Скатилось за вершины солнце, исчез беркут, померк барс. Легкой поступью на землю спускалась ночь, волоча за собой плащ, усыпанный не то мерцающими светляками, не то звездами.
Папуна Чивадзе с теплой усмешкой послал прощальный привет красному отсвету уже невидимого, но еще ощутимого солнца, укоризненно погрозил расщелине, в которой растворился беркут, и, вздохнув, подумал: «Нехорошо барсу, хотя бы и солнечному, распластываться там, где его не просят, лучше, когда он, разинув пасть, рычит на непрошеных».
Хотел было Папуна порассуждать еще и о том, какую радостную весть везет он «барсу» по имени Георгий Саакадзе, который с таким нетерпением ожидает времени битв и побед. Но именно в этот миг буйволы решили, что пора свернуть вниз, и Папуна повалился на самое дно арбы.
Папуна Чивадзе поправил трясущийся бурдючок, плотнее подложил его под голову, расстегнул кожаный с посеребренной чеканкой пояс, удобнее растянулся на арбе и невозмутимо предоставил буйволам полную свободу сокращать или удлинять путь.
Был Папуна из тех, кого не помнят мальчиком, не знают стариком. И никто не задавался мыслью, почему азнаур Папуна никогда не стремился не только обзавестись семьей, но даже собственной лачугой. Да и сам Папуна никогда не утруждал себя подобными вопросами. «Меньше забот, больше радости», — уверял Папуна, вполне довольствуясь жизнью у своих друзей Саакадзе. Впрочем, подолгу Папуна никогда не засиживался, особенно с появлением у него арбы с двумя буйволами, его первой собственности, вызвавшей в Носте целый переполох.
Сначала Папуна был подавлен обрушившейся на него заботой, но после долгих уговоров единственного родственника Арчила, смотрителя царской конюшни, нехотя покорился. Впрочем, он не переставал сожалеть, что не устоял перед соблазном.
И вот начались путешествия в Тбилиси и обратно в Носте. Перевозил Папуна исключительно добычу удали своих друзей: живых оленей, лисиц, зайцев, шкуры медведей. Свою же долю обменивал неизменно на вино и подарки «ящерицам», как называл он ностевских детей.
Иногда обстоятельства принуждали его и к другим покупкам: одежда приходила в ветхость, копыта буйволов требовали подков, в таких случаях настроение Папуна резко менялось и он сердито думал: «Бог сделал большую глупость, создав буйвола неподкованным».
Досадовал он и сейчас, что волею событий должен торопиться на ностевский базар, а не вдыхать под густыми соснами пряный аромат хвои. Он любил, припав к пушистой траве, следить, как лохматый медведь, ломая сучья, бурча и ухая, деловито направлялся к водопою, как, поеживаясь в желтом мехе, пробегала за добычей озабоченная лисица или как внезапно на извилистой тропе появлялась и испуганно шарахалась в кустарник пугливая серна. Он любил горный лес, полный жестокой борьбы и таинственного очарования.
Вздохнув, Папуна уже хотел перевернуться на другой бок, но буйволы неожиданно ринулись под откос, где дымились разбросанные вдоль ручья костры. Соскочив с накренившейся арбы, Папуна воскликнул:
"Э-хе! С поднимающимся поднимись, с опускающимся опустись! — и проворно перетащил бурдюк к самому большому костру. Пастухи встретили его радостными восклицаниями:
— Победа, Папуна! Победа!
— Хорошо, арбу к Носте направил, друзья ждут!
— О, сколько друзей у Папуна! В Куре рыбы меньше!
— О, о, о, Папуна! Где был? Вот Датуна по вину соскучился.
— Датуна?! Как живешь, дорогой? Царям шашлык пасешь, а сам солнце сосешь?
— Здравствуй, друг! Что долго в Тбилиси сидел, или там солнце вкуснее?
— Солнцем буйволов угощаю, а вино… Э, зачем хвалить сухими словами, разве бурдюк не в пределах ваших глаз?
И Папуна вытряхнул из хурджини на разостланную бурку овечий сыр, лепешки, медную чашу. Любовно похлопывая тугой бурдюк, развязал ремешок, и тотчас из горлышка, булькая, полилась искрящаяся янтарная струя…
Вдоль ручья дергались кривые языки костров, перекатывался гул, набухали тягучие песни, и над долиной густым паром нависал запах кипящего бараньего жира. С дороги, поскрипывая, сворачивали к кострам нагруженные арбы, за ними, под крики охрипших вожатых, брызжа желтой слюной и покачивая на горбах тюки, неровно сползали облезлые верблюды. Загорались новые костры, узкие кувшины опускались в холодный ручей, расстилались бурки, ревущие верблюды валились на душистую траву.
Под хлопанье бичей скатился с откоса, звеня колокольчиками, караван осликов с перекинутыми через спину корзинами.
Свежий ворох сухого кизила притушил костер, а затем, разбрызгивая зеленые искры, яростно взлетело танцующее пламя.
Папуна поднял чашу.
— Да будет здорова красавица Нине!
Дно чаши озарилось прыгающими огнями.
— Спасибо, Папуна, ты прав, дочь красавицей растет.
Лицо Датуна расплылось в улыбку. Он смущенно бросил в столпившихся овец камешком.
— Георгий Саакадзе тоже так думает, — засмеялся молодой пастух.
— Э, дорогой, Георгий и Нино еще дети, пусть растут на здоровье. — И, меняя разговор, Датуна спросил: — Что приятное говорил Арчил? Он еще при царской конюшне живет?
— Э, Датуна, мой брат — горная индюшка, на одном месте любит сидеть. Но когда я пью вино, не люблю разговором о царях портить его вкус. Скажи лучше, как твоя свинья, та, что объелась тутой, родила? Сколько поросят? Крестить приду.
Пастухи расхохотались. Они с удовольствием смотрели на Папуна, но Датуна высказался за осторожность; гзири в Носте не добрее тбилисских — лучше не следовать за правдой, она истощает зрение, и кто из грузин не знает: «Мышь рыла, рыла и дорылась до кошки».
Папуна, хитро щурясь, смотрел на пенившееся в чаше вино.
— Какие новости? Тихо у нас?
— Совсем тихо, только князья Магаладзе все к Носте крадутся.
Заметив замешательство, Папуна умышленно замолчал, пошарил в хурджини, вынул мягкий лаваш и наполнил чаши пастухов веселым вином.
Датуна беспокойно задвигался и наконец с досадой пробурчал:
— Рыба думала: «Многое имею сказать, да рот у меня полон воды».
— Ишак выдернул кол и нанес другим один удар, а себе два, — спокойно возразил Папуна.
Хлопнув от удовольствия руками, пастухи громко расхохотались.
Только Датуна не разделил веселья.
— Давно слухи ходят о волчьем желании Магаладзе, — он сокрушенно перекрестился, — да охранит нас святая Нина! — И, сгорбившись, запахнул свою ветхую чоху.
Папуна искоса взглянул на пастуха:
— Не беспокойся, есть важная причина, почему царь не отдаст Носте. Разве ты забыл, что царь не любит «опасных друзей»? А Носте между Твалади и владением Леона Магаладзе стоит. Зачем лисице окружать себя волками? Вот турки тоже зашевелились, опять плохо пообедали в Иране, спешат домой. А какой путь выгоднее? Конечно, через Картли. Собаки хорошо это знают. Потеряли в драке фески, здесь лечаками хотят прикрыться. Но царь на этот раз решил встретить янычаров по-царски. Поэтому пусть наши молодцы готовят головы, а старики монеты. Видите, друзья, совсем тихо у нас.
— Месяц опять согнул рога, наверно, война будет, — вздохнул седой пастух, разгребая палкой почерневшие угли.
— Напрасно так думаешь, видишь — дым прямо идет, тридцать дней спокойно будет. — Молодой погонщик любовно потрепал лежавшую около него овчарку и подкинул в угасающий костер ворох сухого кизила.
Кто-то в темноте глухо пробормотал:
— Недаром вчера в небе солнце в крови купалось, непременно война будет.
Папуна нарочито весело отмахнулся рукой.
— Три дня назад, после дождя, красная лента на радуге больше всех горела — значит, в этом году много вина будет, не воевать, а пить соберемся.
К костру подошел старик в грубой заплатанной коричневой одежде с чианури под мышкой.
— Э, э, дед, грузина можно вином угостить.
Старик, приветствуя сидящих, взял дрожащими руками наполненную чашу, склонил над нею покрытое глубокими морщинами лицо, выпил большими, отрывистыми глотками и, бережно опустив чашу на траву, медленно вытер губы рукавом оборванной замусоленной чохи. Он не спеша настроил чианури и запел дребезжащим, тихим голосом.
— Э, старик, вино князей вызывает скучные песни, а тебя угощает друг. Пей на здоровье и расскажи что-нибудь. Наверное, очокочи встречал?
Старик посмотрел на Папуна слезящимися глазами.
— Сам встречал, и одишец Джвебе один раз тоже видел. В деревне Джвари, к Одиши ближе, на реке Ингури, внизу горы Охачкуа, отдельно от людей, в каменной башне два брата Пимпия живут. Нодар заболел, дома сидел, а князь Цебельды Хвахва Маршания знал — золота много у Нодара, ночью напал… Тоже, как сейчас, месяц в другую сторону светить ушел, совсем темно было. Нодар долго дрался, золото жалел, Хвахву убил и сам на кинжале умер…
Вокруг костра стали собираться пастухи, аробщики, купцы; кутаясь в мохнатые бурки, подходили погонщики и затаив дыхание, жадно, с боязливым любопытством слушали старика.
— …Джвебе ничего не знал, в горном лесу зверей ловил, очень любил это дело, а когда про смерть брата узнал, совсем башню бросил, на Охачкуа за оленями ушел. Больше никто к башне не подходил, боялись. Каждую ночь там Нодар и Хвахва золото считают… Джвебе горе в оленьей крови топил. Очень любил это дело… Раз оленя встретил, большой олень, рогами звезды шатал. Очень удивился Джвебе, все же оленя убил, притащил под дерево, зажег огонь. Кушать хочет, а огонь мясо не жарит, — криво, как сейчас, горел. Джвебе на бога сердиться начал, а за грабом хохот слышится. Обернулся Джвебе, зубами заскрипел; два высоких, как башня, человека стоят, волосами, как буркой, покрыты, ноги — в копытах, на каждой руке — по девять железных пальцев, а ногти крючками висят. Черные губы в зеленой пене кипели, а глаза, как у тебя, пастух, темноту резали…
Многие недоверчиво покосились на быстро крестившегося пастуха.
— …Джвебе сразу узнал очокочи. Мужчина сбоку заходит, женщина оленя просит, — от голоса деревья согнулись. Только Джвебе всегда умным был, хорошо знал, кто слово скажет, ум потеряет. Крепко молчал. Тогда очокочи-мужчина сказал женщине: «Когда Джвебе уснет, я его кушать буду, а тебе оленя отдам». Только Джвебе всегда умным был, долго не спал. Очокочи устали, первыми заснули, а Джвебе кинжал поставил, потом буркой накрыл, а сам за грабом спрятался, лук наготове держит. Долго сидел, плохая ночь была, ветер все звезды сбросил, шакалы от страха смеялись. Очокочи первым встал, на бурку бросился, но вместо Джвебе кинжал почуствовал. От крика очокочи мертвый олень на ноги вскочил. Обиделся Джвебе, — хороший охотник был, — одной стрелой оленя обратно уложил, другой очокочи ранил. Женщина рассердилась, прыгать начала: «Разве я не говорила — Джвебе твердый нрав имеет. Зачем его трогал?» Потом стали просить еще одну стрелу пустить, только Джвебе всегда умным был, хорошо знал: если сто стрел не выпустить, после второй очокочи еще сильней будет. Крепко молчал. Тогда очокочи, как волки, завыли, земля дрожать начала, птицы с веток упали, из глаз очокочи град пошел… Джвебе всегда хорошим охотником был, только оленя поднять не мог. Рога отрубил и вниз ушел. Как раз в башню Нодара попал, с тех пор там остался жить…
В эту зиму я у него был, оленьи рога на стене сами синий свет дают. Долго вместе с Джвебе у очага сидели, про очокочи рассказывал. Сразу ветер в стены прошел, дверь в кунацкую сорвал, а там Нодар и Хвахва в белых папахах золото считают. Ссориться начали… Рассердился Джвебе, — всегда умным был, — схватил горящую палку и в кунацкую бросил… Мертвые тоже рассердились, скрипеть начали…
Темноту прорезал монотонный скрип. Голос старика оборвался.
У костра, давя друг друга, вскочили пастухи и, крестясь и хрипло бранясь, запустили головнями в темноту.
Папуна хладнокровно поднял голову.
— Спрячь кинжал, Датуна… Слышишь? Это наш Гиви. Ни один Хвахва так не скрипит, как арба Гиви. Что, по скрипу арбы не чуствуете, какой человек едет? Гиви, Гиви!
У откоса, в отблесках костра, показалась нагруженная арба. Гиви, расставив ноги, сжимая кинжал, изумленно оглядывал перепуганную толпу.
— Гиви, дорогой, спустись сюда, какое вино!
С трудом сдерживая буйволов, Гиви с арбой скатился вниз.
— Ты, что Папуна, святой? Иначе как можешь одним бурдюком всех ишаков напоить?
— Э-э, Гиви, когда успел поумнеть?
Но веселое появление Гиви уже никого не развлекало. Поеживаясь и крестясь, пастухи поспешно сгоняли баранту, купцы расходились по своим караванам, где торопливо крепили тугие вьюки. Погонщики, перевязывая товары, произносили заклинания. Широкоплечий купец, насупив брови, быстро достал из кармана чеснок и насильно засунул своему коню в рот. Мальчик-погонщик дрожащими руками нахлобучил куди — войлочную шапочку с нашитым черным крестом.
Папуна, насмешливо посматривая на перепуганных ночевщиков, встал, лениво потянулся, встряхнул похудевший бурдюк и весело крикнул:
— Э, э! Горийский караван первый убежал. Выпьем перед дорогой остаток вина, чтобы очокочи в него не плюнул. Будь здоров, старик. Как звать тебя? Бадри? Хорошее имя Бадри. Куда едешь? Никуда? Так садись ко мне на арбу. Ностевцы сказки любят, только не пугай, рассказывай веселые, те, что прячутся за твоими седыми годами.
Побледневшая ночь уходила нехотя, медленно, цеплялась за скользкие выступы, путалась в причудливых очертаниях гор и вдруг оборвалась в ущелье, где бурный поток яростно перепрыгивал через глыбы, разбрасывая метущуюся пену. В сизых дымах запада, в оранжево-лиловой пыли качнулся померкнувший месяц. На голубой сафьян выползло еще холодное солнце и золотыми лапами прикрыло сторожевые башни.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В голубом тумане Дидгорских вершин настороженно притаились остроконечные сторожевые башни, а у подножия в прозрачной речке отражается живописное Носте. Издали оно кажется грудой развалин, потонувших в зелени. Взбегая от цветущей долины, по горным уступам гнездятся, хаотично сплетаясь, словно испуганные набегами врагов, неровные домики. Виноградными лозами свешиваются деревянные террасы, узорные балкончики.
Кривая, извилистая уличка, огибая домики, сползает к шумной Ностури. Узкие проходы между домиками изрыты рытвинами, затрудняя движение даже одиночным всадникам. На вспененной поверхности речки качаются тени сгорбленного моста, а дальше, под каменистым берегом, извивается серой змеей горная дорога. Толстым войлоком лежит на ней вековая пыль.
Носте, находясь в центре царских селений Верхней Картли, сосредоточивает торговлю окрестных царских владений, монастырей и княжеских крестьян маслом, шерстью, мехом, кожей и привозным шелком.
Раз в году, когда ранняя осень еще золотит верхушки деревьев, большой шумный базар заполняет все Носте. Кроме помощи в купле и продаже, базар приносит большую радость встреч. На базар вместе с товарами привозят новости. Базар — проба ума, ловкости и удали.
Уже за несколько дней слышатся удары топора, визг наточенной пилы, перестуки молотков и над пахнущими свежим деревом лотками развеваются пестрые ткани.
В центре базарной площади — обширные царские навесы. Около навесов на обильно политую землю уже сгружают под зорким взглядом нацвали, гзири и надсмотрщиков привезенные из окружных царских деревень отборную шерсть, шелк и кожу.
Еще солнце не успело высушить росинки на листьях ореховых деревьев, нависших над базарной площадью, как на нее со всех сторон потоком хлынули караваны. И сразу вспыхнули яростные стычки за выгодные стоянки.
Купцы, вожаки, погонщики, чабаны, аробщики и караван-баши, не скупясь на соответствующие пожелания, с боем располагались на завоеванных местах. И, словно держа сторону хозяев, ослы, буйволы и лошади, тесня друг друга, лягаясь и бодая, наполняли площадь воинственным ревом. И только верблюды, раскачивая на горбах пестрые тюки, молча и равнодушно оплевывали и хозяев и соседей.
Тбилисский караван захватил центр площади, поспешно разбил шатер, и у груды тюков засуетился купец Вардан Мудрый — невысокого роста, плотный, с вкрадчивыми движениями, с сединой в черных волосах, с мягкой располагающей улыбкой.
Толпа покупателей окружила этот навес и, точно загипнотизированная, смотрела на Вардана, изрекающего торговые истины.
Гул, точно горный ветер, перекатывался через базарную площадь.
Грузный нацвали с надоедливо шевелящимися усами, точно щупальцами, улавливал каждую утаенную от пошлины шерстинку. Его зычный голос слышался во всех концах базара, где его помощники собирали обильную пошлину с проданных товаров. От курицы до верблюда, нагруженного товарами, все было в поле зрения торговой полиции.
Протиснуться сквозь базарную сутолоку, казалось, было не по силам даже пешеходу, но арба Папуна невозмутимо ползла вперед. Двигаясь за Папуна, Гиви не сумел сдержать разошедшихся буйволов и врезался с ними в навес. Под звон кувшинов хозяин навеса яростно сыпал далеко не двусмысленные пожелания. Но его зычный голос тонул в радостном гуле:
— Папуна, Папуна приехал!
— Какие новости, откуда деда взял?
Папуна, стоя на арбе, глубокомысленно хмурился, сдвигая на затылок войлочную шапочку, хитро щурил глаза.
— Чтоб твоим буйволам волк ноги отгрыз, чтоб змея к ним под хвост залезла! — надрывался хозяин навеса.
— Э, купец, не жалей кувшинов, а то турки в них твое золото унесут. Эй, маленькие «ящерицы», — подмигнул Папуна столпившимся у его арбы детям, — помогите кувшинному человеку перебить оставшиеся кувшины, пусть турки со злости лопнут.
— А персы не скачут за твоими шутками?
— Может, Чингис-хан из гроба вылез еще раз у нас повеселиться?
Много заманчивых предположений могли бы высказать ностевцы, но буйволы неожиданно дернули арбу, вернули Папуна к его любимому положению и упрямо двинулись вперед.
Мимо Папуна поплыли меры зерна, головки сыра, белеющие в высоких плетеных корзинах, глубокие кувшины с душистым медом, пирамиды чуреков на деревянных подставках, широкие чаши, переливающиеся нежные краски фруктов, желтые, лиловые и синие груды разных размеров и форм кувшинов, глиняных и фаянсовых, сверкающая на солнце выпуклыми боками медная посуда, нагроможденные деревянные колеса для ароб, лопаты, ножи, мотыги, подковы.
Навстречу ему из грубо сколоченных клеток несутся протестующие крики упитанных поросят. Гневно клюют воздух, протискивая в щели острые клювы, откормленные орехами каплуны, недоуменно вторит им квохтанье кур и озабоченное гоготанье гусей, серо-белых, как дым осенних костров.
Созерцание этого изобилия настроило Папуна на философский разговор с Бадри, но крик и брань тбилисских амкаров, в спину которых уперлись его буйволы, дали мыслям Папуна другое направление.
Уста-баши — старосты кожевенного и шорного цехов — Сиуш и Бежан, яростно торгуясь с ностевцами, встряхивали грубые шкуры волов и нежный разноцветный сафьян.
Клятвы, божба, уверения не мешали Сиушу одновременно и отсчитывать монеты, и отругиваться от непрошеных советчиков, и знакомить Папуна с правилами вежливости.
Но Бежана, занятого подсчетом шкурок, не могли взволновать не только буйволы Папуна, но даже слон Ганнибала.
Папуна, закончив церемонию обмена любезностями с Сиушем, спрыгнул с арбы, подошел к скромно стоящему в стороне Шио Саакадзе и, поздоровавшись с ним, поручил отвести Бадри домой:
— Пусть отдохнет, целую ночь народ пугал.
И, бросив на произвол судьбы свою арбу, Папуна утонул в гудящей толпе.
У табуна стояли азнауры — Георгий Саакадзе, богатырского сложения, с упрямой складкой между бровями, с пронизывающим взглядом, и Дато Кавтарадзе, стройный, с мягкими движениями.
— Лучше возьми кабардинца, у серого слишком узкие ноздри.
— Хорошо, Георгий, последую твоему совету. Сегодня отец сказал: выбери себе коня, за которого не стыдно монеты бросить.
Друзья быстро оглянулись на подошедшего Папуна.
— Георгий, дитя мое, ты скоро влезешь в небо, как в папаху.
Кругом загоготали, посыпались шутки. Молодежь с завистью оглядывала Саакадзе, взгляд девушек сверкал из-под опущенных ресниц на улыбающегося Георгия.
— Победа, дорогой! Ну, долго мне еще скучать? — спросил Георгий, расцеловав Папуна.
— К сожалению, недолго. Помоги мне обменять проклятых буйволов на горячего коня, который поспевал бы за твоим золотым чертом. Завтра с рассветом в Тбилиси поскачем… Потом, потом расскажу, раньше буйволы, и зачем портить радость народу в базарный день, завтра не опоздают узнать.
В жарком воздухе бушевали базарные страсти. Врезались визгливые звуки зурны, раздражающе щекотал ноздри запах шашлыка, лука и молодого вина.
Но не это привлекало внимание рослого всадника с резко приподнятой правой бровью на смуглом лице. Подбоченившись на коне, блистая нарядной одеждой царского дружинника метехской стражи, он пристально смотрел на девушек, вздыхающих у лотка с персидской кисеей.
Нино, дочь Датуна, незаметно толкнула Миранду Гогоришвили:
— Киазо приехал.
Миранда вскинула и тотчас опустила черные продолговатые глаза. Персиковый румянец разлился по ее щекам. На губах она снова ощутила терпкий поцелуй у ветвистого каштана в шумный вечер своего обручения с Киазо.
Киазо, сверкнув белизной ровных зубов и стараясь поймать взгляд Миранды, стал, кичливо поглядывая на всех, пробираться к навесу деда Димитрия, торговавшего добычей «Дружины барсов».
Переливающиеся серебряно-бурые, золотистые и черные с сединой меха, турьи и оленьи шкуры совсем завалили маленького проворного деда Димитрия, но такое положение ничуть его не тяготило, наоборот, он с трудом расставался с каждой шкуркой, и то только после безнадежных попыток выжать из покупателя хоть бы еще одну монету.
Он весь был поглощен возложенным на него «Дружиной барсов» ответственным делом и лишь иногда отрывался, чтобы огрызнуться на мальчишек, остервенело вертящих у ног покупателей волчок, дующих в дудки и угощающих друг друга тумаками.
Толпа, толкаясь, передвигалась от одного навеса к другому. Радостные восклицания, перебранка, ржание коней, визг зурны сливались с громким призывом нацвали платить монетами или натурой установленную царскую пошлину с проданных товаров.
Но не эти мелкие дела решали судьбу базара.
На правой стороне площади, ближе к церкви, расположились караваны с товарами, предназначенными для обмена. Под обширными навесами велся крупный торговый разговор. Здесь не было крестьян с тощими мешками шерсти от пяти — семи овец, сюда не шли женщины с узелками, где бережно лежала пряжа — доля за отработанный год и отдельный моточек для пошлины нацвали. Все они с надеждой толпились у навеса Вардана, из года в год ловко скупавшего и обменивавшего их сбережения на хну, румяна, белила, пестрые платки, бараньи папахи, чохи и другие незатейливые товары.
Вардан не толкался у больших караванов, наоборот, купцы сами посылали к нему своих помощников скупать оптом собранное по мелочам, и, смотря по ценам, Мудрый или продавал или упаковывал скупленное для тбилисского майдана, куда стекались персидские и другие иноземные купцы. И сейчас он тоже что-то выжидал, ноздри его, словно у гончей, обнюхивая воздух, трепетали. Он куда-то посылал своего слугу и на каждую крупную сделку соседа хитро щурил глаза, пряча улыбку. Под обширным навесом кватахевские монахи предлагали «для спасения души и тела» молитвы на лощеной бумаге с голубыми разводами, посеребренные кресты, четки из гишера, иконы, писанные растительной краской, и пиявки с Тваладского озера.
Но монах Агапит с добродетельной бородой и кроткими глазами, очевидно, не в этом находил спасение души и тела. В глубине навеса на небольшой стойке разложены образцы монастырского хозяйстве: шелковая пряжа, шерсть породистых овец — вот шелковистая ангорская, вот серо-голубоватая картлийская, вот золотое руно Абхазети, вот грубо-коричневая пшавская.
На другом конце в фаянсовых сосудах — ореховое масло и эссенции из роз для благовоний. Агапит сидел на удобной скамье и, казалось, мало обращал внимания на мирскую суету. Только черный гишер с блестящим крестиком на семнадцатой четке, подрагивая в его беспокойных пальцах, отражал настроение Агапита.
Солидные купцы с глубокомысленным выражением проскальзывали мимо пиявок, вежливо, но настойчива торговались, накидывали «для бога» и, преклоняясь в душе перед знанием монахом торговых тайн, заключали сделки на суммы, совершенно недоступные сознанию крестьян, хотя эти суммы складывались и умножались трудом крестьянских рук.
Азнаур Квливидзе в нарядной чохе, обвешанный оружием, уже неоднократно прохаживался у монастырского навеса. Шея азнаура то багровела, то бледнела. Он хмуро поворачивал голову к лотку, где его мсахури торговались за каждый пятак с многочисленными покупателями. Он знал, что только в случае быстрой распродажи царских и монастырских товаров азнауры могут рассчитывать на продажу своих товаров.
Квливидзе поправил шашку и вошел в «торговый монастырь», как он мысленно прозвал ненавистный навес.
Четки в пальцах Агапита задергались.
— Почему на шерсть опять цену сбавили? — вместо просьбы благословить прохрипел Квливидзе.
— Бог не велит с ближнего кожу драть, — Агапит опустил руку, крестик беспомощно накренился.
— А если азнаура без кожи оставишь, кто на воине будет за величие святого креста драться?!
Четки беспокойно заметались, ударяясь друг о друга.
— Непристойно мне слушать подобные речи. Да простит тебя дух святой, от отца и сына исходящий.
Квливидзе грузно навалился на стойку:
— Подати вы не платите, вам можно цену сбавлять, только… о дальних тоже думать нужно.
Четки замедлили ход, крестик торжественно вздыбился.
— Базар — неподходящее место для таких дум, нам тоже нужно бога содержать, да простит тебя за подобную беседу пресвятая троица. Аминь. — Четки бешено заметались, крестик, шарахнувшись, отразился в ореховом масле.
Два вошедших толстых купца заслонили Агапита.
Квливидзе, в бессильной ярости сжимая шашку, вышел из-под навеса. Невеселые мысли теснились в его голове: «Если сегодня не распродам шерсть, с чем на царскую охоту поеду? Не поехать тоже нельзя, скажут — обеднел… Обеднел!.. У глехи ничего не осталось, уже все взял. Надсмотрщик говорит — еще осталось… Еще осталось!.. Нельзя до голода доводить, работать плохо будут. Князьям хорошо — подати царю не платят, у них один глехи умрет, пять родятся… сами стараются… собачьи сыны».
Громкий смех прервал размышления Квливидзе.
— Опять «Дружина барсов» веселится! Когда рычать начнете?
Даутбек Гогоришвили уверенно погладил рукоятку кинжала.
— Придет время, батоно, зарычим.
— Барс всегда страшнее после спячки! — бросил Георгий Саакадзе.
— Особенно, если его заставляют насильно спать, — усмехнулся подъехавший Киазо. — Войны давно не было…
Киазо оборвал речь под пристальным взглядом Саакадзе. Киазо досадовал, почему он, любимец начальника метехской стражи князя Баака Херхеулидзе, не мог отделаться от смущения в присутствии этого неотесанного азнаура. Он перевел взгляд на Даутбека и с удивлением заметил странное сходство между Саакадзе и братом своей невесты, — как будто совсем разные, но чем-то совсем одинаковые.
— Про войну ты должен первый знать, вблизи князя обедаешь.
— Правда, Георгий, там для некоторых большие котлы кипят. — Дед Димитрия презрительно сплюнул.
"Не любит почему-то Киазо «Дружина барсов», — огорченно подумал Даутбек.
Дато Кавтарадзе, заметив огорчение друга, поспешил загладить неловкость:
— Ты счастливый, Киазо, родился в двадцать шестой день луны: род твой скоро размножится.
Киазо гордо подбоченился.
— После базара хочу свадебный подарок послать, за этим приехал.
— Слышите, «барсы», ствири играет, малаки сейчас начнется, — прервал Дато наступившее молчание.
«Барсы», увлекая за собой Квливидзе, стали протискиваться к площади, где шли приготовления к игре.
Пожилой крестьянин осторожно удержал за руку Киазо.
— Дело есть, — таинственно шепнул он, — твой отец в яму брошен…
Киазо шарахнулся, несколько секунд непонимающе смотрел в выцветшие глаза вестника и вдруг захохотал:
— Ты ошибся, это твоего отца в яму бросили. Кто посмеет тронуть отца любимого дружинника князя Херхеулидзе? И почему мой отец должен в яме жить? Царю не должен, работает больше трех молодых, от всего Эзати почет имеет, священник к нему хорошее сердце держит, гзири тоже…
— Гзири в яму его бросил. Твой отец царский амбар ночью поджег…
— А… амбар?! Язык тебе следует вырвать за такой разговор! — Киазо гневно ударил нагайкой по цаги. — Кто поверит, разве у мсахури поднимется рука на свой труд?
И вдруг, заметив унылый взгляд соседа, сам побледнел.
— Может, другой поджег? Кто сказал? Кто видел?!
— Мсахури князя Шадимана видел. Киазо, как пьяный, качнулся в сторону, холодные мурашки забегали по спине. Он сразу осознал опасность.
— Мать просит — на час домой заезжай, потом прямо в Тбилиси скачи, князь Херхеулидзе тебя любит.
Киазо повеселел, мелькнула мысль: «Коня светлейший Шадиман к свадьбе подарил, его тоже просить буду…» И вдруг словно огнем его опалило: почему коня подарил? Раньше никогда внимания не обращал. И заимствованная у Херхеулидзе привычка к осторожности и подозрительности заставила Киазо внутренне насторожиться. Видно, не зря мсахури Шадимана на отца указал. Киазо тупо оглядел потерявший для него всякую радость базар. Он машинально бросил мальчику, державшему за уздечку его коня, мелкую монету и стал пробиваться между тесными рядами ароб. «Скорей в Тбилиси! Но надо заехать к Гогоришвили, подумают, убежал… Сказать им? Стыдно… Поеду в Тбилиси, освобожу отца, потом скажу — по ошибке… Почему Гогоришвили такие гордые? Двух хвостатых овец имеют, а я целый год добивался, пока согласились Миранду отдать. Богатые подарки как одолжение принимают… а сами в одном платье целую зиму ходят… Мать огорчалась. Я скоро буду азнауром, за меня любая азнаурка с большим приданым пойдет. Что делать… с первого взгляда Миранда сердце в плен взяла, сама тоже любит, только от гордости молчит, на брата похожа… Отец долго недоволен был… отец!»