Дорога со свекловичной плантации вела мимо рыбачьего поселка. Я остановился у глинобитного домика с чисто выбеленными стенами. Он напомнил знакомые с детства украинские хаты. На заборе сушились сети. Под навесом сидели куры. Щенок, удобно устроив на вытянутых лапах рябую мордочку, лежал в своей будке и сердито поглядывал оттуда, как большой пес.
Мои товарищи прошли вперед с конвоиром. Он решил, что я хочу попросить милостыни. Это не возбранялось. Да и вообще по территории поместья мы передвигались довольно свободно, иногда даже без охраны.
Из домика вышел седоусый старик босиком, в исподней рубахе. Он высыпал в корыто размоченные корки. Куры кинулись к корыту, а я с завистью наблюдал за их пиршеством. Седоусый ушел в дом и вернулся с краюхой, намазанной, чем-то желтовато-белым, удивительно привлекательным. Я понял, что это мне.
— Здравствуйте, — сказал я, чтобы скрыть смущение. Смутился еще больше и добавил: — Buna ziua![25]
— Русский... — сказал старик не то с жалостью, не то с укором, — ну и говори по-русски!
Он протянул краюху. От нее до одури пахло свежим хлебом, салом и луком, потому что белое было именно салом, топленным с луком. Это казалось чудом. Но русская речь здесь, в «Дориде», близ Мангалии поразила меня больше, чем сказочная еда.
— Вы — русский! — воскликнул я. — Как вы сюда попали?
Старик строго посмотрел на меня:
— Сам-то ты как сюда попал, аника-воин?
Мне перехотелось есть. Во рту разом пересохло. Старик думает, я из тех, что бросали винтовки.
— Я не сдавался!
— Знамо дело, не сдавались. Одессу отдали, немец — у Москвы-матушки. Севастополь наш отдадите — креста на вас нет!
Стало душно, жарко. Особенно поразило это слово — «наш Севастополь». Рванул себя за ворот арестантской куртки, и отлетели деревянные застежки. Я готов был избить старика, который считает Севастополь своим, а меня — трусом, дожидающимся в Румынии конца войны.
— Мы не сдавались! Слышите вы, русский человек! Поезжайте в Констанцу. Тут близко. Порт... Нефтехранилища... Эшелон с боезапасом... Я сам видел. Понимаете — сам! Когда вели с пирса. Взяли в море, на доске... Корабль наш потопили... Возьмите свой хлеб. А Севастополь черноморцы не отдадут. Слышите!
Я наконец выговорился и тут заметил, что старик не слушает. Он протянул через забор сухую руку и дотронулся до моей груди. Он тихо бормотал:
— Черноморцы... Тельник сберег матрос. И я сберег.
Конвойный звал меня, стоя на повороте дороги.
— Ты иди, браток, иди, — подтолкнул меня старик. — Завтра приходи под вечер. Буду ждать, браток...
Я оборачивался несколько раз, а он все стоял под дождем у забора и смотрел мне вслед.
5
На следующий день после работы я сказал рыжему капо, что пойду побираться. Он важно взглянул на шелагуровский хронометр и отпустил меня на час сорок шесть минут. Какая военная точность появилась у этого громилы! Ровно в 22.00 я обязан вернуться и принести капо часть своей добычи.
...Старик встретил меня у калитки. В домике было прибрано. Стол, накрытый белой скатертью, светился как солнце. Хлеб, сало, бутылка, заткнутая кукурузной кочерыжкой. Под темным образом в углу — лампадка.
Старик захлопотал у печи, вытащил сковородку с бараниной, залитой яйцами, и все приговаривал:
— Ешь, ешь, браток! После расскажешь.
Он налил две стопки водки, перекрестился на образ:
— Сподобил меня Николай-угодник перед смертью повидать русский флот. Сюда было слыхать, как гремело, а над Констанцей, почитай, сутки стояло зарево.
Он выпил свою стопку залпом, а я только отхлебнул. Глоток самогона ушел в тощий желудок, как дождь в песок, и жестокий чертополох голода распустился с новой силой, обжигая внутренности. Я ел торопливо, и, когда съел все, в замутненном сознании вещи стали представляться проще и светлее. Старик даст мне рыбачью шаланду, пищу, компас, и махнем мы с Головановым прямо в Севастополь — курс 100!
Я видел, как картушка репитера гирокомпаса, медленно повернувшись, замерла на единице с двумя нулями. И в этот момент сна наяву было совершенно естественно, что на рыбачьей шаланде — штурвал и гирокомпас, как на лидере «Ростов».
Старик вежливо кашлянул. Я отодвинул пустую тарелку, початую бутылку самогона:
— Спасибо вам, русский человек. Не знаю, как называть вас и кто вы.
— Во здравие тебе, сынок!
У себя в доме, накормив меня так, как сам, наверно, едал не часто, старик стал называть меня уже не братком, а сынком. Он наклонился ко мне через стол и сказал одним духом:
— Его императорского величества эскадренного броненосца «Светлейший князь Потемкин Таврический» палубный комендор Ковригин Иван Ерофеев сын.
Я не разобрался сразу в этом громоздком титуле. Старик вынул из шкафа бескозырку. На георгиевской ленте было написано золотом: «ПОТЕМКИНЪ».
Это слово с твердым знаком на конце мгновенно осветило все. Я вспомнил знаменитый кинофильм, лестницу в Одессе. Вспомнил матросов, накрытых смертным брезентом, и ярчайший флаг на мачте. Весь фильм был черно-белым, и только этот флаг — красным.
— Потемкинцы мы! — подтвердил старик. — Может, знаешь про восстание на «Потемкине» или слышал от кого? Давно это было. Почитай, скоро сорок годков на чужбине.
Я сказал ему, что нет в Советском Союзе человека, который бы не знал о «Потемкине», о его подвиге и горькой судьбе.
— Говорили некоторые, — вздохнул старик, — зря, мол, мы отдали якоря в Констанце. А что было делать? Не пошел за нами флот. Стрелять — не стреляли. Прошел наш броненосец сквозь линию кораблей. Ждем, вот подымут алые флаги, ан нет... Ну, а потом, известно, ни угля, ни харчей. Пошли в Румынию...
Я не удержался от вопроса:
— Как же вы могли столько лет прожить здесь?
— Многие тогда остались, — сказал он, — каторга или петля не слаще. А когда в семнадцатом слух пошел про революцию в России, поздно было возвращаться. Врос я корнями в чужую землю. Рыбачил тут, женился, детишки пошли. А когда-никогда взглянешь на море... Эх, была у меня думка — обратно в Россию. Да как вернешься на готовенькое-то? Пока мы здесь кефаль ловили, люди кровь проливали за новую, значит, власть. И тут говорят: не моги про Россию думать, там тебя живо в ЧК, потому как ты есть сейчас буржуазный элемент, иностранец. Это я-то иностранец? — Он махнул рукой. — Hу, то старое, быльем поросло. Давай насчет тебя лучше...
Я стал рассказывать о десанте под Одессой и о налете на Констанцу. Когда дошел до гибели корабля, старик сказал:
— Все ж счастливые вы. За себя воевали. Вот и мы так хотели. А когда немец на вас напал, места я себе не находил. Жена к тому времени померла, дочки за мужьями далеко. Подамся, думаю, в Севастополь, авось и мои руки сгодятся: шлюпки, что ли, конопатить али борта красить. Да как пойдешь? Немец проклятый к нам набежал. И чую я себя ровно в стане врагов.
Мы долго еще разговаривали, и старик всякий раз крестился, когда речь шла о гибели наших моряков. Не ожидая моего вопроса, он сам заговорил о побеге:
— Чего-нибудь сообразим, сынок. Познакомлю тебя с одним человеком. Помозгуем, как вас, моряков, вызволить из неволи.
Настало время уходить. Я захватил с собой бутылку самогона в подарок капо и обещал зайти через день.
Капо остался доволен подношением. Я сказал, что украл эту бутылку. Он поверил. Люди часто меряют других на свой аршин. Теперь ничего не стоило снова отпроситься «на промысел».
Голованов слушал жадно, не перебивая рассказ о потемкинце, потом заключил:
— Морской человек. Можешь верить.
Какое-то мрачное веселье светилось в его худом лице, и даже хромота его прошла. Я заметил:
— Нога твоя получше?
Вася криво усмехнулся, хлопнул себя по толстому колену:
— Оно еще пригодится! — и сразу снова охромел.
В следующий раз я застал у потемкинца другого старика — долговязого Серафима с медной серьгой в ухе. По одежде, по темной коже я принял его за румына, но оказалось, Серафим тоже из потемкинцев, осевших в Румынии. Живет он в Мангалии, рыбачит, а сын его в самой Констанце машинист. Мне пришлось повторить все, что я рассказывал раньше. Я торопился и кое-что пропускал. Иван Ерофеич недовольно останавливал меня:
— Погодь! А почему не сказал, как бабу-доктора хоронили, штурманскую жёнку? Немца-супостата опиши, что рулевого-башкирина убил. У, гадина! Колосник бы ему на шею да за борт!
Я без конца отвечал на вопросы, описывал Севастополь, довоенную жизнь на флоте. Все нравилось старикам. Не могли понять только двух вещей: почему нет памятника адмиралу Нахимову на площади у Графской и как это получается, что матросы и офицеры у нас вроде бы наравне, хоть обязанности разные.
Особенно тронул стариков рассказ об отпуске в Сухуми.
— Как это так? — недоумевали они. — И штурман, и старший офицер (так они именовали по-своему старпома), и сам командир корабля позаботились, чтоб матрос повидал свою мамку. Прямо из кампании отпустили!
И после этого, конечно, не было ничего удивительного в том, что этот матрос, узнав о войне, сломя голову помчался на свой корабль.
— По воздуху летел!
— Нет, надо тебе в Севастополь, сынок! — приговаривал Иван Ерофеич. — Голову клади, а на русский флот добирайся.
Морской вариант бегства был отвергнут.
— Посудина в море, что рубль на ладони, видна каждому, — с сожалением сказал он. — Прожекторы, катера... Не годится!
Выход был один — пробиваться за Днепр. Значит, раньше всего надо попасть на Украину, а там идти от села к селу. Все надежды возлагались на Серафимова сына, машиниста. Побег был назначен в ночь с воскресенья на понедельник.
— Хороший день, — сказал Серафим, — многие с похмелья глаз не продерут. Сегодня же направлюсь в Констанцу упредить сына.
Иван Ерофеич заключил:
— Как получим «добро», поведу вас, сынки, в Констанцу.
6
Под диктовку Серафима я записал самые нужные румынские фразы, и потом мы с Головановым всю ночь твердили их. Вместе с нами собирались бежать старшина Задорожный и Матвеич. Задорожный сразу сказал, что с нами готов хоть к черту в зубы, а Матвеич колебался, боялся стать обузой, но решился.
В субботу мы закончили копку свеклы. По распоряжению управляющего нам в этот вечер выдали мамалыгу. Капо раздобыл себе водки. Потом ему показалось мало, и он командировал меня за пополнением. Иван Ерофеич обрадовался:
— Николаю-угоднику слава, морскому заступнику!
Оказалось, что «добро» от Серафимова сына получено, но бежать надо сегодня же, потому что в воскресенье Серафимов сын уезжает в рейс и вернется не скоро.
Иван Ерофеич пошел купить самогона для капо, а я остался его ждать. Заступник моряков строго глядел на меня из угла. Он чем-то напоминал хозяина дома, и мне пришла в голову смешная мысль: «Уж не сам ли святой принял облик старого матроса, чтобы вывести нас из плена?»
— Выведешь нас? Молчишь, Николай-угодник. Все-таки хороший ты мужик! Сколько поколений русских матросов с надеждой смотрели на тебя в минуты опасности! А моего брата тоже звали Николаем...
Мне было лет десять, когда мы с Колей заблудились в пещерах под Южнобугском. Я вспомнил свой страх и уверенный голос Коли: «Выйдем!» И он действительно вывел меня, а потом никто не верил, что мы прошли подо всем городом. Там их до черта, этих ходов, в моем родном городе. И вряд ли кто знает их план. Вот где прятаться партизанам, если они только есть. Не дожил брат до этой войны. Мне — воевать за двоих. Уйдем из «Дориды», и снова начнется для меня война. Подземная война — в катакомбах, в темных коридорах. И я найду выход, непременно найду. А Шелагуров, Зимин, Батыр Каримов и те, кто погиб с кораблем? Они тоже верили, что останутся живы. Вот и я так. Может, и до Констанцы не доберусь, только подведу хорошего человека? Может, подождать? Наши придут в Румынию — «Красный Кавказ», «Коминтерн», «Червонка». Дядька мой придет на линкоре «Севастополь»...
Я представил себе четырехсотмиллиметровые жерла, наведенные на Констанцу, на комендатуру, на черного Вильке, на колючую проволоку концлагерей. Комендоры застыли в башнях, а с командно-дальномерного поста виден весь порт, и те береговые батареи, и румынские миноносцы.
Ревун — залп! Еще залп! Без пропусков грохочут башни главного калибра, и к ним присоединяется весь флот, и немцы бегут, и румыны бегут, и мы выходим из-за проволоки, из вонючих подвалов. Мы бежим в гавань. Там полно кораблей. Шлюпки, мотоботы, катера высаживают невиданный десант. Матросы — в тельняшках, как мы на кукурузном поле. Только их в тысячи тысяч раз больше. Тот десант дойдет до Бухареста, до Берлина...
...Увел ты меня, Николай-угодник, в трусливый лабиринт. Хочешь, чтоб я дожидался, пока весь Черноморский флот придет за мной сюда? Чтоб отсиживался тут, копал свеколку управляющему, носил подарочки капо. А если наступление будет через пять лет? Ждать? Лишь бы не подставляться под пули?
И даже не через пять лет, а через пять дней, — что я скажу, когда меня освободят наши? Скажу, что честно воевал. Не моя вина, если я до сих пор жив и хочу жить. Хочу увидеть мать и найти Анни, и не быть больше дураком, и целовать ее изо всех сил. Тебе это непонятно, Николай-угодник, потому что ты святой и, кроме того, старик. А я — молодой. Мне нужно жить на земле, а не на небе. Если б ты знал, какие глаза у Анни, и как хорошо обнять ее, и как она понимает меня...
А поймет ли меня Анни? Я пытался вспомнить звук ее голоса, какую-нибудь ее любимую фразу. Вот она сидит на продавленном диванчике и читает книжку в зеленом переплете:
«Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой!» — Она повторяет: — Каждый день! Не один раз, не два раза, а всегда...»
— Заждался, сынок? — Иван Ерофеич плотно прикрыл за собой дверь. — Водку принес и еще кой-чего.
В свертке были две пары брюк, темные рубахи с вышивкой. Старик счастливо улыбался:
— Кой на что еще пригожусь, сынок! Если вызволю вас, можно спокойно помирать. Дал бы только бог!
Он перекрестился. Я тоже взглянул на святого, но теперь мне не хотелось дискутировать с ним, да и сам святой в присутствии своего хозяина уже не был похож на него. Потому что святой был мертв, а в этом старике горела жизнь, которая не боится смерти.
Я взял бутылку и ушел, чтобы в последний раз вернуться в этот дом через несколько часов.
Глава шестая
ПУТЬ К ФРОНТУ
1
«Нас мало, но мы — в тельняшках!» — так говорил мичман Бодров с «Ростова», добродушный силач и ревнитель морских традиций. Нас было сейчас действительно мало: три моряка, и один красноармеец, да еще один матрос русского флота, который ждал за плотными ставнями своего домика.
В подвале стоял разноголосый храп моих заморенных товарищей. Дверь недавно заперли на ночь, но кислая духота уже собралась под низким потолком, вернее, полом конюшни, находившейся над нами. Иногда было слышно, как лошадь бьет копытом над головой. К двери, запиравшейся изнутри, вели скользкие ступеньки. Рядом на своих нарах спал капо. Ключ был у него. Если кто-нибудь просился по нужде, капо отпирал. Снаружи, у двери, — часовой, чуть поодаль — его напарник. Но мы знали, что они обычно режутся в карты или дрыхнут в конюшне.
Капо ворча отпер дверь. При свете фитилька, плававшего в консервной банке с кукурузным маслом, его рыжие космы казались бронзовыми. Голый до пояса, с вздувшимися выпуклостями мышц, он был, пожалуй, красив в этот момент, как бывает красив племенной бык или жеребец.
— А ты куда? — спросил капо Голованова, поднявшегося на ступеньки следом за мной.
— В гальюн, начальник. И покурить...
Он вынул из кармана пачку сигарет «Гитана», тоже из запасов Ивана Ерофеича. Протянул ее капо.
Часового не было. Фонарь у конюшни освещал маленькую площадку, окруженную густыми каштанами. Луна еще не взошла.
Капо надорвал пачку. Он вытаскивал зубами сигарету, когда Голованов выдернул пистолет из-под тряпья, которым было обмотано его колено, и приставил ствол к голому животу капо:
— Один звук, паскуда, и все восемь патронов — твои! Кругом! Руки — за спину!
Я неслышно двигался в обход конюшни, следом за мной, добросовестно соблюдая тишину, — капо, за ним — Голованов, который время от времени приговаривал:
— Если хоть веточка хрустнет, бандюга, сей же момент выпущу кишки и скажу, что так и было!
Остановились на дне оврага, чтобы дождаться Задорожного с Матвеичем. Капо было предложено бежать с нами. Другого выхода у него нет. Если поймают, расстреляют как сообщника. Он немедленно согласился. Договорились вместе добираться до Мангалии. Оттуда, сказали мы, рыбачья шаланда увезет нас в Турцию, а он может отправляться на все четыре стороны.
Наши не шли. Кусты чертополоха над обрывом обозначились, как вырезанные из черной бумаги. Подымалась луна. Мы ждали. Капо вдруг разговорился, рассказал, что в прошлом году в Кишиневе он «пришил» полицейского и был за то присужден к повешению, но тут в Бессарабию пришли русские. Он освободился вместе с политическими, работал на скотобойне — «здоровейших бугаев валил одним ударом». Перед войной его забрали в армию, а потом оказался в плену «так само, как вы».
— Стоп, травить! — сказал Голованов. — Автобиографию изложишь в письменном виде в свободное время. Алексей, подымись наверх. Глянешь, что там, только осторожно!
Я не успел отойти на сотню шагов, как услышал дикий, торжествующий рев. Кинулся назад и увидел, что капо всей тяжестью своей туши прижимает к земле Голованова, вырывая у него пистолет. Левой рукой капо вытащил откуда-то, из глубины своих галифе, нож. Прийти на помощь я не успел, потому что Голованов вывернулся ужом и свободной рукой сделал «вилку» — ткнул растопыренными пальцами в выкаченные глаза капо. Тот снова заревел, на этот раз от боли, вскочил на ноги и тут же рухнул, как «здоровейший бугай», от молниеносного удара пистолетной рукояткой в висок. Второго удара не понадобилось.
Голованов поднял с земли нож и протянул его мне:
— Трофеи наших войск! Пошли быстрей отсюда.
О хронометре я вспомнил, когда мы переползали через поле. Голованов ругал меня, но я все-таки вернулся в овраг. Капо лежал на спине, раскинув огромные ноги. Под луной его глаза напоминали куски круглого мыла.
Я с отвращением прикоснулся к еще теплой руке, отстегивая браслет. Было сорок минут первого.
Задыхаясь, я поднялся по склону оврага. Со стороны конюшни послышались крики, потом винтовочные выстрелы. Голованов встретил меня гневным шепотом:
— Пацан! Когда нас будут вешать, тебе потребуется точное время?
Мы перебежали грунтовую дорогу, огороды и с тылу подошли к усадьбам поселка. Щенок Ивана Ерофеича встретил нас звонким лаем, но тут же умолк. Потемкинец волновался:
— Где вас носит нечистый дух? А те двое не пошли?
В комнате мы переоделись. Мне достались черная рубаха с вышивкой, войлочная шляпа и холщовые брюки. Голованову — коричневая куртка. Он поставил пистолет на предохранитель и опустил его в глубочайший карман домотканых штанов.
Старик дал нам торбу с кукурузными лепешками, бутыль молока, кусок сала — то, что берет с собой румынский крестьянин, отправляясь в путь. У стенки лежала баранья туша.
— Вы ее везете на базар из деревни Коешти, — пояснил Иван Ерофеич. Он достал из комода зеленые бумажки. — Двести пятьдесят лей. Больше нету!
Мы упорно отказывались, но он настаивал. Решили взять по сотне лей, а пятьдесят оставить ему. Иван Ерофеич повторял:
— Не запамятуйте: за собором — второй переулок. На углу — алимантария — закусочная, значит. В переулке — второй дом. Ежели все в порядке, на окошке — зеркальце.
Задорожный и Матвеич все не шли. Видно, попались. В имении подняли тревогу. Старик торопил нас. Мы уже собирались выходить и снова услышали выстрелы. Через неплотно притворенные ставни в свете луны была видна дорога вдоль домиков. Из-за поворота выбежали двое. Один упал. Второй бежал по направлению к нам и был уже близко.
— Задорожный!
Показались несколько солдат. Голованов вытащил пистолет, пошел к двери, Иван Ерофеич пытался удержать его. Тут один из солдат остановился и выстрелил с колена.
Меня бил озноб. Я не видел, что делают Голованов и Иван Ерофеич потому, что не мог оторваться от щели в ставне. Задорожный был убит наповал. Румын взглянул на него и пошел назад. Двое потащили под руки раненого Матвеича.
Вася сидел скорчившись на табуретке. Его лицо почернело. Старик крестился перед лампадой, и ее огонек тлел еле-еле, вот-вот погаснет. Дорожка лунного света лежала на полу. Мышь скреблась за печью. Щенок тихонько подвывал на дворе. Вероятно, ему было страшно.
2
Иван Ерофеич благополучно вывел нас за поселок. Патруль остался позади. Мы слышали, как солдат насвистывал песенку.
В дубовой рощице у шоссе под деревьями паслись стреноженные лошади. У крытого фургона сидели двое мужчин и мальчик. Старик поздоровался с ними, сняв шляпу. Они тихо поговорили, потом крестьянин показал кнутовищем внутрь кузова и улыбнулся — белозубый, ладный, в такой же ловкой безрукавке, как у Голованова. Мальчишка привел лошадей. Помогая отцу застегивать жесткие ремни упряжи, он смешно высовывал кончик языка и все поглядывал на нас. Голованов потрепал его по плечу:
— Молодец! Мужчина!
Второй румын возился в кузове, готовя для нас место среди мешков ячменя. Иван Ерофеич сказал:
— На них полагайтесь, сынки. Хорошие люди. Всюду есть хорошие люди!
Он пожал руки своим друзьям-румынам, потом троекратно поцеловался с нами обоими:
— Попутного вам ветра, сынки, на родную землю. Храни вас Николай-угодник! — перекрестил и махнул рукой.
С рассветом мы въехали в Констанцу. Полицейский у шлагбаума заглянул внутрь кузова. Румын снял шляпу. Мы тоже. Фургон покатился по булыжнику и остановился на базаре рядом с другими такими же фургонами.
Прямо на земле лежали кучи красного перца, большие тыквы, арбузы, капуста — обыкновенная и какая-то лиловая. Мешки с ячменем и овсом громоздились как бастионы. Блеяли овцы. Лошади, погрузив морды в подвесные торбы, хрустели зерном. Их чистые глаза светились на солнце. Мухи слетались на ободранные бараньи туши. Гул толпы усиливался. На лавках с грохотом поднимались железные шторы.
— Большой базар! — сказал я. — Piata mare![26]
— Da, sigur. Diminica![27] — объяснил младший румын.
Нам нечем было отблагодарить этих хороших людей. Мы очень крепко пожали им руки. Старший сверкнул улыбкой:
— Счислива!
Откуда он знал это русское слово? Наверно, наш старик потемкинец научил. Счастливо и тебе, русский моряк на чужбине, счастливо вам, румынские друзья!
Мы шли по широкой улице Антонеску, где громоздкие и помпезные здания многочисленных банков и торговых фирм чередовались с гостиницами и особняками. Мы двигались спокойно, не торопясь, изредка перебрасываясь словами.
По брусчатке катились машины, и запах выхлопных газов смешивался с запахом роз. Цветов было много. На клумбах, в окнах, прямо на тротуарах — в корзинах продавщиц.
Словно и нет войны! О ней напоминали только зенитки в скверах и немецкая форма, которая попадалась довольно часто.
Молодых мужчин было мало. Все больше женщины и пожилые мужчины. Священники встречались на каждом шагу — черные и коричневые, толстые и тощие. Один шествовал с кадилом. Мальчишка в белых кружевах звонил в колокольчик. Полицейский остановил движение, и странная процессия пересекла улицу.
— Откуда черт несет столько попов? — тихо спросил Голованов.
Я видел все, но мне казалось, что иду не по солнечной улице, а в темном подземелье, где каждый шаг грозит падением в невидимую пропасть.
Торговцы в магазинах без передней стены, посетители berarii[28], пьющие пиво под тентом, женщина в экипаже с фонарями и извозчик с плюмажем на цилиндре не видели нашего подземелья. Мы жили в другой жизни, со своим счетом времени и пространства. Для всех — улица. Для нас — минное поле.
Мы остановились у пестрой лавочки с надписью «Loteria Centrala»[29]. Мелочь со звоном сыпалась на цинк прилавка. Лотерейщик раздавал жетончики, вертелся прозрачный барабан. Кто-то тут же получал коробку печенья или бритву. Другие — ничего.
— В следующий раз повезет! — успокаивал лотерейщик.
Наша лотерея была иной. Если проиграем сейчас, следующего раза уже не будет. Двинулись дальше. Садовник в широкополой шляпе поливал из шланга гладиолусы и георгины. В центре площади, одинокий и маленький, стоял римлянин в тоге. Здесь, среди цветов и зеркальных витрин, он казался чужим. На постаменте было написано: «Ovidio Nasoni»[30].
И вспомнился вдруг закат, спуск к реке. Паром скользит по ней. Чуть знобит от близости зеленоватой воды или от близости Анни. Она сидит рядом и читает стихи, полные гордой грусти. Стихи о любви и изгнании. Звали этого поэта странно — Овидий. Сейчас он стоял передо мной, такой же чужой в этом городе, как и мы. Он тоже жил в другом измерении.
— Про памятник старик не говорил, — зашептал Голованов, — сбились с курса!
Рядом остановился автобус. Кондуктор провозгласил:
— Piata Ovidiu! Statie urmatoare — Catedrala![31]
Тут и дурак поймет: площадь Овидия, следующая — собор. По ходу автобуса, за углом, открылся грузный, пятиглавый собор. Мы быстро нашли закусочную, переулок и окно с зеркальцем. Я уже хотел постучать, но Голованов подтолкнул меня:
— Тихо! Смотри!
Длинноногий немец в черной фуражке вышел из машины у соседнего особнячка с балконом, заросшим плющом.
— Он! Вильке! Тот самый!
Мы прижались к стене, но Вильке не обратил на нас ни малейшего внимания. Ему открыли, и он вошел. Нам тоже открыли. Двое ребятишек выглядывали из-за спины худой женщины.
Я сбросил с плеч свой груз:
— Вот хороший баран, хозяйка!
Это был пароль. Из другой комнаты вышел румын, чернявый, быстроглазый и сутулый:
— Marinari rusi?[32] Милости просим!
3
Серафимов сын, Степан, был не похож на русского. Видно, пошел в мать. По-русски он говорил неплохо. Оказалось, Степан отправляет отсюда уже не первого пленного. Он объяснил, что надо добираться до станции Меринка, где кончается румынская зона оккупации. В Меринке служит товарным кассиром некто Гущинский. Через него русских переправляют в партизанский отряд.
Значит, есть на Украине партизаны! Новые Котовские и Щорсы! Они, конечно, помогут перейти линию фронта. Мне и в голову не приходило тогда остаться у партизан. Мысль о возвращении на флот не покидала меня с первого момента плена.
О положении на фронтах Степан не мог сообщить ничего хорошего. Геббельс твердит по радио, что немцы видят в бинокль Московский Кремль, а 7 ноября фюрер будет принимать парад на Красной площади. Ленинград блокирован с моря и с суши. Украина, Белоруссия, Смоленщина тоже под немцем. Они уже заняли Крым и подходят к Севастополю.
Это было чудовищно. Сидя перед полными тарелками, мы не могли проглотить ни куска. Как же это случилось, что Гитлер так далеко забрался?!
Хозяйка улыбнулась, что-то сказала. Степан перевел:
— Марица говорит: надо кушать, а то не будет сил бить немцев. — Он добавил: — И нам они осточертели, вместе с Антонеску. Вся надежда на русских. Жить невозможно. Аресты. Дороговизна. Скоро не останется мужчин. Всех гонят в мясорубку.
После обеда нас уложили отдыхать. Казалось, не засну. Мысли как бестолковая волна на мелководье. Моряки ее зовут толчея. Пена, брызги, гребни завиваются, а глубины нет.
...Побег из «Дориды». Кремль — в бинокль... Немцы под Севастополем — с суши! Нелепица!.. А глубины все-таки нет! Как понять, осмыслить, проложить курс? Какое склонение компаса в районе Констанцы? Было остовое, два и восемь. А сейчас? Годичное увеличение — четыре минуты. Сколько прошло лет?
— Вставай!
Голованов тянул меня за руку. Солнце уже закатывалось. За окном потемнело, и только крест на соборе горел.
— Степан был на станции, — сказал Голованов. — Там что-то изменилось. Сегодня идет другой эшелон. Степанов приятель, машинист, возьмет тебя за кочегара. Двоих не может. Я — завтра. Встретимся в Меринке, у Гущинского.
Я не соглашался:
— Ты — лейтенант. Ты — нужнее. Поезжай, а я — завтра.
Тут он вскинулся:
— Раз я лейтенант, выполняй приказание. Вот роба паровозная, а нож отдай. — Он добавил спокойнее: — У меня — дело.
Какие у него могут быть дела в Констанце? Просто не хочет оставлять меня одного. А зачем нож?
Голованов взял тот самый нож, которым капо собирался его прирезать, и ушел. Стемнело. Сели пить желудевый кофе. Степан мрачно поглядывал на часы. Хозяйка убрала со стола. Голованов не появлялся. Теперь Степан шагал взад и вперед по комнате. Как бы извиняясь за подозрение, он спросил:
— Ты его хорошо знаешь?
— Смеешься?! Мой ближайший друг!
— Для чего, интересно, он меня расспрашивал про того немца, что ходит к своей полюбовнице?
— Какой полюбовнице? Какой немец?
— Да вот, в соседнем доме живет лавочница. Муж — в армии, а она спуталась с эсэсовцем.
Я вскочил. Так вот какие дела у Голованова!
— Степан! Что ты ему сказал? Скорей!
— Ничего особенного. Сказал: немца не знаю. Бабенка — порядочная дрянь. Живет одна. Прислуга уходит в шесть. Еще спрашивал про собак, про дворника. Ну, дворник бывает по утрам, собаки нет. Была там...
Я перебил его:
— Пошли! Погибнет Васька и вас погубит. Пошли!
— Куда?
— К той бабе! Скорей!
Степан не хотел идти и меня не пускал:
— Derbedei вы — не русские моряки! На какого беса он туда пошел? Luptatori de gunoi![33]
С улицы послышался нарастающий треск мотоциклов. Мы замерли. Мотоциклисты промчались мимо.