– Крохотным знаменем над планетою бьется Отчизна моя – Бурятия, – тут же процитировал Беседа.
– Очень красиво. Это ты сам сочинил?
Джон с сожалением вздохнул и признался:
– Нет. Намжил Нимбуев.
И тут же, не давая себя прервать, выложил историю жизни любимого поэта. Его, впрочем, никто не прерывал. Ученый с Нанайцем – потому что знали: бесполезно, Леся – потому что действительно заинтересовалась.
– Еще что-нибудь почитай.
Уговаривать Беседу не пришлось, он с готовностью начал нараспев:
Ты нежно, бессвязно мне что-то шептала, как будто бы дождь шелестел за окном.
А может быть, дождь шелестел за окном, и все остальное мне только приснилось?..
Он смущенно запнулся:
– Я их много знаю, но лучше тебе книжку подарю. А вот Бурятия – это да! Один Байкал – целая поэма. Примитивный каяк, древнее как мир весло – и ты забываешь о существовании тонущих в серой мгле городов, о неотложных делах, о нескончаемой суете. Как будто возвращаешься туда, откуда пришел, где и должен быть. Вокруг горы, луга, тайга и воздух, наполненный запахами воды, скал и цветов. Внизу – кристально прозрачная вода. Над головой – бездонное синее небо, ослепительно белые облака и жаркое солнце или безумные россыпи звезд. Величественные утесы, гроты и пещеры, бухты и заливы, загадочные наскальные рисунки древних бурят…
– Да ты сам поэт! – воскликнула Леся. – Так здорово все описываешь, я как будто там побывала, своими глазами увидела.
– Обязательно побываешь. Я тебе все покажу.
– Ага, – не выдержал Ученый, – вот прямо сейчас.
– На каяке повезешь, – добавил Антон.
Леся оглянулась назад и с удивлением посмотрела на них:
– А вам разве не интересно?
– Мы эти россказни уже не первый год слышим. Вычитал в каком-то путеводителе, вызубрил наизусть и повторяет, как попугай, – почти прорычал Антон.
Она пожала плечами:
– Вряд ли. – И снова Беседе: – А ты в юрте жил? На лошади умеешь?
– На самокате он умеет, – не дав сказать Джону ни слова, заявил Ученый. – Ему ни лошади, ни руля доверять нельзя. Вон, опять на красный проскочил. И вообще – приехали уже…
Они действительно были на месте. Перед ними на Арбатской площади высилось открытое после почти годовой реставрации светло-бежевое, похожее на корабль, здание самого знаменитого ресторана столицы. После того как месяц назад Лужков торжественно перерезал символическую ленточку и открыл обновленный ресторан, Анастасия потребовала отметить свое двадцатилетие именно там, и не успокоилась до тех пор, пока не получила требуемую для проведения банкета сумму. Она лично съездила в заведение и не поленилась в течение часа выслушать лекцию о преимуществах того или иного зала, а затем потратила еще два часа на составление меню.
Эдик и Колокольчик уже ждали их в искрящемся белизной зале.
Леся с любопытством оглядывала огромный купольный потолок, белоснежные колонны.
– Всю жизнь в Москве прожила, а здесь никогда не была, – призналась она.
– Я тоже, – весело откликнулся Беседа.
Как-то так получилось, что, всецело завладев Лесиным вниманием еще в машине, он и теперь не отпускал ее ни на шаг. Чинно вел под руку, будто иначе и быть не могло, и победно смотрел на совершенно обалдевших от такого беспримерного нахальства Ученого и Нанайца.
А Михаил только теперь начал лихорадочно соображать, как объяснить Насте присутствие незнакомки. Анастасия специально не пригласила ни одной подруги. Даже в таком скромном и непрезентабельном, на ее взгляд, мужском обществе – чего только стоила ее истерика по поводу «мелкой бандитской сошки» в день великого юбилея! – она пожелала блистать в одиночестве.
«А, пожалуй, и хорошо, что она с Беседой, – решил он, оглядываясь на Лесю. – Пусть Настька думает, что это он привел. Не устроит скандала».
Оставалось только решить вопрос со стулом и лишним прибором.
– Леся, может, тебе надо подкраситься?
– Я не пользуюсь косметикой, – ответила та, но, вероятно сообразив, что ее хотят на время деликатно удалить, добавила: – А вот причесаться не помешает. Джон, пойдем, покажешь, где тут можно…
С благодарностью посмотрев ей вслед, Михаил быстро бросился к метрдотелю. С помощью нескольких хрустящих купюр, выданных Антоном, все было улажено за три минуты, и появившаяся Леся была торжественно препровождена за стол. Тут уж Михаил расстарался. Он усадил ее между собой и Беседой, заявив, что он и родной брат должны сидеть по правую и левую руку именинницы во главе стола, иначе, мол, и быть не может. Антон вынужден был сидеть напротив него, и даже просто разговаривать с Лесей ему было не то чтобы совсем затруднительно, но, по крайней мере, не очень удобно.
* * *
По залу пронесся восхищенный гул.
Настя – большая любительница театральных эффектов – появилась как раз в тот момент, когда собравшиеся уже начали с тоской глотать слюни, разглядывая разносолы, выставленные на столе. Когда выделение желудочного сока достигло апогея при виде батареи бутылок с изысканными закордонными этикетками. Когда разговоры смолкли в трепетном ожидании большого гастрономического праздника.
Она шла по залу, и ей смотрели вслед не только все мужчины, и не только потому, что одета она была вызывающе эффектно. Лишь волосы, собранные в хвост черной шелковой лентой, остались в естественном, первозданном виде – родного огненно-рыжего цвета, тут не работали никакие веяния моды. Даже в бытность правоверным панком, «ирокез» она ставила исключительно при помощи натуральных продуктов – яиц и пива. В этом вопросе не допускались никакие эксперименты. На свои шикарные волосы Настя затрачивала не менее полутора часов в день, могла не поесть или недоспать, но о них не забывала никогда. Зато в остальном девушка была стопроцентным порождением современной синтетической молодежной субкультуры. Малюсенький черный бархатный корсет с многочисленными шнуровками и кружевными вставками с трудом удерживал роскошную матово-белую грудь. Облегающие, разумеется тоже черные, латексовые шортики чуть не лопались на аппетитной круглой попке. На длинных стройных ногах – черные чулки в сеточку и высокие остроносые ботиночки суперстильного дизайна со шнуровкой и пряжками на умопомрачительных шпильках с металлическими вставками.
Огромные сияющие глаза под выщипанными в тонюсенькую линию черными бровями подведены удлиненными стрелками. На веках – черные с белым тени, на губах – угольно-черная помада, на длиннющих острых ногтях – черный лак. Пальцы унизаны кольцами – по два, а то и по три на каждом. Черные кружевные перчатки митенки выше локтя.
При каждом шаге побрякивали и позвякивали многочисленные цепочки, подвески, брелочки, серьги – в каждом ухе по пять, браслеты – не меньше полудюжины.
Но и при всем этом замогильном антураже нельзя было не заметить, что девушка потрясающе красива. Никакие ухищрения не могли скрыть природного обаяния и какой-то фантастической нездешней привлекательности. Не только земные женщины – ангелы плакали от зависти, глядя на нее с небес. Венера рыдала и в ярости рвала на себе волосы, а Елена, проклиная свою незавидную участь, в тоске грызла гранитные стены Трои…
Вот так, под алчными взглядами мужчин и злобное шипение их женщин, новоиспеченный российский гот Настя Рожкина прошествовала к пиршественному столу.
* * *
С Лесей все сошло как нельзя более удачно. В первое мгновение, увидев непрошеную гостью, Настя замерла. Пристально изучила незнакомую серую мышку, но, быстро решив, что никакой конкуренции – да и какая тут могла быть конкуренция! – она для нее не представляет, просто перестала обращать внимание.
Праздник тянулся и тянулся. Ученый уже устал жевать, наполнять стаканы, отплясывать с неутомимой Настей. Ему хотелось подсесть поближе к Лесе, послушать, о чем она тихо переговаривается с Беседой. Пригласить на медленный танец, прижать ее к себе. Впрочем, она ни с кем не танцевала – отговаривалась тем, что не умеет. Может, стеснялась своего непрезентабельного вида? Он покосился на ее мешковатые джинсы, футболку. Надо было ее по дороге завести в какой-нибудь магазин, что ли… Вряд ли она бы согласилась. И ее вовсе не смущали пыльные сандалии. Тут что-то другое…
– Я слышала, что готом может называть себя любой, кто поддерживает определенный готический имидж и слушает готическую музыку. Но, мне кажется, это не так, – неожиданно обратилась Леся к запыхавшейся после очередной буйной пляски Насте.
– Я – настоящий гот, – высокомерно посмотрела та. – У меня даже имя самое готское. С древнего санскрита Анастасия переводится как «воскресшая», а готы не умирают. И планета моя – Плутон, самая что ни на есть готская.
– Но все-таки гот – не имя и не одежда, а мировоззрение.
Анастасия, которая еще три месяца назад считала себя продвинутым панком, на несколько секунд задумалась.
– Интересно ты ставишь вопрос. Мировоззрение… Мы, готы, ходим в кружевах, потому что любим все красивое. Мы – эстеты, истинные ценители прекрасного. А ощущения прекрасного, сама понимаешь, могут испытывать только люди, обремененные интеллектом, культурой и аристократичностью. Мы чувственны и изысканны, нас привлекает все таинственное и необычное. Прежде всего гот – это романтик. Романтик с большой буквы, для которого важна свобода. Свобода с большой буквы.
Свобода, опять свобода, вздохнул Михаил. Почему она так много об этой свободе говорит? Когда была в панках – нечесаная, в рваных джинсах, – о свободе вещала. Теперь готка в кружевах и рюшках – опять о том же. По Фрейду, что ли? А главное-то внутри – никакая не свобода, а только абсолютная и нерушимая анархия.
– Но свобода важна не только готам, – продолжала Леся.
Настя фыркнула:
– Свобода быть свиньей, возможно, и имеет право на существование. Но готы не свиньи! Мы оставляем свинство детям помоек.
Во как! Ученый хмыкнул. Еще полгода назад, под завывание то ли Патти Смит, то ли Нины Хаген, она совсем иначе говорила про свинство. Дескать, только и можно быть свиньей в этом свинском мире…
– Точно, готы – не свиньи, – встрял в разговор Леха. – Они полупидоры. Мужики – все дистрофики, и одеваются в юбки, как бабы.
Анастасия даже не снизошла до презрительного взгляда. Будто не замечая Колокольчика, проговорила, глядя в пространство:
– Понятно, что перекачанным кабанам с горой мышц и зачатками интеллекта не понять нашего некабаньего вида. Но мы не «дистрофики» и не «как бабы» – у нас иная культура, она ориентирована не на грубую силу, а на ум.
– То-то я слышал, как эти умные и культурные из какой-то группировки недавно все стекла перебили в элитной школе.
– Разговоры об агрессивных готических группировках – вранье и провокация! – Настя грохнула кулаком по столу так, что задребезжали не только хрустальные бокалы, но и вполне увесистые, наполненные снедью блюда. – Мы неагрессивны и не принимаем морали кулачного права!
Она замолчала, грозно обведя взглядом зал, и добавила уже почти нормальным голосом:
– Хотя, если потребуется, постоим за себя, за свое достоинство и идеалы. Готика – явление европейской культуры! – Она снова перешла на визг: – Высокой культуры! Культура – это то, что отличает нас от животных!..
Леся вежливо вмешалась в готовый разразиться скандал:
– Кстати, о культуре. Готы идеализируют смерть. Например, их культовый фильм «Ворон»…
– Тема смерти интересовала людей всегда! В ней есть что-то сверхъестественное.
– А с чего бы вдруг у современных молодых людей пристрастие с сверхъестественному?
– К потусторонним силам обращаются затем, чтоб изменить реальность. – Настя успокоилась, но говорила увлеченно и вдохновенно. – В этом есть эстетический аспект.
Она уже взяла себя в руки и расслабилась. Даже снисходительно улыбалась невзрачной «посредственности» Лесе, которая, видимо, совершенно не понимала великой миссии современных готов в истории человечества.
Странно все-таки, подумал Михаил, откуда у нее такое чувство превосходства. И Антон такой же, только не демонстрирует свои мысли так открыто. Ну был когда-то папаша вторым секретарем райкома, и что? Да даже если б и генеральным! С какого бодуна у этих бывших партработников и их отпрысков такое патрицианское отношение к другим людям? Будто те и правда второго сорта. Девяносто седьмой год на дворе, а они все какими-то старыми понятиями живут. Как будто не видят, что вокруг происходит. Еще и обижаются, если их не понимают. И упорно продолжают считать себя элитой. А элита-то уже совсем другая, и вышла именно из бараков да помоек, как она это называет. Не по праву рождения, а по праву сильного. И умного, кстати. Потому что как раз комми нынешние – те, которые на плаву держатся, – только и смогли, что нахапать при развале собственной партии, а сами ничего не создали, не умеют.
Вот взять хотя бы Перстня. Да, был бандитом, ларьки поначалу крышевал, машинами крадеными торговал, отбирал у людей фирмы, производства. Но ведь не потратил все, что нахапал, впустую на Канарах, не пропил в кабаке, не прогулял с бабами. Те же кооперативы, которые отнял, преобразовал в какие-то нормальные фирмы, что-то производит, развивает, расширяет. Уже и политикой занялся – скоро, глядишь, депутатом станет. И никто ему не напоминает, кем он когда-то был, потому что уважают за деловые качества, за хватку, за способности. А еще лет через десять про него легенды слагать начнут, как о первопроходцах Дикого Запада, что в фургонах прерию пересекли под стрелами и томагавками индейцев. Тех-то нынче героями считают, а они уж точно ангелами не были. Вот и Перстень когда-нибудь станет героем эпохи накопления первоначального капитала в постсоветской России…
Эти мысли уже не в первый раз приходили в голову, но сегодня не задержались, унеслись куда-то далеко – не до того. Рядом с ним сидела удивительная Леся. И уже было понятно, что встреча с ней навсегда изменит его жизнь.
20 августа 2007 года
Михаил Волков – Перстень
До встречи с Перстнем оставалось еще минут двадцать. Но он успевал доехать даже с учетом всех пробок. На площади Трех вокзалов с постамента ему помахал рукой Павел Петрович Мельников. Памятник первому министру железных дорог казался мелкой букашкой рядом с огромной фигурой русской бабы в ярко-красном сарафане и с караваем. Было, в общем-то, неважно, сделан этот каравай из гипса или папье-маше, но если – пускай даже очень плавно – шмякнуть его на царского железнодорожника – от чугунной статуи останется лишь лепешка.
Как от меня, нервно хихикнул Ученый.
Сейчас многое зависело от того, что скажет Перстень. Если, конечно, захочет сказать. Биография бывшего босса не внушала надежд на откровенность, а тем более поддержку. Тот-то сделал себя сам, не цепляясь пухлой ладошкой за отцовские помочи…
* * *
Семнадцатилетний Мишка Волков впервые в жизни сомкнул в широкой не по годам ладони рукоятку настоящего пистолета. Он стоял под лестницей типовой хрущевки, откуда они с Гаврилой только что выставили спозаранку разбуженного алкаша под мокрый ноябрьский снег.
– Хороша игрушка, а, Перстень? – ухмыльнулся Гаврила. – Держи увереннее, но руку не напрягай. Если сильно сожмешь, точно промажешь.
– Не суетись. – Перстень хотел кое-что добавить, но смолчал.
Начнешь доказывать, что все сумеешь как надо, – впадешь в суету, а это он держал за самое западло.
– Что за марка? – спросил он. Не для того, чтобы перевести разговор, ему действительно было интересно.
– ТТ. «Тульский Токарева», значит. Сорокового года. Из него еще деды по немцам стреляли. Правда, зря?
Перстень промолчал. Во-первых, он не любил говорить о вещах, по поводу которых еще не определился окончательно. Во-вторых, эта тема не слишком волновала его сейчас, когда через пять – десять минут предстояло стрелять в упор.
– Патронов сколько?
– Всего четыре маслины осталось. Дедуня сказал – только фраеру мало, а человеку хватит. Ты же человек, а не фраер, скажи, Перстень?
Гаврила засмеялся по-своему, каким-то дебильным прысканьем. Слюна из гнилой пасти брызгнула Волкову на шарф.
– Оттирайся, не фасонь, не барон пока. Отсидишь хотя бы пятак – тогда и возражать будешь. И вообще, пора на дело, а?
Перстню очень захотелось врезать ему прямым в челюсть. Спокойно, без оттяга – с полтыка ведь ляжет, гнида уголовная. Шваль, вор вокзальный, за часы в столовке сел, а пургу гонит… Это он с малолетками смелый. Или в кодле, когда сбоку десяток. Или если Дедуня за спиной.
Но в том и дело, что Дедуня – старый сосед-уголовник – никуда не денется. А жить еще хочется, неохота из-за мрази пропадать. Ладно, потом…
Перстень засунул пистолет за брючный ремень. Взглянул поверх Гаврилиной нечесаной копны и вновь холодно продумал то, что решил неделю назад, когда окончательно собрался в эту хрущевку. Всем им, сколько бы их ни набралось, кем бы они ни были, всем, кто мешает правильно жить, еще придется ответить.
За дверью тринадцатой квартиры ждал первый из них. Прошла еще минута. Где-то за дверью заиграл «Союз нерушимый». Волков поднялся этажом выше и остановился напротив таблички «13». Зачем-то вытер о коврик высокие «луноходы». Дважды нажал левой рукой кнопку звонка. Правая тем временем медленно вытаскивала ТТ.
* * *
Его родители никогда не ссорились, и он особенно любил их за это. Порой искренне считал святыми, не понимая, как можно было за столько лет не порвать друг другу глотки от беспросветной жути семейного общежития при заводе. Мишка так и не спросил ни мать, ни отца, когда и за что их выслали на 101-й километр. Сам-то он родился много позже.
Жуть-вонь. Грязь-мразь. Дрянь-пьянь. Еще рвань… Иных слов для описания своей доармейской жизни Перстень не нашел и через четверть века. Зато эти подходили вполне. Но он довольно быстро научился находить кайф и здесь, где превыше всего ценились злоба и сила. С первым он от рождения подкачал, и тем сильнее накачивался вторым.
Он отлично боксировал, но и неплохо учился. В восьмом классе стал твердым четверочником, и чуть ли не единственный из семейной общаги закончил десятилетку. Правда, особого смысла в этом не оказалось – отгуляв лето, пришел учеником стеклодува на тот же завод, где вкалывал в цеху отец и сидела вахтершей мать. Жизнь не менялась. И даже симпатичная стеклянная посуда, которая изготавливалась немалыми усилиями на Серегиных глазах, в магазинах почему-то не появлялась. Еб твою мать, где хотя бы она? «А ты к Топтыгиным сходи», – ответил отец.
«Топтыгины…» Так однажды выцеженным плевком в экран телевизора Волков-старший назвал участников то ли какого-то очередного партийного пленума, то ли съезда.
Никаких Топтыгиных Мишка не знал и, собственно, знать не хотел. Они не участвовали в его жизни. Но почему-то – если он правильно понимал отца, которому верил, – именно они решали его судьбу. Они были силой, определявшей, как ему жить, чему учиться, где работать, сколько за работу получать, с кем дружить и даже… кого любить! Они были многолики, вездесущи, от них некуда было деться. Они сидели в заводской дирекции и парткоме, подгоняя какими-то планами, которых он никаким боком не составлял. Они сидели за окошком бухгалтерской кассы, отсчитывая жалкие копейки, на которые пожили бы сами. Они парили ему мозги, обсчитывая в пользу какого-то «передовика», вкалывавшего ничуть не больше отца, но живущего уже не в общаге, а в хрущевке. Они перли бульдогами в мусорской форме.
Так не будет, решил Мишка. Его не забьют под лавку, как забили отца и мать. Он будет жить по-другому. Так, как считает правильным. Надо только больше думать, лучше понимать, быть поспокойнее и пожестче, чтобы четко и в самый дюндель ответить ударом на удар.
Цех выполнил спецзаказ – партию фигурных бокалов. «Чтоб им опиться, Топтыгиным», – сказал отец.
Какими-то своими путями об этом узнал Дедуня. Две коробки Мишка вынес через вахту в смену матери. Не только он сам, но и родители в этот день впервые увидели, как выглядят сторублевки. «Не знаю, кто из них пить будет, – смеялся отец, – одно хорошо – не Топтыгины!»
Еще через день «передовик» пригласил отца в гости, показать свою квартиру номер тринадцать. Но не пустил дальше прихожей, сказав, что написал заявление и отнесет не в дирекцию, а прямо в РОВД, если не… До Дедуни дошло раньше, чем до милиции. Вечером на проходной Перстня встретил Гаврила. Шел ноябрь 1976 года.
* * *
…В советской мусарне семидесятых-восьмидесятых слова «висяк» и «глухарь» звучали куда реже, чем в российской ментовке девяностых-двухтысячных. Однако ноябрьское убийство так и не было раскрыто. Подозрения, павшие на рецидивиста Дмитрия Скворцова по кличке Дедуня и его предполагаемого сообщника Алексея Гаврилова, не подтвердились доказательной базой. Михаил Волков вообще остался вне поля зрения угрозыска – Дедуня ценил твердые кадры и позаботился об этом. Год спустя, когда Перстня провожали в армию, он даже почтил сабантуй своим посещением, хотя, вообще-то, не уважал ни официальные праздники, ни тем более мероприятия, связанные с государственными повинностями.
– Вернешься – прямо с поезда ко мне, – негромко сказал Дедуня, прощаясь.
– О чем разговор, Дедуня! – искренне отвечал Перстень.
Оба были трезвыми. Одни в гудевшей общаге.
Но больше они не встретились. Крепкого парня и способного технаря определили в авиацию Сухопутных войск. Почему-то в раскладах Министерства обороны СССР этот «подвид» вооруженных сил традиционно оказывался в загоне – хотя миролюбивая внешняя политика КПСС день ото дня повышала военно-политическую значимость вертолетчиков. Мирный Афганистан еще не превратился в Афган, но в Африке неустанная борьба за мир уже не оставляла камня на камне, выжигая пустыни, саванны и джунгли. Вертолет Михаила Волкова доставлял боеприпасы советского производства кубинским интернационалистам, подпиравшим марксистское правительство Народной Республики Ангола.
Вскоре после того, как Мишке исполнилось двадцать, ленинская политика мира вонзилась в Афганистан. В двадцать два старший лейтенант Волков командовал на Саланге спецротой – эти подразделения спешно воссоздавались через четверть века после хрущевского расформирования (наивный Никита Кукурузный посчитал, что после подавления бандеровцев и «лесных братьев» Советскому Союзу ЧОНы не нужны). После пятилетнего перерыва он снова стрелял в людей. И, в отличие от квартиры тринадцать, слабо понимал, зачем.
Думать было особо и некогда. Перстень успокоился тем, что обретает знания и умения, которые еще очень пригодятся. Приходится воевать за Топтыгиных, хреново, конечно, но ладно, хер с ними. Пусть попробуют мешать ему, когда он вернется. Сегодня он живет красиво. Завтра будет жить правильно.
В двадцать пять лет капитан ВДВ Волков уволился в запас по ранению. Гудок родной «стеклухи» манил, прямо сказать, не сильно. Советы однополчан крутились вокруг службы Топтыгиным на более спокойных местах.
Перстень выслушивал, улыбался, благодарил и старался в голове не держать. Но Дедуню, как выяснилось, похоронили аккурат в тот день, когда его часть прибыла на Саланг.
А кругом раскинулась целина жизни. Что ему и требовалось.
Перстень знал, что многое может. Уже знал – что, но пока не видел – как. И не чувствовал себя лишним человеком. Он был абсолютно уверен: каждый первый вокруг чувствует и мыслит в унисон с ним. И так же ждет дня и часа.
Жизнь провинциального городка вертелась вокруг двух заводов. Третьим градообразующим предприятием был НИИТМИ, по идее занимавшийся технологиями металлургии и металлообработки. Реальная отдача института от пятилетки к пятилетке устойчиво стремилась к нулю. Промышленно-транспортный отдел горкома давно примирился с этим и кандидатуру замдиректора по хозчасти утвердил автоматически. Тем более что биография кандидата впечатляла – сначала молодой рабочий, потом доблестный воин-интернационалист. Жаль, не успел вступить в партию, но не все же сразу.
Инновации не то чтобы пошли косяком, но несколько рацпредложений в области дизайна металлоизделий оживили процесс освоения и экономического апробирования новых технологий. Эта деятельность пересекалась с производством, ремонтом и сбытом. Спрос, как водится, сразу пошел двумя каналами: сверху – на заорганизованную просветку, внизу – в живую тень. Тем временем замдиректора Волков окончил аспирантуру и по праву ученого практика стал куратором экспериментальных мастерских НИИ.
Он умел командовать. Разрозненная спекуха с фарцлом быстро превратилась в спецроту. Объемы продаж пошли вверх вместе с заработками, поэтому замашки десантуры принимались без возражений. Восьмидесятые перевалили за половину. Главные Топтыгины валились на лафеты костяшками домино. Тем временем тень жила своей жизнью. В городке все увереннее осваивались теневики «новой формации», делавшие упор на цеха. Налетевшие после смерти Дедуни кавказские воры, специализировавшиеся на старозаветных грабежах и вымогательствах, вдруг стали обламываться под ударами новых парней, резко поднявшихся с весны восемьдесят пятого на безумии «сухого закона». Парни шли к Волкову, Волков отдавал бланки договоров на работу в семи кооперативах, учрежденных при НИИ. Машина набирала обороты, работая как движок военного вертолета.
Он не просто знал, не просто видел – он ощущал физически, как рычаг и штурвал, динамику правильной жизни. Людям вокруг него становилось только лучше, это он знал точно. Волков был спокоен за настоящее и будущее – он знал, что сумеет и это, и гораздо большее. Но уже не в провинции: местный УБХСС очень красиво и доходчиво расписал все нестыковки в бухгалтерской документации НИИ.
Времени прикрыться уже не было. Надо было срываться. Куда? Конечно, в Москву. Первопрестольная поразила широтой открывающихся возможностей. По сравнению с родным городишком это был Чикаго или Нью-Йорк.
* * *
Ностальгия по спокойным временам застоя создала легенду, что русская организованная преступность возникла после развала Советского Союза. Но это не так – она существовала все семьдесят пять лет коммунизма и была его неотъемлемой и необходимой частью. Она развернулась при Ленине, выжила при Сталине, продержалась при Хрущеве, а при Брежневе расцвела, поскольку выдыхающаяся плановая экономика не жила без «черного рынка». В уголовном мире прочно утвердились цеховики, умевшие «расшивать узкие места» дефицита куда лучше министров, начальников главков и красных директоров, не говоря о партийных понукалах-секретарях. Для расширения своего бизнеса, для успеха в конкуренции им пришлось объединяться в сообщества. Шальные деньги цехов начинали выхлестывать из тени.
И на них стервятниками слетались воры в законе – предтечи новорусского рэкета.
Они пришли издалека. Вор в законе появился еще в царской России. Но в конце 1917-го сходняк «законников» принял решение поддержать советскую власть: «грабь награбленное» пришлось вполне по воровскому сердцу. Кое-кто из лиходеев даже поступил на службу в ЧК, а хозяева ночной Таганки в угаре НЭПа строили московскую милицию.
Лет через десять – пятнадцать, когда «социально близкая» власть окрепла, стальной кулак НКВД не делал исключений. Блатных пускали в расход по 59-й статье – за бандитизм и нарушение порядка управления. ГУЛАГ ставил «законников» перед выбором: либо закорешиться с оперчастью и работать под «кумом», либо уйти в отрицалово, иначе говоря – под пулю в ров. Спасались те, кто принимал красную власть как данность, помогал операм и мордатым душить политических и бытовиков. Но и такие ждали иных времен, втихаря оттягиваясь песней «Правят мусора и коммунисты, славу, падлы, Ленину поют…».
И эти времена пришли. Гулаговская проволока ржавела. Выжившие правильные воры гордились собой. «Подментованные» простили сами себя. Подпольный мир дышал все привольнее. Потому что свободнее начинала дышать вся страна.
Но воры в законе считали, что живут своей жизнью, не оглядываясь на законы. Они не работали на государство. Не признавали красных ксив. Не заводили семей. Не пили и обычно не курили. Никого не били своими руками. Зато они воровали. Зато не боялись тюрьмы и зоны, где проводили полжизни. Зато лихой уголовный мир слушал их как непогрешимых и всемогущих, а страшная власть государства, скрежеща зубами, отводила глаза в сторону, бессильная перед самозваной властью подполья. Вор в законе короновался сходняком – и становился номенклатурой преступного мира. Коммунистический закон отражался воровскими понятиями. Пленум – сходкой. Указ – малявой. Бюджет – общаком. Пистолет исполнителя наказаний – финарем шустрилы.
И когда коммунистической власти пришел срок умереть, ее воровская тень шагнула на презираемый ею красный свет. «Бродяжня, к вам наш призыв! Наше время пришло!» – писали в 1989-м старые воры малявы на общий и усиленный режим.
Но воры сами не заметили, как коммунизм успел переродить их понятия и их самих. К началу «золотых девяностых» традиции хранила лишь небольшая группа стариков, заглядывавших на волю между многолетними отсидками, ворочавших безумными деньгами общаков и регулярно прогуливавшихся – понятия обязывали! – на вокзал или в метро, чтобы самолично увести лопатник.
Но, вообще-то, ушли в романтику прошлого правила не работать, не иметь семьи, жить скромно, не прикасаться к оружию. Разве что насилие вор в законе собственноручно не применял – на то хватало людей попроще. Все чаще воровской титул шел на продажу, старого «законника» теснил нафаршированный баблом «апельсин» из молодняка (что характерно: чаще всего из «лаврушников», кавказцев).
А главное, нарушилась основа основ воровских понятий: запрет иметь дело с властью. Воры в законе закрутили дела с чиновниками. Перемешали общаковые деньги с деньгами, уведенными из госбюджета. Сели за один стол с «погонами». Вложились в бизнес чиновных сынков и жен. Они пришли на «распил» России хорошо заряженными, с солидным первоначальным капиталом.
И вдруг самодовольное лицо вора натолкнулось на крепко сжатый кулак.
Поначалу коронованные не замечали таких, как Перстень. Но вдруг шустрилы, приходящие снимать деньги с цеховиков, стали падать – под ударами, под ножами, под монтировками, под битами, под пулями. Оказалось, цеховиков есть кому охранять. Возникшие из ниоткуда рэкетиры становились секьюрити у тех же цеховиков, превратившихся в российских частных предпринимателей. И начали организовывать собственные фирмы, нагло отказывавшиеся платить в воровской общак. Братва, бандиты, спортсмены – названий много, суть одна: дармоедов не кормим. Началась Великая Криминальная война воров с братвой.