, краснея, подергивалось от слез; когда мы снова оказывались вместе, я видел это лицо бледным и утомленным, и не раз, ложась со мною в постель, она принимала меня в свое тело, как принимают неотвратимый удар; вспоминая все это, я сам удивлялся, как я мог ее столько мучить, по какому праву заставил пройти через этот придуманный мною искус. А теперь она где-то там одна, беззащитная, может быть ставшая жертвой насилия — ведь у бога свои причуды, и его не смутит, что положенную ей долю страданий она уже вынесла.

Рядом испуганно вскрикнула мать. В мыслях спеша на помощь к Пегги, я превысил дозволенную скорость. Мать в машине всегда нервничала, точно молоденькая; странно было видеть, до чего дорога ей жизнь.

Выписав все петли очередной клеверной развязки — есть что-то театральное в их замысловатости, — мы съехали с широкого белого шоссе на старое, черное, потом тряслись несколько минут по мощеной дороге, наконец свернули на наш проселок — и тут я даже засмеялся от облегчения: Пегги, по-прежнему в бикини, полола огородные грядки.

От непривычки она делала много лишних движений, чересчур энергично ударяла мотыгой, и это еще подчеркивало ширину ее бедер, линию, плавно сбегавшую к щиколоткам, а потом, казалось, терявшуюся в земле. Мы остановили машину под старой грушей, в тени немногих еще живых ветвей, на которые приходилось все бремя ее урожая. Мы вышли из машины. Голова у меня была тяжелая и болела.

— Что ты во мне нашел смешного? — спросила Пегги.

— Не обращай на него внимания, Пегги, — сказала мать. — Ты очень мила сейчас. Обычная мужская манера: заставляют женщин за себя работать, а потом еще смеются над ними.

Громче всех смеялся Ричард.

— Мам, ты как-то неподходяще одета, — сказал он.

Мать заметила:

— Смотри только не выдирай вместе с сорняками бобы, у них корни очень неглубоко сидят.

— Я стараюсь, чтобы у меня получалось так, как у вас, — сказала Пегги и грязной рукой откинула с лица волосы. Меня донельзя тронул вид ее босых ног с розовыми от лака ногтями, плоско стоявших на земле и до щиколоток облепленных грязью, как у ребенка или у цыганки; должно быть, проснувшееся во мне желание обдало ее волной, как может обдать волной тепла или запаха, потому что она вдруг беспокойно поежилась, и я понял, что словно выставил напоказ ее наготу, подчеркнул несообразность ее костюма.

— Что-то у меня голова болит, — сказал я, чтобы отвлечь внимание матери. — Не найдется ли в доме старой отцовской шляпы?

— Говорила я, что у тебя будет солнечный удар, — встревожилась мать. — Больше ты косить не будешь.

— Надо же кончить.

— Надо-то надо, но все хорошо в меру. Не коли мне глаза тем, что надо. Свалишься, так твоя жена скажет, я виновата.

— Солнце уже клонится к закату, мама. Пятый час.

— Пегги, правда ведь не стоит ему сегодня продолжать? Вот так, бывало, его отец — заупрямится и не уйдет с поля, а потом его рвет всю ночь. Ни себе, ни другим не радость.

— На когда же откладывать? — сказал я. — Завтра ведь воскресенье.

— Ну и что ж, что воскресенье? — спросила Пегги, отмахиваясь от комаров.

— Мама никому не позволит работать в воскресенье, — ответил я.

— Так, так, — сказала мать. — Смейся над старухой и ее предрассудками.

Пегги спросила:

— Вы в самом деле считаете, что в воскресенье нельзя работать?

На этот раз я как будто выставил напоказ мать. Она сказала:

— В наших местах это не принято. Но, впрочем, заросшее травой поле глупой старухи подобно…

— Подобно чему? — спросил Ричард.

— Это из Библии, — сказала ему Пегги.

Мать продолжала:

— Словом, как хочешь, Джой. Но, по-моему, ты уже довольно поработал. Остальное доделает Сэмми, или, если тебе уж так хочется кончить самому, можешь в будущую субботу приехать еще раз.

— Но это же глупо, — возразила Пегги, встревоженная такой перспективой.

Мать сердито обернулась к ней.

— Глупо или не глупо, а когда у моего сына такое лицо, значит, пора ему кончать работу.

— Какое это у меня лицо? — спросил я.

— Бледное, воспаленное.

— Уж что-нибудь одно — или воспаленное, или бледное. Будет дождь; я хочу кончить хотя бы большое поле, пока он не полил. Не лишай меня возможности погордиться делом своих рук. Мне только нужна отцовская шляпа.

— Отец никогда не носил шляп. Как ты мог позабыть это?

— Дайте я буду косить, — сказала Ричард.

— А что в самом деле, — сказала мать. — Пусть мальчуган пройдет ряд-другой. Ты ему покажи управление, а сам сядешь под грушей и будешь за ним присматривать.

— Ни в коем случае, — сказала Пегги.

— Ой, ну мам! Позволь! Я осторожно.

— Зачем ты его дразнишь? — сказал я матери. — Вот теперь он не успокоится.

— Я и не думала дразнить. Если я в пятьдесят лет могла выучиться, Ричард и подавно может. Ездить на велосипеде в нью-йоркской толчее куда мудренее.

Я возразил:

— Велосипед останавливается, как только ты захотел остановиться. А для трактора требуется целая система новых рефлексов.

— Ой, ну пожалуйста, пожалуйста. — Ричард весь трясся, как крышка на котле, в котором закипела вода; в его умоляющем взгляде, обращенном к Пегги, я уловил смесь робости и нетерпения, напомнившую мне его отца.

— Зря только расстроили мальчика, — сказала матери Пегги. — Об этом и речи быть не может.

Мать скривила рот в коротеньком смешке, всегда служившем ей самозащитой.

— Любой деревенский мальчишка его лет — уже давным-давно работник в доме.

— Он не деревенский мальчишка, — вставил я.

Мать охотно обратилась ко мне в попытке извернуться, задав совсем уж нелепый вопрос:

— Как же Ричард будет справляться с нашим семейным святилищем, если он даже трактор водить не умеет?

Но тут вмешалась Пегги:

— Ричарду ни с чем таким справляться не придется. Не рассчитывайте сделать из него второго Джоя.

Жестокость этого отпора была неожиданной и ненужной. Мать сразу сникла, видя, что хитрость не удалась, и сказала тихо:

— Милая Пегги, мне и одного Джоя довольно.

— Мне, пожалуй, тоже, — подхватил я.

Но ни та, ни другая не засмеялась, ни та, ни другая не взглянула на меня.

Ричард слушал, не понимая, что судьба его уже решена. Он стал дергать Пегги за нижнюю половину ее одеяния.

— Мам, ну я только поучусь немножко. Урок первый, Lecon Premiere. — Он подражал диктору телевизионного курса французского языка, который они слушали вместе еще до меня.

Она присела перед ним на корточки и обняла его своими длинными руками; бедра ее раскорячились, в углублении между грудями кожа была влажной.

— Ладно, можешь влезть на сиденье и подвигать рычагами — только при выключенном моторе. Но сперва помоги бабушке снести в дом продукты, которые вы купили.

— Вот это будет правильно, — сказала мать.

Я затаил дыхание, чувствуя, как легко сделалось у меня внутри, лишь только распался затянувшийся было вокруг меня живой узел. Ричард сел в машину, и мать повела ее к дому. Я крикнул им вслед, чтобы поискали какую-нибудь шляпу. Пегги снова взялась за мотыгу, я протянул руку и остановил ее.

— Прости, — сказала Пегги. — Она меня разозлила.

— Тут уж ничего не поделаешь. Ты очень хорошо вышла из положения.

— Я и сейчас не перестала злиться.

— Злись лучше на меня.

— На тебя я тоже злюсь.

— За что?

— От тебя никакой помощи. Ждешь, пока мы не сцепимся, а потом начинаешь нас мирить.

— Я держал твою сторону.

— Что-то я не заметила.

— Не мать же придумала, чтобы ему сесть на трактор, он сам стал проситься.

— А она подхватила. Идиотская затея.

Слово «идиотская» показалось мне лишним.

— Это ведь верно, что здесь все ребята работают на тракторе с малых лет.

— Идиотская затея.

— Ответь мне на один вопрос. Спала ты с Маккейбом после развода?

Пегги удивленно воззрилась на меня и перепачканной рукой откинула назад волосы, оставив на лбу грязный след.

— Почему ты вдруг об этом спрашиваешь?

— Ричард мне радостно сообщил, что папа иногда оставался у вас ночевать.

Когда Пегги не улыбается, левый уголок ее рта оттянут вниз, и это придает лицу брезгливое выражение.

— Опасаться мне было нечего. Я его знаю. И я считала, что так будет лучше для нас обоих.

— Еще бы.

Она пожала плечами в ответ на то, что прочитала в моих глазах.

— Простая бумажка не может сразу все зачеркнуть, что было.

— Это я знаю. Очень хорошо знаю. Ты забываешь, что у меня была полная возможность убедиться в этом.

— Вот и нечего на меня так смотреть.

— Я никак по-особенному на тебя не смотрю. Я просто смотрю и вижу, что ты очень красива, тебе даже и ни к чему такая красота, а мне всегда жаль, когда что-нибудь пропадает впустую.

— Что ж, можешь считать, что я не хотела пропадать впустую.

— Но ты тогда и с другими мужчинами встречалась.

— Тогда — нет. Это ведь было вскоре после развода. Это очень давно было, Джой.

— Почему же Ричард так хорошо это помнит?

Она посмотрела вниз, туда, где рукоятка мотыги упиралась в праздно торчащее острие, и я так ясно увидел, что она лжет, как будто это было написано у нее на лбу грязным мазком, похожим на хвост кометы.

— Странное дело, — сказал я. — Почему-то мне все равно, если бы другие, а вот если Маккейб — не все равно, хотя он мне даже понравился, этот твой Маккейб.

— Других ты не знаешь, и они для тебя просто не существуют, — сказала она и, спохватясь, что объяснение вышло не совсем ловким, добавила: — Для меня они тоже не существуют, теперь, — и потянулась поцеловать меня. Я не отстранился; ее губы на вкус были как горсть тепловатой земли. Она закинула руки мне на плечи, свои длинные, в светлых волосках руки, которыми она только что обнимала Ричарда, и шепнула чуть слышно: — Слушай, Джой. Это все было, когда я даже не была знакома с тобой, огорчаться из-за этого — все равно что огорчаться из-за чего-то, случившегося до твоего рождения. Разве ты не чувствуешь, что я люблю тебя?

Мне хотелось точности.

— Я чувствую, что ты женщина, которая любит, а я случайно оказываюсь с тобою в одной постели.

— Нет, — сказала она. — Тогда я была бы просто шлюхой, а на самом деле это ты, только ты делаешь меня женщиной, которая любит, потому что ты умеешь принимать любовь. Этому тебя научила мать, и это чудесно.

— Это дар слабых натур, — счел я нужным ответить.

По дороге шел Ричард со шляпой в руках. Шляпа была не отцовская, а материна — большой блин из плетеной соломы, подвязывавшийся ленточками под подбородком и для верности еще закреплявшийся бечевкой. Такие шляпы носят азиатские кули. И Ричард и Пегги расхохотались, когда я ее надел. Только этой детали недоставало моему шутовскому наряду. Мы с Ричардом пошли к недокошенному полю, лежавшему за дорогой, там я помог ему взгромоздиться на тракторное седло и, не включая зажигания, стал показывать, как работают педали и различные рычаги управления. Под облачным небом он восседал на тракторе, как на троне — маленький король с ямочками на щеках, — и был, видимо, совершенно счастлив. После окончания урока он побежал к матери на огород. Мне видно было издали, как он ткнул ее в живот кулаком и завязалась шуточная схватка. На одиноком проводе, по которому шел в дом электрический ток, знаками препинания невидимой фразы чернели воробьи и дрозды. Я сел на трактор и снова начал косить. Цикорий и златоцвет свернули свои лепестки, словно сжались перед угрозой дождя. Луч предвечернего солнца, прорвав клубы облаков, отбросил на землю мою карикатурную тень с огромным шаром вместо головы. Под шляпой было темновато и уютно гудело. Я дал четвертую скорость и пустился с дождем наперегонки. Один раз левое колесо у меня попало в нору сурка, и от толчка я чуть не слетел с сиденья. Одинокий сарыч, неподвижно паря под облаками, следил, как я атакую две последние вражеские фаланги, два узких участка нескошенной травы. Но вот на плечо мне упала капля, другая стукнула в шляпу, точно кто-то ковырнул соломинку ногтем. От одной фаланги уже оставался только вытянутый треугольник, вторая приняла смутные очертания песочных часов. Я направил трактор к самому острому углу треугольника, вернулся по гипотенузе и снова поехал обратно. Большая тяжелая капля шлепнулась на капот и сразу же испарилась. Еще одна. Ричард уже бежал по дороге к дому, но Пегги продолжала орудовать мотыгой. Дождь, возвестив о себе, колебался, медлил; я покончил с треугольником и принялся за песочные часы. Клочковатая дымно-сизая туча неслась за мной по небесным просторам в переливах жемчужных полос. И вот дождь, глубоко вздохнув напоследок, сорвался с высоты, сперва сдержанно, осторожно, словно из пульверизатора окропил землю, но тут же забарабанил во всю мочь, и сразу шляпа моя обвисла, комбинезон намок, беспомощно сникли закрытые чашечки цветов, трава заблестела, клонясь под хлесткими струями. Я повел оскользающийся трактор через перехват песочных часов, рассекая последний участок пополам, так что остались лишь два небольших треугольника. Разворачиваясь в последний раз, я с удивлением заметил за полем, на дороге, человеческую фигуру — Пегги стояла на ветру, под дождем и смотрела, как я докашиваю поле. В руках у нее все еще была мотыга, рыжие волосы прилипли к темени и прямыми прядями струились вдоль щек, а на отважно подставленном дождю лице с полузакрытыми веками, с чуть растянутыми, как для улыбки, губами застыла спокойная готовность, как на лицах умерших. Я с грохотом выехал на дорогу, в том месте, где почти у самого поля проходила глубокая колея, и закричал Пегги, что она сумасшедшая, но она даже не улыбнулась. Она просто пошла за трактором, как скованная рабыня за триумфальной колесницей, не поднимая глаз, осторожно переставляя сияющие босые ступни по сине-багровой глине и камням, которые дождь мгновенно успел отточить. Я был так взволнован ее преданным ожиданием, мыслью о ее теле, из-за меня исхлестанном дождем, что мечтал об одном — поскорее въехать под навес и, соскочив с трактора, схватить и повалить ее прямо на труху, на комья сухого навоза, чтобы они черными лепешками пристали к ее мокрой белой коже. Но навеса теперь не было, а когда я наконец загнал трактор в его узкое стойло, Пегги уже приближалась к дому, медленно пересекая зеленую лужайку, по которой когда-то бежала под дождем моя мать, обгоняя отца. День был окончен.


В доме пахло мокрыми волосами Пегги. Мать вишневыми поленьями растопила камин, и моя жена, уже не в бикини, а в комбинации, отделанной кружевом сверху и снизу, с голубым полотенцем на плечах сидела нога на ногу перед огнем и сушила волосы. Голову она опустила так низко, что казалось, пламя вот-вот всосется в концы свешивавшихся покрывалом волос, а пальцами вслепую массировала кожу на темени. Поленья потрескивали, распадаясь. Ричард читал книжку; одна нога у него была перекинута через ручку кресла и качалась, как маятник. Дождь шумно дышал за стенами, по-хозяйски окатывал стекла окна, выходящего на задний двор, живыми искорками сверкал в зыбкой зелени виноградной завесы над окнами, обращенными к лугу. В кухне мать расставляла тарелки на столе.

— Может, они не захотят ужинать так рано? — спросила она шепотом, когда я проходил через кухню к лестнице, ведущей наверх.

— Спроси их, — сказал я коротко. На огороде мать сумела одержать верх над Пегги, заставила ее обнаружить свои слабые стороны, и это вывело меня из терпения. Вовсе я не желал, чтобы она делала вид, будто мы с ней в заговоре против двух чужаков. Довольно с меня этих фокусов.

Но когда я уже поднимался по лестнице, до меня донеслись голоса: мать что-то спросила, а Пегги весело ответила ей; слов нельзя было разобрать, но я почувствовал себя лишним, и меня прохватил неприятный холодок. В спальне я снял с себя мокрую одежду и голый сновал по комнате среди призраков, теснившихся со всех сторон. Вот эта стертая половица молча хранит свою тайну — на этом самом месте моя бабушка, попытавшись встать с постели, упала и умерла. Вот из этого окна по-прежнему видно лужайку, конюшню и дорогу, как и тогда, когда мой дедушка смотрел в него, поджидая «неторопыгу», какой называл почтальона. В ящиках соснового комода еще и сейчас хранятся оставшиеся после него пожитки и его дневники, тощие красные книжицы, где он год за годом делал записи о погоде, и почти ни о чем больше. В день рождения моей матери, чуть не стоившего жизни бабушке, его жене, он записал только: «Родился ребенок». С отцовского комбинезона, когда я развешивал его для просушки на двери ванной, капала мне на голые ляжки холодная вода. Джоан все так же смотрела куда-то вверх, приоткрыв рот с застывшей на нижней губе блесткой влаги, вечно неся в себе зачатое дитя. Я не стал вытираться полотенцем — я люблю, когда тело просыхает, и не только из-за самого ощущения испаряющейся влаги; мне приятно думать о том, как она легко и свободно меняет свое материальное бытие, о сложной топографии стихий, позволяющей воде перетекать в воздух. Даже обыкновенная пыль, взлетая над старым диваном, кажется мне ангелом-хранителем этого дивана, а цветочная пыльца, от которой я неудержимо чихаю, — длящимся в воздухе существованием цветка. Сухой, большой, гладкий, под чуть косящим взглядом широко раскрытых глаз моего детского «я» на стене, я надел белье, спортивные брюки, скользкие на ощупь, вынул носки — Пегги аккуратно скатала каждую пару отдельно, — мокасины и чистую белую сорочку. В сорочку была вложена серая картонка, чтобы она не мялась, но казалось, будто наоборот, это картонка бережно завернута в сорочку.

Мать приветствовала меня возгласом:

— А вот и мой городской франт!

В торговом центре она купила стручкового гороху и теперь лущила его за кухонным столом. Вынутые из стручка горошины мелодично звякали, падая в дуршлаг. Я подсел к столу с другой стороны и стал помогать матери. Этим я как бы предлагал ей мировую. Она сидела, согнувшись над горохом, и поначалу словно не замечала меня. Покончив с кучкой, которую я себе отсыпал, я встал и потянулся достать еще. Тут только она подняла на меня глаза.

— Я тебя все хочу спросить — как там они все?

— Кто это «они все»?

— Дети твои, кто ж еще! Или ты уже забыл, что у тебя есть дети? Энн, Чарли, Марта.

Зеленые, точно восковые, пухлые шарики, сдавленные чуть ли не в кубики теснотой стручка, скатывались по моему большому пальцу и скоплялись на ладони горсточкой. Я со звоном бросил их в дуршлаг и осторожно ответил:

— Очень хорошо. Им нравится там, в Канаде, и они очень радовались, что едут.

— Хоть и без тебя?

— Как же я мог с ними поехать? Я, кажется, собирался жениться.

— Не надо так кричать. У меня много немощей, но я еще не глухая.

— Хорошо, не буду.

— Не знаю отчего, — продолжала мать, — но мне Чарли запомнился лучше девочек. Такой был энергичный маленький человечек.

— Был?

— Для меня — был. Вряд ли я его еще когда-нибудь увижу.

— Что за чепуха! Конечно, увидишь.

— Я думала, он будет фермером. Он прямо как создан для этого — коренастенький, ручонки сильные, цепкие.

— Да, ростом он не вышел, но зато крепыш.

— Я и говорю. Его как поднимешь — помню, кажется, это было, когда ты с ним первый раз сюда приезжал, я иду мимо, а он сидит в дедушкином кресле и словно замечтался о чем-то. Я подумала: «Ах ты мой колобочек!» А подняла — он весь выгнулся у меня в руках, да с такой силой — не понравилось ему.

Я засмеялся.

— Это было до или после того, как ты его ударила линейкой?

— Не я его, а он меня ударил. Но, кажется, это было до, хотя в тот же самый ваш приезд — а может, и нет, не скажу наверно. Только я очень хорошо помню, как он на меня тогда посмотрел — мол, с какой стати эта старушенция нарушает мой покой.

— Да, у него была такая странная привычка. Одна из теток Джоан считала это признаком слабоумия, потому что нормальный ребенок не может так долго сидеть смирно.

— Он сидел смирно, потому что думал о чем-то своем, и, значит, у него было о чем думать. Он особенный был парнишка, я таких больше не видала.

Слово «парнишка» точно слетело с языка моего деда.

— А я?

Мать ответила не сразу.

— Нет, ты никогда не был задумчивым. Ты был чувствительным. С первого ясного августовского дня ты как начнешь чихать, так, бывало, не перестанешь до самых холодов. Чихаешь до того, что слезы из глаз, даже ресницы склеиваются, я просто не знала, что мне с тобой делать. Характером Чарли больше в Джоан — та же отпугивающая замкнутость, то же немыслимое упорство.

— Упорства в ней было много. Но упорство скорей пассивное, она никогда первая не начинала.

Мать, почуяв опасность, рубанула ребром ладони воздух, как бы отсекая направление, куда я попытался ее повернуть. Мне до смерти хотелось перевести разговор на себя.

— Ох, Чарли, Чарли, — сказала она. — Я все представляла себе, как он терпеливо ждет урожая, а когда придет пора уборки, все у него так и горит под руками, недаром они такие сильные и цепкие. В нем есть то, что моя мать называла живинкой. В ком этой живинки нет, как вот у моего отца ее не было, тот лучше с фермой не связывайся. Он и постарался развязаться с ней, правильно сделал. Я ему этого всю жизнь простить не могла, а напрасно.

— Чарли беспокоит меня, — сказал я. — Ему, видно, все это тяжелее далось, чем девочкам.

— И девочкам тоже нелегко далось, — возразила мать, — только они это лучше сумели от тебя скрыть. Ты себе почему-то забрал в голову, что женщинам приятно страдать. Не знаю, откуда у тебя эта идея, не от меня, во всяком случае. Так вот, вовсе им это не приятно. Просто их меньше жалеют, чем мужчин, а почему — потому что женщина рожает детей, и когда она кричит от боли, то всем кажется, да и ей самой, пожалуй, тоже: зато будет ребенок, а раз ребенок, значит, это так и надо. А почему, собственно, так и надо, я не знаю.

— Мне кажется, — сказал я, — из всех троих на меня больше всего похожа Энн.

Ее лицо, лицо Энн, некрасивое, но прелестное своей ясностью, ее длинные прямые ноги, манера восторженно разевать рот на бегу — все вдруг точно ожило в моей памяти после долгого наркотического забытья, хотя я никогда ее не забывал, ни имени ее, ни дня рождения, ни того, что она вообще есть на свете. И Чарли тоже вдруг глянул на меня. Что это он делает — ест мороженое? В его темных мальчишечьих вихрах каждый волосок серебрился как шелковинка (Энн дразнила его Мускусной Крысой). А серые глаза смотрели настороженно, и в складочках по углам глаз была недетская умудренность, но полные губы подрагивали, готовые улыбнуться на шутку, хотя, судя по выражению его лица, я то ли разбранил его, то ли огорошил чем-то неожиданным; он, мой сын, всегда склонен был верить в лучшее, воспринимать все неприятности — разбитые коленки, приставанья сестры, мои отъезды — как случайные нарушения налаженного порядка вещей. Он любил порядок, аккуратно складывал свои вещи и вообще обращался с ними не в пример бережней, чем Энн. А Марта, моя малышка, — эту я не столько мысленно видел, сколько ощущал тяжесть ее тела, когда я, бывало, выну ее, сонно виснущую у меня на руках, из новенькой голубой кроватки, и смятая ночная рубашонка, бумажная ткань которой кажется шелковой от близости к ее коже, завернется до пояса, открывая то, что под нею, светлое, как молодая луна. Я нес ее в ванную, подпирая плечом никнущую головку, сажал на горшочек, а сам, присев на край ванны рядом, чтобы она могла положить голову мне на колени, ждал, когда раздастся журчанье и потом негромкий всплеск.

— Бедная Марта, — сказал я.

— А что Марта — она, пожалуй, самая боевая из всех.

— Будет наливать в постель.

— Ничего подобного. Она умница. Они все трое умницы, прекрасные дети — верно, Пегги?

Моя жена вошла в кухню и подошла ко мне. Я поднял на нее глаза; снизу она казалась необыкновенно высокой, рос у нее был немножко крючком, сырые еще волосы висели более длинными прядями, чем обычно.

— Да, ребята славные, — ответила она матери. — Мне тоже очень грустно о них думать.

— И напрасно. Мы, напротив, разговариваем о них с большим удовольствием.

— Джой весь измотался из-за детей. — Мое слово «измотался» вышло у матери невыразительным, как будто она сознавала, что повторяет чужое.

Пегги продолжала:

— Вы меня простите, но я не понимаю, зачем было поднимать этот разговор. Джою нужно отдохнуть.

— Отдохнуть от мыслей о собственных детях?

— Хорошо, скажу яснее: пожалуйста, не затевайте разговора о детях, так как вы это делаете, чтобы задеть меня. А Джою это очень тяжело.

— Что за выдумки! Если я говорю о детях, Пегги, так лишь потому, что я вздорная старая грымза, и потому что теперь, когда я не могу их видеть, мне ведь только и остается, что говорить о них. А мне так нравилось быть бабушкой, для меня это было утешением, я даже не думала никогда, что способна на такое чувство, сама не знаю почему. А теперь мне только и остается, что говорить о них. Отец может поехать к ним, когда ему захочется, но я-то уж не надеюсь когда-нибудь еще их увидеть. Ни здесь, на бабушкиной ферме, ни в другом месте.

— Увидишь ты их, очень скоро увидишь, — поспешил я сказать, испугавшись, что она сейчас расплачется. — Я их к тебе привезу в начале осени, как только мы все окончательно вернемся в город.

— Твоя жена будет против, — возразила мать. Казалось, от застрявших в горле слез слова у нее выходят какими-то сдавленными. — А в Писании сказано: прилепись к жене твоей.

— Я и прилепился, — сказал я. — Но тем не менее я вполне уверен, что ты увидишь моих детей.

— У меня такой уверенности нет, и, уж если на то пошло, Джой, я даже не уверена, что ты сам еще сюда приедешь. — Она повернулась к Пегги и добавила: — А за этот раз, Пегги, спасибо. И ты очень хорошо справилась с прополкой.

— Может быть, я ошибаюсь, — сказала Пегги. Ее наработавшиеся руки тяжело висели вдоль бедер, касаясь кружевной оторочки. — Но я хорошо знаю, как Джой грызет себя из-за детей, потому и не могу слышать о них спокойно.

Мать посмотрела на меня, потом на мою жену, потом опять на меня. Потом, вздохнув, уперлась ладонями в стол и встала так медленно, что, казалось, она постепенно вырастает над своим стулом. Вот так, при перемене позы, ей иногда случается найти неожиданные слова, которыми она сразу может снять, если захочет, гнетущую меня тяжесть.

— Что ж, — сказала она, — мои родители всю жизнь прожили вместе, хоть не были счастливы, но, сказать по правде, не так уж я им благодарна за это.

Она отвернулась к плите и занялась стряпней. Пегги предложила свою помощь, но мать сказала, что ей совестно взваливать всю работу на гостью. Что-то в ней показалось мне странным, когда она стояла у плиты — грузная, вся обмякшая, в лице никаких красок; я подумал, может быть, у нее что-то болит.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9