ПАВЕЛ ВОЕННЫЕ
ПЕППЕРШТЕЙН РАССКАЗЫ
Высоко, высоко
Взлетел сокол.
Высоко, высоко
Взлетел сокол…
Выше того,
выше того
Моя радость
Выше того.
Песня
Война вскрывает тайны, к ней самой отношения не имеющие.
Клаузевиц
БОГ
В 1919 году корпус кавалерийского генерала Белоусова, спешно отступая, натолкнулся на разъезд красных в районе станции Можарово.
В ходе внезапного и недолгого боя красные были уничтожены, командир разъезда захвачен в плен.
Его привели в полевой штаб полковника Гессена Алексея Михайловича, который приходился братом известному любителю античности. Штаб разместился в комнате станционного директора. Немолодой полковник в спешке писал письмо, когда ввели арестованного. Полковник бросил на него взгляд сквозь хрестоматийное пенсне: перед ним стоял человек лет двадцати пяти, смуглый, подтянутый, в кожаной куртке, галифе и сапогах.
Обычный военный, каких Гессен видел тысячи.
– Ваша фамилия? – спросил Гессен, пририсовывая в конце письма к завершающей французской фразе шутливого плачущего ангела.
– Назаров, – ответил арестованный.
Гессен хотел задать еще несколько вопросов, но одновременно зазвонили два телефона и вошли два офицера с сообщениями. Времени на допрос у полковника не нашлось.
– Здесь поручик Ветерков, по вашему распоряжению, – наклонился к Гессену адъютант.
– Очень хорошо, – полковник быстро запечатал письмо и надписал длинный конверт. – Пускай отвезет это в штаб корпуса и передаст Литвинову.
Тот сегодня отбывает в Одессу. И вот еще…
Гессен пожевал бледными губами под аккуратной щеточкой полуседых усов:
– Этого красноармейца надо бы расстрелять.
Мы нынче ночью уходим, и все такое прочее…
Некогда с ним возиться. Прикажите Ветеркову, уж заодно… Пусть не взыщет, передайте. И не надо на станции. В лесу. Всё.
Лес, сначала жидкий и скучный, но постепенно густеющий и обретающий даже некоторую сочную красоту, начинался сразу за станцией. Поручик Ветерков шел по тропе, держа в правой руке револьвер, а перед ним на расстоянии пяти шагов шагал красноармеец в кожаной куртке со связанными за спиной руками.
Поручику еще никогда не приходилось никого расстреливать и он чувствовал себя странно. Пять лет назад он намеренно ранил в руку на глупой дуэли своего товарища, и после этого неделю не спал ночей. С тех пор он, будучи кавалеристом, научился махать шашкой на скаку и делать это так, чтобы эти блестящие взмахи смогли доставить смерть всаднику, скачущему навстречу.
И, бывало, он совершал эти взмахи в бою, но бой есть бой… Чаще же он скитался между штабами с пакетами и поручениями.
«Главное – не говорить с ним! – нервно думал Ветерков. – Ни в коем случае не заговаривать… отвести поглубже в лес, выстрелить, быстро вернуться на станцию, там – в седло, и скоро оказаться далеко отсюда».
Станцию Можарово, куда он попал только что и первый раз в жизни, он уже ненавидел.
– Поручик Ветерков, если не ошибаюсь? – вдруг спросил конвоируемый через плечо.
– Откуда вам известно? – удивился Ветерков (вопрос вырвался, прежде чем он успел напомнить себе, что собирался ни за что не вступать в разговор).
– Слышал, как вас окликнули. Извините, мы не представлены, я – Назаров. А мне ваша фамилия знакома. Вы не в Тенишевском ли учились?
– Точно так, – согласился Ветерков. – Неужели и вы из тенишевцев?
– Был, но меня выгнали. И с треском. Вы ведь входили в компанию Кучевского, не так ли? Значит, вам должна быть известна история с Фоббсом?
– Так вы тот самый Назаров, который… Слышал, конечно. Ничего себе! Вот не думал встретить тенишевца! И как же вас угораздило оказаться у красных?
– Да так… Сложная история. Сами знаете, как бывает – то так, то эдак. А у нас с вами немало общих знакомых.
– Да, мне рассказывала о вас Лиза Ушакова.
Она, кажется, была от вас без ума.
– Я знаю. А вы давно оттуда?
– Из Петербурга? С Корниловым ушел.
– Я хотел вас спросить о семье Роберг. Не слышали о них? Я был близок с этой семьей.
– Они в Одессе. Мэри, говорят, замужем.
– Вот как. Вот оно, значит, как… – Ветерков мельком увидел смуглый профиль Назарова. – Ну и с Богом, значит. Вам ведь расстрелять меня приказали?
– Не стану спорить.
– Смешно. Ну, Робергов увидите, скажите:
Назаров просил кланяться и не поминать лихом.
Ваш выход, поручик.
Назаров внезапно остановился и повернулся к Ветеркову. Лицо его казалось спокойным. Ветерков же был смущен.
– Даже не знаю… Это как-то неожиданно – встретить человека своего круга в этих местах, да еще при таких щекотливых обстоятельствах. Глупость какая-то. Я слышал, вы человек смелый, и вообще… Как вас, кстати, по имени-отчеству?
– Константин Сергеевич.
– Вот что, Константин Сергеич… А впрочем, ерунда, господин Назаров. Или товарищ Назаров…
Вы ведь теперь товарищ, верно? Предлагаю вам дуэль. Положение, согласитесь, глупое, но я другого выхода не вижу. Отпустить вас просто так не могу, а расстрелять человека своего круга, друга своих друзей – это как-то… Это глупость. Короче, я вас вызываю. Повернитесь-ка!
Ветерков развязал веревку, которой связаны были руки красноармейца, достал из кобуры второй револьвер и передал его Назарову.
– Как стреляемся? – спокойно спросил Назаров, беря револьвер и равнодушно разминая затекшие кисти рук.
– Предлагаю: с десяти шагов, по жребию.
– Хорошо, – Назаров кивнул.
Они отсчитали шаги, бросили жребий. Выпало стрелять первым Ветеркову.
«Вот все и решилось», – подумал он в тот момент.
Он стрелял превосходно, глаз имел острый, охотился с детства. Стоя перед своим противником и целясь ему в сердце (поручик хотел, чтобы смерть Назарову выпала быстрая и безболезненная), Ветерков успел подумать о множестве вещей, как всегда бывает в такие решительные мгновения. Подумал, что в сознании Назарова сейчас проносятся все картинки и чувства завершающейся жизни, подумал, что Назаров держится молодцом, что сам Ветерков держался бы так же, он подумал мимоходом, что это происшествие надо поскорее забыть и поклонов от убитого не передавать. Затем попытался представить себе лицо Мэри Роберг (полагая, что именно это лицо сейчас вспоминает Назаров), но лицо Мэри поручик Ветерков помнил плохо, так как встречал ее лишь несколько раз, в больших компаниях…
– Почему вы не умираете? – спросил Ветерков.
Затем он выстрелил. Пуля пришлась прямо в сердце – Ветерков отлично видел своим острым зрением слегка дымящуюся дырку в черной кожаной куртке на груди Назарова. Но тот не падал – стоял, не покачиваясь, и смотрел на Ветеркова, как бы даже слегка улыбаясь.
«Может, у него сердце справа?» – подумал Ветерков и выстрелил еще раз. Назаров не падал.
Ветерков подумал, что происходит опять какаято глупость, явно курьез, что надо бы, наверное, испугаться или начать хохотать. Он подождал немного ответного выстрела, одновременно проверяя пули в барабане своего револьвера. Затем выстрелил еще два раза. Последняя пуля пришлась Назарову в лоб, над переносицей – яркая струйка крови скатилась по лицу красноармейца, но он продолжал стоять, спокойно глядя на Ветеркова живыми, не замутненными болью глазами.
Ветерков спрятал револьвер в кобуру. Назаров улыбнулся, и в солнечном луче блеснули его ровные белые зубы.
– Почему вы не умираете? – спросил Ветерков.
– Потому что я – Бог, – ответил Назаров.
Москва, 2003
ПЕРЕВАЛ
Весной 1945 года отряд итальянских партизан решился перейти высокие Альпы по довольно рискованной горной тропе, чтобы неожиданно ударить в тыл группировке немцев, установивших свою диктатуру в Северной Италии.
Надо было перейти через перевал, о котором в горных областях, где еще говорят на языке романч, рассказывали легенду, что во времена наполеоновских войн французский отряд перешел Альпы в этом опасном месте, чтобы внезапно атаковать австрийцев.
Итальянцы – сорок человек – шли горной тропой, вытянувшись цепью. Впереди два проводника из местных, за ними командир отряда. Внизу, в долинах, уже начинали зацветать деревья, а здесь, наверху, стояла вечная зима, везде разливалась совершенная белизна снега, и небо над пиками казалось зеркалом, которое ничего не отражает, кроме света. В какой-то момент вышли на обрыв, и отряд остановился. Все потрясенно глядели на другую сторону пропасти.
Черные базальтовые скалы, чьи глубокие морщины были полны снегом, отвесно уходили вниз – там, далеко внизу, виднелся крошечный черно-белый лес на остроге горы, а ниже все застилал тихий снежный буран, которому не под силу было взобраться на такую высоту. Но не вниз смотрели партизаны. На противоположной стороне пропасти – совсем близко, на расстоянии не более 10 шагов – на отвесную скалу сверху напол зал глетчер, из которого на поверхность скалы как бы стекла и застыла огромная капля прозрачного льда. Эта глыба льда висела над бездной, примерзнув одним своим боком к отвесной скале. Внутри глыбы можно было различить человеческие фигуры, человек двадцать, схваченных льдом словно бы в момент падения (или они боролись с течением неведомого потока?). Старинные мундиры и белые лица, и золотые позументы сквозь зеленый лед – это были, видимо, наполеоновские гренадеры: отборные, рослые, вытаращенные мужчины.
Их пышные усы и светлые бакенбарды лучиками и завитками разветвлялись во льду, порознь общаясь с его (льда) кавернами и шрамами. Смерть их случилась почти полтора столетия тому назад, а они все таращились сквозь лед на этом отвлеченном от всего земного перевале: кто-то бессмысленно взмахнул саблей, и немало высокогорных солнечных дней, наверное, бликовали в ее клинке, и вспыхивали они праздничными искрами на золотом шитье тесьмы, по эфесу… да, рука мертвого предводителя сжимала бронзовую львиную головку с рубиновыми глазами – деталь сабельной рукояти.
Солнце вдруг проступило в зеркале небес, немного лениво и рассеянно – так иногда навещает людей Господь, ведь Он не всегда приходит судить и страдать, Он ведь, бывает, заглядывает в сотворенные миры случайно или с воображаемой инспекцией, подталкиваемый тем любопытством, с каким оцарапанный на локтях подросток обследует заброшенную стройку.
Да, выглянуло солнышко – и все засверкало и вспыхнуло великолепно в ледяной глыбе. Французских солдат не коснулась и тень тлена, их чувства последнего мига так тщательно сохранил музейледник, что страстное изумление одного, ужас другого, тупая седобровая флегма третьего – все сохранилось во льду свежим и чистым, словно только что распустившиеся фиалки. У кого лицо было опутано взметнувшимися аксельбантами, у кого виднелся глубокий шрам от русского палаша или турецкой сабли, на медвежьих шапках серебрился тот иней, что серебрился в день их гибели.
В центре неподвижно летящей группы темнела фигура генерала в черном мундире, он падал вместе с белой лошадью, вцепившись одной рукой в уздечку, другой же сжимал саблю, и так отчетливо все виднелось (как если бы лед был линзой), что удавалось прочесть девиз на клинке: amata nobis quantum amabitur nulla Бахрома его эполет взметнулась, рот широко открыт. Его заморозило в крике.
Командир итальянского отряда взглянул в замороженные глаза французского генерала. Казалось, эти глаза смотрят прямо на него из сердцевины льда. Взгляды командиров встретились – так всегда бывает на войне, когда встречаются два отряда. Живые, черные глаза итальянского командира взглянули в светлые, распахнутые глаза генерала. Ледниковые глаза. Показалось, что зрачки генерала чуть сузились. Партизан вздрогнул и словно впервые ощутил страшный мороз, убийственный холод, царящий в этих местах. Одновременно среди совершенной тишины родился некий звук: вначале тихий треск, словно далеко на соседней вершине заверещал сверчок, затем звук окреп и перерос в легкий скрежет.
И тут партизанский командир с ужасом увидел, что плотный лед возле открытого рта замороженного генерала начинает таять и возле рта быстро образуется некий коридор или туннель во льду, словно некая сила пробивает себе дорогу, стремясь вырваться на волю из ледяной глыбы. Это происходило стремительно. За несколько секунд до то го, как туннель достиг поверхности глыбы, партизан понял: это крик. И тут же он увидел дыру во льду с тающими слоистыми краями, и в горной тишине разнесся этот предугаданный крик – предсмертный крик генерала. В то же мгновение огромная трещина пробежала по телу ледяного сгустка: с криком смешался оглушительный треск, словно в ответ генералу закричал сам лед.
Глыба распалась, и гигантские куски льда рухнули в пропасть, унося с собой вмерзшие в них тела.
Все исчезло далеко внизу, в снежном тумане, а горное эхо гасло и перекликалось, отражая крик и гул падения, и летел снежный вихрь, воспаряя, а партизаны все стояли неподвижно перед пустой отвесной скалой, с которой только что сорвалась ледяная глыба.
Через два дня они спустились с гор и атаковали эсэсовский корпус.
Поезд Москва-Берлин, 2003
СТЫЧКА В СТЕПИ
Банда, известная под названием «Отряд Мадонны », совершила налет на городок, затерянный в степи. Никого не пощадив, они подожгли город и с добычей, привязанной к седлам, поскакали на быстрых своих конях прочь, в открытую степь.
Длинные тени коней и всадников неслись перед ними, словно черные тропы, бегущие по красной от дальнего огня траве. Все всадники, с кровью и сажей на лицах, освещенные заревом, улыбались, радуясь добыче и ветру.
Впереди скакала предводительница отряда Мария Луиза Чиконе, известная в этих местах под кличкой Мадонна. Не страх, а просто лютый ужас наводило благочестивое это имя в здешних краях.
Лицо ее на ночном ветру, промытое отсветами пожара, казалось прекрасным: оно было одновременно пьяным, кукольным и суровым, это экстатическое лицо. Тело Мадонны, невысокое и крепко сложенное, прочно держалось в седле, вздрагивали изящные мускулы под нежной кожей обнаженных предплечий. На груди висела икона ее покровительницы – Пресвятой Девы – вышитая алым бисером, в рамке из крошечных живых белых роз.
По правую руку от нее на вороном жеребце скакал страшный Майкл Джексон – когда-то он был негром, даже негритенком, но с тех пор лицо его покрыли боевые шрамы, и он скрывал их под слоем белоснежной краски. Его именем пугали детей во всех окрестных селеньях, и недаром: он умел быть ужасным и приносить гибель, знал в этом толк. В бою он вертелся как смертоносная обезьянка, рассылая удары ножа, как петарда разбрасывает искры, но в седле сохранял неподвижность истуканчика: черные очки, белоснежное гипсовое личико, курносый носик (говорят, кончик носа ему отрезали в тюрьме), спутанные, длинные, черные волосы, летящие за ним по ветру, – все напоминало смерть, столь же острую и узкую, как его нож.
По левую руку от предводительницы скакал худой, старый бандит Дэйвид Боуи, один глаз у него был стеклянный, другой же словно замечтался о космосе, мелкие неровные зубы обнажались в якобы смущенной и печально-задумчивой улыбке, что появлялась на его красивом лице в ответ на волны загадочных предчувствий, пенящиеся в водоворотах и пучинах его мозга. Чуть поотстав, скакал за ним его верный боевой товарищ Мик Джаггер, с лицом грубым и страшным, а голову его туго стягивала косынка, пропитанная кровью.
Молоденькая и нежная Бритни Спирз неслась на белой легконогой лошадке. Эта девушка сохранила на своем милом теле (ради смеха или ради сентимента) школьную юбчонку и курточку с гербом колледжа, где она прилежно училась всего лишь пару лет назад, теперь же и юбочка и курточка были запятнаны кровью ее жертв, сама же она кичилась тем, что не пролила еще своей девичьей крови и остается девственницей.
Здесь были и другие красотки, например,
Дженнифер Лопес и Кристина Агильера, кровожадные креолки, чьи ласковые пальцы на скаку поглаживали рукоятки кинжалов, сохраняя в них возбуждение. Молодые, крепкие парни Энрике Иглесиас и Рикки Мартин сурово скакали рядом с боевыми подругами, а веселый, подонковатый и беспечный Роби Вильямс насвистывал песенку.
Курчавый мулат Ричард Принс по кличке Пушкин нарядился во фрак, снятый с убитого банкира, пальцы его пестрели перстнями, а ногти были длинны и остры.
Были здесь и еще ребята и девушки, кто совсем молоденькие, как брызги молока, кто и постарше, украшения старых банд, закоренелые в грабежах и налетах.
Все лица сияли упоением и счастьем хорошо сделанного дела, все были горды и пугающе прекрасны.
Оптический эффект, похожий на вогнутое зеркало, возникший из сочетания скорости, большого огня и открытой степи, делал их огромными, раздвигал каждого и вытягивал, и казалось, страшные боги снизошли на землю и несутся по ее пустому лицу, упиваясь силой, все разрушая и сметая со своего пути.
Впереди, куда они неслись, темный горизонт смыкался с темным небом, и различима была длинная расщелина, заросшая низкими и кривыми деревьями, степной буерак, глубины которого не достигли отблески пожара. И внезапно некий другой отряд выдвинулся из темноты буерака и преградил дорогу отряду Мадонны.
Мадонна подняла вверх руку: отряд ее остановился.
Два отряда стояли в степи друг против друга.
Шум, лязг и ржаные скачки – все утихло, и внезапно стали слышны тишина и стрекот степи, и ее пряные таинственные ароматы. Люди Мадонны рассматривали тех, кто неожиданно преградил им путь. Постепенно изумленье, смешанное с гадливостью, воцарилось на их лицах.
Отряд, выдвинувшийся из буерака, был странен.
Ребята Мадонны еще не видели в этих местах такой банды и таких ребят, да и ничего никогда не слышали о том, что водится здесь такое. Неизвестную банду возглавляла тоже женщина, полная, немолодая и странная, она тяжело сидела в седле, глядя в сияющее лицо Мадонны непонятным взглядом из-под полуприкрытых век. Во рту она держала кусочек янтаря, обработанный искусным ювелиром так, что он выглядел как кренделек говна.
Атаманша перекатывала его во рту, а иногда приоткрывала свои довольно тонкие губы в неожиданно шаловливой улыбке, чтобы показать янтарный кренделек на кончике языка. Зубы у нее были белые и ровные, причем на каждом зубе нарисован череп. Платье, совершенно непригодное для верховой езды, белело огромными ромашками на темном фоне, конек под ней был невысокий, черный и пушистый, и сидела она на нем по-мужски, уверенно раскинув полные ноги в красных морщинистых сапогах. В руке она держала золотую чашечку из кофейного сервиза, наполненную какой-то жидкостью – это было ее оружие.
Справа от нее восседал верхом полный мужчина в очках. Рубаха у него была на груди разорвана до пупка, а глядел он с такой скучающей брезгливостью, с таким привычным отвращением, что казалось – перед ним живая пыль. На его груди в пухлый мужской сосок продето было золотое кольцо, на котором висела черная коробочка, откуда сочился равнодушный, двоящийся, привольный голос, поющий:
Ты живешь на одном,
Ну, а я – на другом,
На высоком берегу, на крутом…
В руках он держал топор. Слева от атаманши сидел на коне смуглый и жирный парень, длинные черные волосы, заплетенные в тысячу косичек, рассыпались по плечам, черные вытаращенные глаза нагло сверкали, как маслята из травы, одежду его составлял красный камзол восемнадцатого века и розовое трико под камзолом. Руки в Страшная угроза и сила исходила кружевах поигрывали пилой. от этих просьб, от этого меха.
Рядом с ним сидели вместе на одном коне, тесно обнявшись, две девочки – еще совсем маленькие: одна черноволосая, коротко стриженая, с белым вдохновенным личиком, другая рыжая, веснушчатая, похожая на английскую школьницу, второпях сбежавшую из окна. В руках они вместе сжимали осиновый кол, остро заточенный с двух сторон.
Еще виднелся беззубый парень, весь в мехах, с пистолетом, затем несколько крупных женщин, вооруженных бритвами, еще какие-то люди – кто щеголял в тельняшке, кто в парчовом колпачке, кто в гимнастерке, кто совершенно голый. Были и в шубейках или обмазанные салом…
Все это казалось странным. Из каких глубин и какая сила выдавила на поверхность этот пузырь?
Но люди Мадонны не привыкли долго удив ляться. Руки потянулись к оружию.
Мадонна сплюнула, и ее святая воровская слюна рухнула в траву. В каждом из ее плевков был виден рождественский домик со светозарными оконцами, на который падал снежок, или же церковь сразу после праздника, откуда выходили люди, все в цветах, и радостно целовались, поздравляя друг друга…
Но Пугачева, которая все еще стояла перед Мадонной, приподняла свои нелегкие веки и с тяжеловесным кокетством взглянула в лицо противнице.
Взгляды двух предводительниц встретились – так всегда встречаются взгляды командиров, когда на войне сходятся два отряда.
Атаманши отошли от своих банд, чтобы выяснить отношения (помериться силами) в быстром уединенном поединке.
В глазах Пугачевой ничего не отражалось, они были непрозрачно-карими, в них плескался какойто туман, в тумане обозначалась снежная до рога, удаль, вьюга, тоска, даль… Кто-то добирался куда-то в санях по той дороге, но буран и мгла порождали тревожные сны: и вот уже огромный и страшный мужик с черной бородой выдвигался из мглы и преграждал дорогу саням, и ручищами указывал на свое тело в одной рубахе, мерзнущее на холодном ветру…
Пугачева поднесла к губам (которые были накрашены, как две темные вишни) золотую чашечку и выпила ее содержимое. Тут же полное тело ее задрожало, пошло быстрыми волнами, ноги в красных сапожках, казалось, вот-вот пустятся в пляс. И действительно, она медленно обернулась вокруг своей оси, развела руки, склонила голову, по-народному передернула пухлыми плечами…
Взгляд же ее, обращенный на неприятельницу, стал совсем порнографическим.
Внезапно она резко сорвала с себя нечто вроде короткой шубейки, что была на ней, и метнула к ногам Мадонны.
– Тулупчик заячий, – произнесла она хрипло.
– Тулупчик… От предка моего достался. Вишь разошелся весь по швам. Зашей, дочка, тулупчик.
Мадонна взглянула на тулупчик. Тот лежал рваный, раскинувшись лоскутами грязного меха.
Пахнуло от него вонью веков, и диким привольем, и бешенством. Пугачиха вся тряслась уже крупной дрожью.
– Зашей, дочка, зашей тулупчик мой рваненькай.
Ввек не забуду, век Бога молить за тя буду…
В хриплом и низком ее голосе все отчетливее слышались кликушеские, гипнотизирующие нотки.
Страшная угроза и сила исходила от этих просьб, от этого меха.
Мадонна смотрела на тулупчик, и на суровом лице ее неожиданно появилась нежность. Она сняла маленькую белую розу с иконы Пресвятой Девы, что висела у нее на груди, и бросила цветок на темный старый мех. В ту же секунду мех весь вспыхнул от света, распался на крупные клочья – свет был так ярок, что, казалось, мех сгорит и растворится в нем, но лоскутки меха свернулись в подобие пельменей, завернулись конвертиками… и вдруг свет погас, а там, где лежал тулупчик, – там теперь толкалась и прыгала в траве гурьба живых зайчат. Зайчата блеснули глазками, рассыпались, разбежались, и исчезли в темных ночных травах.
Мадонна с улыбкой проводила их взглядом. Затем лицо ее снова окаменело, в руке блеснуло оружие.
Она устремила свои лучащиеся глаза на противницу, и прозвучал ее голос, тоже хрипловатый и бандитский, но пропитанный холодом святости:
– А теперь – исчезни!
2004
ОТЕЛЛО
– Произведение искусства, – сказал скульптор, – как правило, хочет принять некоторую запоминающуюся форму – форму, которая несколько отличалась бы от других форм и в то же время дополняла бы их. Для этого оно в какой-то момент решается быть таким, а не иным.
Что же с ним станет, если оно вдруг вознамерится принять все формы? Если оно захочет быть всевозможным? Оно тогда станет невозможным.- Скульптор усмехнулся, поправил соломенную шляпу.
– Я вот решился, исходя из этих робких соображений, лепить лишь одно – атомный взрыв. Так называемые грибы, – он повел вокруг себя рукой, которая была смуглой, жилистой, к тому же щедро усыпанной темными веснушками, свидетельствующими о вежливом приближении старости.
Гости огляделись. Действительно, всюду в мастерской возвышались изваяния атомных взрывов – эти грибы и грибки разных размеров и оттенков, фарфоровые, мраморные, бронзовые, стальные, из золота, пенопласта, из воска, из коровьего навоза, из теста, стекла, из спрессованной пыли и красного дерева – они стояли то густой и мелкой толпой, на пыльных подоконниках, на столах и верстаках, а то расцветал посередине комнаты пышный и огромный экземпляр, видимо, еще не законченный, находящийся «в работе».
– Да, вот так я ограничил себя, – кивнул скульптор. – Ни стройных девушек, ни абстракт ных кубов, ни зверей – одни лишь атомные грибы.
Внутри такого гриба, если уж он случается, все гибнет, исчезают все формы – так что мои скульптуры и статуэтки они и есть выражение тоски по всевозможному произведению искусства, содержащему все формы внутри себя.
Гости казались немного смущенными и обескураженными.
Не зная, что и сказать, они с подавленным безразличием рассматривали изваяния грибов. Наконец одна дама осторожно произнесла:
– Наверное, это травма? В детстве вы, наверное, очень боялись ядерной войны. Может быть, какой-нибудь фильм?
– Да нет, особо не боялся. Как все. К этому выбору меня подтолкнули абстрактные философские размышления и сны. Нет, война мне не снилась никогда. Странно, я человек страстный, в жизни страсти обрушивались на меня, как большие деревья: я влюблялся, ревновал, обожал, ненавидел и прочее. Но снились мне всегда одни лишь отвлеченные рассуждения, так называемые «возможности». Возможные формы мысли. Сны мои всегда, с раннего детства, были отвлеченными от моего собственного существования перечислениями этих возможностей. И меня самого в моих снах никогда не было. Никогда. В этом-то все и дело, – скульптор пожевал губами, как задумчивый старик. Печаль и удовлетворенность одновременно присутствовали в его голосе.
Дикий южный сад с кривыми и пышными деревьями виднелся за огромными окнами мастерской.
Дальнее море блестело сквозь пыльные стекла. Одна из девушек, из числа гостей, остановила свой взгляд на чашке с остатками чайной заварки.
Наверное, ей просто не хотелось смотреть на атомные грибы.
– Да, я обуздал свои страсти с помощью моих скульптур, и теперь, в награду, этот сад делится со мной своими тайнами. Прогуляемся?
– Да, я обуздал свои страсти с помощью моих скульптур, и теперь, в награду, этот сад делится со мной своими тайнами. Прогуляемся? – хозяин мастерской пригласил гостей в сад. Они пошли по тропинке, а заросли вокруг становились все гуще, все благоуханнее.
– Я покажу вам одну из тайн этого сада, – сказал скульптор, наклоняясь возле огромного белого камня, на котором виднелись яркие пятна мха. – У нас здесь живет один… тролль. Мы называем его Отелло, потому что он очень ревнив.
Скульптор пошарил рукой в траве, затем быстро прихлопнул комара на загорелой шее. Гости внезапно (все одновременно) разглядели крошечного коричневого человечка, голого и сморщенного, похожего отчасти на ящерицу, который неподвижно сидел у самого края камня, в траве.
– Ну, Отелло, открой-ка свои глазки! – добродушно позвал скульптор. Морщинистые веки человечка дрогнули, приоткрылись, и на гостей взглянули его темные, глубокие глаза. Когда-то в этих глазах плескалась бездонная злоба, беспричинная и яростная, кажется, способная зажевать мир, как неисправный магнитофон зажевывает магнитную ленту с записью прекрасной музыки.
Но потом эти глаза устали, зло этого существа стало кротким, ленивым, даже надломленным, и теперь он просто грелся у теплого камня.
– Он не разговаривает, но ему можно осторожно пожать лапку, – промолвил скульптор. Гости по очереди наклонились, и каждый бережно прикоснулся кончиками пальцев к крошечной, хрупкой, протянутой вверх для рукопожатия ручке Отелло.
Хидра, 2003
ТЕЛО ЯЗЫКА
В октябре 1943 года две танковые группы, подкрепленные конной дивизией генерала Доватора, так глубоко вклинились в расположение противника в районе Миллерово, что им самим стало грозить окружение. Однако планы неприятеля в этом районе оставались неясны, и неясно было, насколько измотаны здесь немецкие части, располагают ли резервами в людской силе и в технике, могут ли они в ближайшее время решиться на контрудар, чтобы взять в клещи прорвавшиеся части Красной Армии.
Чтобы прояснить ситуацию, штаб дивизии активизирован деятельность полевой разведки. Позвонили и в штаб полковника Сазонова, который стоял на самых передовых позициях, почти нос к носу с частями СС, базировавшимися в Калаче.
Позвонили с требованием выслать людей через линию фронта, чтобы срочно достать и привезти «языка». Причем в штабе дивизии требовали не простого, а хорошего языка, в чине не младше майора, осведомленного о немецких силах и планах.
Уже через десять минут после звонка к Сазонову у него в блиндаже сидели майор Тихонравов и капитан Челышев, обсуждая засылку в тыл к немцам своих людей.
– Засылать надо сразу в нескольких местах, группами по четыре – пять человек. Переходить линию фронта ночью, и каждый раз переход сопровождать отвлекающей операцией на соседнем участке… – уверенно говорил Тихонравов, постукивая папиросой по крышке портсигара.
– Ночью это хорошо, – улыбнулся Челышев, – ночью все волки серы. Даже белые волки.
Только, Аркадий Донатович, запускать сразу такой караван это значит всех немцев переполошить на линии. Я бы для начала запустил одного – одного единственного. Есть у меня такой единственный, который стоит многих. Стольких фрицев приволок – словно нюх у него на них! Пускай сходит туда, а там посмотрим. Один тихий человек линию не вспугнет, воды не замутит. Как говорится: хороший конь борозды не испортит. Авось дорогого гостя нам приведет. Дайте мне две ночи – пусть мой человек поработает, а вы пока что готовьте ваши группы по пять человек.