Прошел первый день. Вечерело. Крейсер стоял на внешнем рейде. Я был один в просторной штурманской рубке «Красного Крыма». Все казалось здесь проще и легче. Хотелось думать, что гроза прошла стороной. Я устал обвинять и казнить себя. Конечно, инструкцию надо было положить в тот самый карманчик, пришитый изнутри к тельняшке, где я хранил комсомольский билет, но жалеть об этом поздно. Сейчас полезнее подготовиться к вахте, потому что уже сегодня ночью я буду дублировать младшего штурмана — командира рулевой группы. Множество приборов окружало меня. Вот репитер гирокомпаса — прямо передо мной. Вот два черных циферблата показателей оборотов, лаги, преобразователь координат. Я разложил на карте карандаши и линейки. Над головой зашелестел динамик корабельной трансляции, потом раздался голос вахтенного командира: «Принять катер с левого борта!»
Кто бы это мог быть? Если бы начальство, приняли бы справа. Свои все на корабле. Через несколько минут снова заговорил динамик: «Курсант-стажер Дорохов, к трапу с личными вещами!»
Я думал, что ослышался, но радио повторило эту фразу трижды. У трапа покачивался разгонный катер нашего училища. На юте разговаривал с прибывшим лейтенантом руководитель практики Потапенко.
— Дорохов, пойдете в училище, — сказал он. — О прибытии доложите начальнику строевой части.
— Разрешите узнать, в чем дело? Я заступил на вахту.
Потапенко ничего не знал, и мне подумалось, что, может быть, нашлась инструкция. Я сбежал по трапу. Следом сошел лейтенант. Командиры на катере и на борту крейсера вскинули руку к козырьку. Катер взбурлил недвижную воду и дал ход.
Мы пришли в Южную бухту еще засветло. Я сам подал кормовой конец и выскочил на пирс. В училище было пусто. Все курсанты находились на эскадре. В кабинете начальника строевой части полковника Блохина я застал начальника факультета и Шелагурова.
— Садитесь, — приказал Блохин, глядя в бумаги.
— Спокойно! — тихо сказал Шелагуров, и от этого его слова стало еще тревожнее.
Блохин спросил:
— При каких обстоятельствах вы утеряли инструкцию, полученную под расписку в штабе?
— Я все изложил в рапорте, товарищ полковник. Инструкция украдена вместе с бумажником и деньгами. Курсант Савицкий...
— Вызовите Савицкого! — сказал начальник факультета.
Вошел Сашка. Под глазом у него расплывалось желто-фиолетовое пятно. В ответ на вопрос, держал ли он в руках желтый бумажник, Сашка затараторил горячо и быстро, прижимая руки к груди:
— Не видел! Не брал! Врет Костюков — личные счеты. — Дорохов сам потерял, торопился в город, деньги брал у курсантов для какой-то своей девки...
Я вскочил, забыв от ярости, где нахожусь!
— Подонок! Вор! Если скажешь еще хоть слово о моей девушке, получишь под второй глаз!
Шелагуров, сидя в углу, делал мне знаки, которые могли означать только одно: «Успокойся! Сам себя губишь!» Но я уже не мог остановиться.
Блохин стукнул кулаком по столу:
— Сесть! Прекратите ругань! Ваша моральная неустойчивость давно известна. Случай в патруле, теперь избиение курсанта и, как финал, утеря служебного документа!
— Почему вы ушли в город, не сдав инструкцию? — спросил начальник факультета.
— Торопился успеть до закрытия книжного магазина. В этом — моя вина, и я готов понести наказание, а Савицкий — вор.
— Вот и понесете наказание, — сказал Блохин. — От занятий вы отстраняетесь. Покидать территорию училища запрещаю. Идите!
Я ушел в кубрик. Лег не раздеваясь. Ночь шла длинная, как дорога. Эта дорога вела меня в неизвестный мир, потому что по собственной вине прядется, скорее всего, расстаться с училищем. Если бы не Анни, не стал бы я собирать деньги на подарок и не прельстили бы эти деньги Савицкого. В горести своей, удрученный заслуженным и в то же время незаслуженным наказанием, я искал отдыха и подкрепления в моих воспоминаниях. И самым привлекательным в этом кинофильме, который я развертывал перед собой, оставалась Анни. Я не винил ее. Не написала — значит, не могла. Но что бы ни случилось, мы непременно встретимся, не может быть, чтобы не встретились!
Утром меня вызвал Шелагуров. В его комнате все было перевернуто вверх дном, словно тут прошел тропический циклон. Сам Шелагуров в распахнутом кителе ходил из угла в угол, ероша волосы. Он не поздоровался со мной. Остановился, сказал, словно продолжая прерванный разговор:
— И все-таки все из-за твоей крали.
Впервые в жизни я назвал его по имени-отчеству:
— Александр Николаевич, она не краля. Я люблю ее.
— Тем хуже! — сказал он. — В общем, держись. С флота, думаю, не прогонят. Будешь еще командиром.
Теперь было совершенно ясно, что меня отчисляют из училища.
— Как же мне быть, товарищ старший лейтенант?
Он вдруг накинулся на меня, будто я просил его о чем-то:
— У тебя тащат почем зря служебные документы, а я должен знать, как тебе быть! Я — кто? Комфлота? Или бабка-угадка? Или Кио? Тебе теперь всё сплюсовали... — Он яростно загибал один палец за другим: — Арестованного отпустил — раз! Курсанту морду набил — два! При начальстве себя, невыдержанно повел — три! Ну, знаешь, был бы я начальником училища и получил бы, как он, фитиль от командующего флотом, я бы еще не то с тобой сделал!
— А вы? — спросил я. — Тоже огребли фитиль?
— А как же! В моей роте ЧП, да еще тебя, посетителя книжных магазинов, на корабль отправил. Одним словом, иди к начальнику училища, проси оставить, пока не подписан приказ. — Он вдруг стих, положил мне на плечи свои темные руки. — Выбрать слабину. Крепить по-штормовому! Будь что будет, а ты уже все равно моряк, и на этом все!
2
Начальник училища выслушал меня, но рапорт не взял. Я видел, что капитану 1-го ранга трудно говорить со мной.
— Очень сожалею, товарищ Дорохов, — сказал он. — Вы были отличным курсантом и, думаю, стали бы неплохим командиром...
Пауза. Начальник училища смотрит в окно. Я тоже смотрю.
По дороге в гору идут строем курсанты. Вдали — ворота с орлами, за ними — Малахов курган. Вспомнились стихи молодого поэта Симонова, которые Анни прислала мне из Москвы:
Уж сотый день врезаются гранаты
В Малахов окровавленный курган,
И рыжие британские солдаты
Идут на штурм под хриплый барабан.
Неужели этот Малахов курган и синяя фланелевка с курсантскими шевронами — это уже не мое? Глупости! Не может этого быть!
— Вы слышите меня, Дорохов?
— Простите. Задумался, товарищ капитан первого ранга.
— Понимаю. Сделаю для вас что могу. Если комфлота разрешит оставить вас на флоте, отслужите срочную службу, подадите снова заявление в училище, если захотите. Может быть, примем вас сразу на третий курс. А пока — ждите.
Я ждал.
Прошло несколько дней. Бродить по пустым коридорам училища было невыносимо. Шелагуров под свою ответственность дал мне отпуск на сутки, а сам отправился на корабли. На базарчике у Батарейной бухты я купил сливы. Старая татарка сказала, подняв на меня глаза под черным платком:
— Много даешь, молодой человек.
Я действительно дал ей десятку вместо трех рублей. Старуха предложила персики. Купил и персики.
У самой воды сидели мальчишки с удочками. Я высыпал им прямо на каменные ступеньки все свои фрукты. Один мальчишка сказал «спасибо», а второй, засовывая персики в карманы, шепнул первому: «Дувана!» Это значит по-татарски «ненормальный». По-разному оценивают люди человеческие поступки.
С причала видна была пирамида — часовня на противоположном берегу бухты. Там, на холме, — Братское кладбище героев Севастопольской обороны 1854—1855 годов. Хорошо бы туда!
Подошел рейсовый катер. Я переправился на Северную сторону, поднялся по крутому склону не по дороге, а напрямик, через пролом забора. Я шел между крестами и обелисками. У моих ног простирались огромные гранитные плиты, которые покрывали целые батальоны и полки. Добравшись на вершину к пирамиде, я впервые увидел на ее гранях мозаичные иконы и черные квадраты с названиями частей, оборонявших Севастополь. А внутри все стены снизу доверху были испещрены званиями и именами офицеров, погибших под Севастополем.
И снова кресты, обелиски, братские могилы — каменный парад мертвых. Ни души вокруг, и только погибшие дивизии, полки, флотские экипажи... А я один — среди них на горе, — и море внизу.
Назад я возвращался по центральной аллее. Дойдя почти до самых ворот, обернулся и увидел античную колонну белого мрамора. С высоты колонны мраморный генерал смотрел поверх бухты на город. И надпись: «Хрулёву — благодарная Россия».
Я вспомнил этого Хрулёва. Конечно, это он по озаренному боем полотну Панорамы устремился под ядра вражеских пушек в дым, в грохот, на малиновые мундиры англичан, которые шли «на штурм под хриплый барабан», как белополяки под Перемышлем, когда отец атаковал их с фланга: «Даешь Варшаву!» Красные звезды мелькали среди льдин, и вот они уже у хаты хромого Гершка и на крыше кузнеца Юхима... Хрулев повернулся в седле, оглянулся. Русские кавалеристы, похожие на Сергия Запашного, неслись за ним лавой, обнажив сабли. И разве выдержат такое рыжие британские солдаты?.. «А льдин больше нет. Мы их победили...»
Четкие канелюры колонны задрожали и помутнели, и все мутнело у меня в глазах, горло сжималось. Я услышал какие-то странные звуки и понял, что плачу навзрыд, прижавшись лбом к теплому мрамору над могилой чужого генерала, который умер сотню лет назад, так же как все они, лежащие здесь.
Я не мог больше оставаться среди могил и своих мыслей. Едва не свернув шею, сбежал вниз по круче к морю. И уже, тяжело переводя дыхание на пассажирском причале, увидел: распахивая зеленое зеркало, на внутренний рейд входил линкор. В его кильватерной струе шли крейсера и эсминцы. Даже сюда, на Северную, доносились медные голоса труб с Приморского бульвара. Вдоль всего парапета и левее, на водной станции, и правее, на набережной пестрели платья, косынки, рубашки... Эскадра возвращалась с учений. Мелькали сигнальные флаги, и весело расступалась вода перед хозяевами города и моря.
Вдруг мне стало легче. От быстрого бега, от стука крови в висках? Я не принял никакого решения. Я и не мог ничего решать. Как флаг на флагштоке, я развернусь по ветру, который подхватит меня: пойду матросом на водолей или мусорную баржу, уйду совсем с флота и поступлю на завод, а может быть, буду работать инструктором физкультуры или преподавать немецкий язык. Но где бы я ни был, куда бы ни понес меня суровый ветер нашего времени, он всегда будет развевать за моими плечами синий с белыми полосками матросский воротничок, уже выгоревший, как у бывалого моряка, от солнца и соли, от первых и последних во взрослой жизни слез там, наверху, среди могил Братского кладбища.
3
У времени есть интересное свойство: чем быстрее оно проходит, тем длиннее и значительнее оно в воспоминаниях. Если же время тянется однообразно, весь этот период представляется потом кратким и быстротечным. Так проскользнули в моей памяти осень и зима сорокового — сорок первого годов.
Я спорол с рукава курсантские шевроны и отправился в учебный отряд для прохождения срочной службы в качестве краснофлотца, как отчисленный из училища. Здесь я и провел всю осень и зиму. Освоил специальность моториста, учился водить автомобиль, а в свободное время изучал английский язык, читал свои конспекты и учебники. Я верил, что стану командиром, и не хотел забывать пройденного в училище. За этим занятием застал меня однажды в воскресный день начальник штаба отряда.
Он взял мою тетрадь, долго перелистывал ее.
— Почему не пошел в увольнение? Так, так... «Атака миноносца с малых курсовых углов...» Тонкая материя! Ну, а что это дает, к примеру, тебе?
Я ответил, что когда-нибудь пригодится.
— Ясно. Плох солдат, который не хочет стать генералом.
Он вспомнил, что я — тот самый бывший курсант, и спросил:
— Сколько имели по навигации? А за штурманскую практику? Всюду пять баллов? Добро, будете помогать готовить рулевых.
Я честно помогал по мере сил командирам и преподавателям, хотя и оставался на положении рядового матроса. В городе я бывал редко, но курсантов из училища приходилось встречать довольно часто. Мы жили рядом и пользовались одним артиллерийским парком. Как-то попался мне Вася Голованов. Он обрадовался, начал расспрашивать о жизни в отряде. Я вытащил пачку папирос. Вася удивился:
— Ты ж не курил?
— Закурил. Хорошо, что не запил.
Я действительно начал курить совсем недавно. Словно бы это помогало от тоски. Писем от Анни не было. Несколько раз я заходил за ними в училище, потом перестал ждать.
— Не тушуйся, салага! — сказал Голованов. — Мы еще с тобой повоюем.
В апреле, когда на Приморском бульваре появились первые цветы и лопнули почки платанов, я шел по влажному гравию. Только что прошумел первый в этом году теплый дождь, и, хотя форму «два» еще не надели, все выглядело по-весеннему.
На душе у меня было невесело. И все-таки радовало, что прошла эта томительная зима. Внезапно я услышал у себя за спиной:
— Краснофлотец Дорохов! Ко мне!
Черт возьми! Неужели я проворонил кого-то из наших начальников?
— Дорохов! С левого борта — сорок пять!
Я посмотрел налево и увидел на скамейке старшего лейтенанта Шелагурова. Он был в светлом гражданском костюме, и только поэтому я не заметил его, проходя мимо. Рядом, на аккуратно разостланной газете, сидела девушка-блондинка. На вид ей можно было дать не больше семнадцати.
Категорически, как всегда, Шелагуров распорядился, весело сверкая черными глазами:
— Алеша, знакомься!
— Марья Степановна, — важно представилась девчушка, протягивая руку.
— Ты не смотри на ее куклячий вид, — продолжал Шелагуров, — детский сад закончила давно и мединститут...
— Недавно, — в тон ему продолжала Марья Степановна.
— И кроме того, Алешка, сообщу тебе по секрету: она — жена командира БЧ раз[14], одного из лучших кораблей флота.
— Лучшего корабля! — поправила Марья Степановна.
— Совершенно верно! Лучшего корабля своего класса! — согласился Шелагуров. — Понятно?!
Я был совершенно сбит с толку. Почему Шелагуров так гордится кораблем, где служит муж Марьи Степановны? И не розыгрыш ли это все? Но, зная по опыту, что на морскую подначку лучше не реагировать, принимал все как должное.
Они подвинулись, освобождая мне место на газете. Шелагуров спросил:
— Ты не торопишься?
— Нет. Увольнение до двадцати трех.
— Тогда пошли с нами!
Мы прошли по бульвару, потом уселись за столиком на веранде ресторана «Волна». Отсюда был хорошо виден рейд. Поодаль стоял на бочках незнакомый красавец корабль.
— Вот он, кораблик! Ничего? — спросил Шелагуров.
— Корабль красивый, а вообще-то отсюда мало разберешь.
На мостике вспыхивали проблески сигнального прожектора.
— Принимайте! — сказал Шелагуров привычным деловым тоном, не вяжущимся с его гражданским костюмом и беленькой девушкой, перетянутой в талии, как песочные часы.
Это было похоже на экзамен. Я ответил:
— Есть! — и начал читать. — Командир корабля просит разрешения сойти на берег...
— Что это Арсеньеву не сидится? — засмеялся Шелагуров. — А ты молодец: не забыл!
После обеда Марья Степановна заявила, что пора домой. Когда мы шли катером через бухту, Шелагуров снова обратил мое внимание на тот же корабль. Это был новенький лидер типа «Ленинград», знакомый мне только по картинкам.
— Хотел бы ты послужить на таком?
— Еще бы!
Мы добрались до знакомого мне домика на Северной стороне, рядом с Катькиной метой. Шелагуров предложил:
— Зайдем?
— А что скажет штурман с того корабля? — спросил я. — Или его нет дома?
— Только что пришел! — рассмеялась Марья Степановна, а Шелагуров поднял ее легко, как игрушку, и вместе с ней перешагнул низенький заборчик.
Я последовал той же дорогой.
На лай косматого барбоса из дома вышел еще нестарый, коренастый мужчина в сорочке, сквозь которую просвечивали синие полосы тельняшки. По обветренному, смуглому лицу, по осанке и походке в нем сразу можно было признать бывалого моряка.
Он стиснул мне руку, словно клещами:
— Степан Капустин, докмейстер. Милости прошу!
Я просидел до позднего вечера в домике докмейстера под распускающимися акациями. Мы пили из тяжелых зеленых стаканов светлое вино, которым хозяин очень гордился:
— Собственного производства!
Я узнал, что Шелагуров еще месяца два назад ушел из училища на эскадру. Сбылось наконец его давнее желание.
— Вот так и живем! — сказал он, накрывая ладонью маленькую руку Марьи Степановны. — Поженились в конце февраля, потом съездили на месячишко к моим родным в Краснодар, а сейчас — служба. У нее — госпиталь, у меня — лидер «Ростов». Недавно вышли из дока от ее батьки. Сейчас будем плавать.
Это был очень хороший день. Я давным-давно не помнил такого.
4
Когда-то Анни, моя светлая и смуглая Анни в белом свитере, сидя на продавленном диване, читала мне стихи великого немецкого поэта: «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»[15] Я не согласен был с моралью Фауста, да и он сам не последовал этому рецепту, когда представилась возможность снова стать молодым и брать от жизни все, что захочешь.
Анни понимала мысль Гёте так: да, нужно отказываться, ограничивать себя, мужественно переносить потери во имя чего-то большого и важного.
Теперь гётевские строки приобрели для меня глубоко личный смысл. Нет сейчас пути флотского командира. Нет умных и добрых глаз Анни, которые светились в ее письмах. И все равно надо жить. Пусть не так, как хочешь, но надеяться на лучшее. Надежда — это ветер, наполняющий паруса жизни. А рождается этот ветер среди горных вершин человеческой дружбы.
Недели через две после встречи с Шелагуровым я стоял на Минной пристани в строю других штатных специалистов из учебного отряда. Краснофлотцев вызывали по списку и тут же отправляли на корабли.
В группе командиров с эскадры я увидел Шелагурова. Лейтенант, который привел строй, продолжал выкликать фамилии:
— Дорохов!
— Есть!
— На лидер «Ростов»!
— Ко мне! — сказал Шелагуров. Рядом с ним уже стояли человек пять из нашего отряда. — На барказ, по одному — марш! — Он заглянул в свой блокнот и тоже прыгнул в барказ, который тут же отвалил от пирса.
Обойдя торчащую из воды метелкой вниз зюйдовую веху, мы взяли направление на корабль. Даже издали он сильно отличался от эсминцев, стоявших у стенки. Скорее он был похож на небольшой крейсер — длинный, стремительный, с высокой носовой надстройкой и внушительными башнями главного калибра.
Солнце искрилось в каждой дрожащей складочке моря, легкие белые облака плыли над головой. Корабль становился все больше. Он будто вырастал из воды. Оттуда летела нам навстречу игривая песенка. «О любви не говори — о ней все сказано...» — настаивала Клавдия Шульженко, Матросы под музыку швабрили верхнюю палубу.
Барказ подошел к трапу. Вслед за Шелагуровым я поднялся на просторный ют, резко повернув голову к кормовому флагу.
— Ну вот и дома, — вполголоса сказал Шелагуров.
Скоро я действительно почувствовал себя как дома и с первых же дней влюбился в лидер «Ростов». Теперь я мог по достоинству оценить его быстроходность, маневренность, вооружение. А главное, мне нравились здесь люди.
Взять хотя бы сигнальщика Валерку Косотруба. Этот стремительный хлопец с рыжеватыми вихрами и мелкой россыпью веснушек под вечно смеющимися глазами понравился мне с первого взгляда. Наши койки были рядом, и я не помню случая, чтобы, сменившись с вахты, он не рассказал какую-нибудь пусть неправдоподобную, но невероятно смешную историю.
Старшина группы рулевых — главстаршина Батыр Каримов, костистый и долговязый, — плохо говорил по-русски, но мастерству у него можно было поучиться. Любое замечание подчиненному он обычно начинал с вопроса: «Ты где служишь? — И тут же пояснял: — Лидер „Ростов“? Да?» Был он молчалив. И даже сумрачен. В свободное время писал домой длиннейшие письма по-башкирски, вина не пил и складывал все деньги на сберкнижку, чтобы возвратиться домой с богатыми подарками.
Каримов пристально присматривался ко мне во время первых моих ходовых вахт. Кажется, я недурно справлялся с обязанностями, но он все-таки стоял за моей спиной как приклеенный к палубе, не отрывая глаз от гирокомпаса.
В начале июня мы вышли в море и легли на курс 175 — почти строго на юг. Я стоял у штурвала, а Батыр, как обычно, за моей спиной. В переговорной трубке раздался сердитый голос Шелагурова:
— Каримова ко мне немедленно! Дорохов — после вахты.
Батыр ушел и скоро вернулся. Пробили склянки. Я передал вахту Яше Саенко, милому круглолицему украинцу. Когда мы вышли из рубки, Батыр спросил:
— Что такое «мелочная опека»? Скажи, пожалуйста. Штурман отругал. Теперь будешь стоять вахта один, как палец. Только помни, где служишь. А?!
Я ответил, что помню всегда, и пошел к Шелагурову.
В штурманской рубке я бывал часто. Шелагуров поручал мне брать пеленги, определять место корабля, прокладывать курс. Без лишних слов он продолжал мою штурманскую подготовку. На этот раз он устроил мне форменный экзамен и, загоняв до седьмого пота, перешел наконец на неофициальный тон:
— Поедешь в отпуск. Возвратимся в базу — подашь докладную.
Теперь я не мог дождаться того дня, когда покажется знакомый Херсонесский маяк и огни Инкерманского створа приветливо вспыхнут в глубине бухты.
Еще до возвращения в базу меня вызвал командир корабля. Мне не приходилось говорить с капитан-лейтенантом Арсеньевым. Мы, матросы, обычно имели дело с командирами своих подразделений и в крайнем случае со старпомом Зиминым, которого с легкой руки Косотруба прозвали Черноморским крабом. Этот пожилой капитан 3-го ранга, придирчивый до мелочей во всем, что касалось службы, никогда не повышал голос. Был он скуп на взыскания, справедлив и заботлив, и все-таки его боялись больше, чем самого командира корабля.
В каюте Арсеньева я застал Черноморского краба и замполита Батурина. Командир был в хорошем настроении. Ночью мы ходили в торпедную атаку, «потопили» транспорт и первыми стали на якорь на Феодосийском рейде. Все это было в мою вахту, и, кажется, я не подвел.
Арсеньев спросил, как мне служится, усадил у своего стола. Под стеклом у него лежала фотография: молодая женщина держала за руку девочку. Они стояли на берегу, а вдали угадывались очертания Константиновского равелина. Они ждали корабль.
Капитан-лейтенант заметил, что я смотрю на фотографию.
— Жена с дочкой! — сказал он. Потом посмотрел на меня и спросил с какой-то очень молодой улыбкой: — А вообще-то говоря, прав был адмирал Макаров: «В море — дома». Так?
— Так-то так, — окая по-волжски, заметил замполит, — а мать вы не видели давно и, пожалуй, не грех бы повидать.
— Разрешите? — обратился к командиру старпом и тут же внес ясность: — Штурман доложил, что вы отлично несете службу, попутно изучаете штурманское дело, и командир корабля решил предоставить вам внеочередной отпуск на две недели.
В Севастополь мы на этот раз не вернулись потому, что был получен приказ идти в район Батуми. Утром мы отдали якорь на Сухумском рейде. На отлогом берегу застыли, как театральная декорация, пальмы и бананы. Хорошо были видны купальщики на пляже и арба, запряженная двумя черными буйволами, которая въехала прямо в море.
Где-то здесь совсем рядом живет моя мать. И она не подозревает, что я так близко! Но мне до нее ровно вдвое дальше, чем до Севастополя. Надо вернуться туда и потом ехать в Сухуми. Попросить увольнения до вечера? Нельзя. Корабль может сняться с якоря в любой момент.
Стояла изнуряющая, неподвижная жара. Металлические поручни обжигали. Вода в бачках нагрелась и нисколько не утоляла жажду. Все мечтали только об одном — искупаться.
Перед обедом раздалась долгожданная команда:
— Рубить стойки!
Вдоль борта расстелили джутовую дорожку, потому что на раскаленную палубу невозможно было ступить босой ногой. В одних трусах мы выстроились в шеренгу, положив у своих ног бескозырки. Но выкупаться мне не удалось. Вызвал Шелагуров.
— Через час пойдет барказ в Сухуми, — сказал он. — Едва хватит времени для оформления документов и на сборы.
— Куда?
— Вот непонятливый! Чем ехать поездом из Севастополя два дня — сразу окажешься здесь. Живо — в корабельную канцелярию, а оттуда к старпому!
Капитан 3-го ранга Зимин внимательно прочел мой отпускной билет и поставил внизу замысловатую закорючку.
— Возвращаться советую через Поти. Зайдете к оперативному, возможно, будет оказия в Севастополь. Смотрите не опаздывайте ни на сутки, — напутствовал меня старпом. — Тридцатого июня доложите о прибытии.
В барказе меня уже ждали матросы во главе с боцманом Бодровым, громогласным хозяином полубака. Он славился тем, что десять раз подряд поднимал одной рукой двухпудовую гирю.
— Везет, же людям! — добродушно сказал мичман Бодров, когда я спрыгнул в барказ.
— Да, погуляет! — мечтательно заметил краснолицый комендор Клычков, которого на корабле прозвали Самоваром. От жары его физиономия лоснилась и сверкала.
Высоко над нами, на площадке трапа, махнул рукой вахтенный, Бодров крикнул: «Отваливай!» — и поднес ладонь к козырьку.
Уже на берегу, преодолев песчаную полосу пляжа, я увидел с пригорка наш лидер. Курортницы в ярких купальных костюмах, абхазец в мохнатой папахе, черномазые ребятишки — все они смотрели на лидер и радовались, что удалось увидеть так близко военный корабль. Для них он был воплощением какой-то чужой, незнакомой жизни, может быть трудной и опасной, но очень красивой. А для меня это был просто дом. Обжитой, знакомый. Дом, где живет моя семья, принявшая меня как брата в трудное для меня время: и немножко смешной Каримов, и весельчак-гитарист Косотруб, и придирчивый, добрый старикан Зимин, и, конечно, мой штурман Шелагуров, проложивший для меня единственно верный в жизни курс.
Я пристально вглядывался в корабль. Сквозь слепящую завесу солнечных лучей я видел, как что-то сверкнуло на ходовом мостике. Вероятно, это наш командир Арсеньев смотрит в бинокль на берег. Командир, которому доверен весь этот большой дом, все заклепки, все винты и все человеческие сердца. А на берегу его ждет молодая женщина с девчонкой, и, конечно, они не понимают того, что ясно каждому из нас, от командира корабля до краснофлотцах в море — дома...
5
Вспоминая недолгие дни в Сухуми, раньше всего вижу себя шагающим по каменистой дороге. Я иду быстро, но время идет еще быстрее. Все чаще смотрю на часы, но не разрешаю себе перейти с шага на бег, потому что знаю: выдохнусь, а до аэропорта еще далеко. Кончается аллея эвкалиптов. Теперь солнце бьет в меня прямой наводкой. Белая форменка промокла, струйки пота текут по лбу и щекам. Мелкие камешки хрустят под ногами, иногда попадаются более крупные. С ходу откидываю их носком серого от пыли ботинка. Ненавижу знойную дорогу, отделяющую меня от самолета, не позволяю себе думать ни о чем, кроме дороги. Ее нужно отталкивать назад каждым шагом, не дать ей победить меня. И она меня не победит! Я иду, не снижая, темпа, все в том же ритме, шаг за шагом, километр за километром. Дорога начинает покачиваться. Понимаю: кружится голова. Может быть, присесть прямо в пыль и отдохнуть одну минуту. Одну минуту — не больше… Нельзя! И я иду.
Это было не начало, а конец. Примостившись в переполненном самолете на каком-то ящике, вспоминаю все сначала.
Сначала был дом под склоном горы и виноградник.
Я не верю в предчувствия, но, вероятно, существует нечто, не познанное наукой, какая-то радиосвязь между близкими людьми, у которых сознание настроено на одну и ту же волну. Мать нисколько не удивилась моему появлению. Она радовалась и волновалась, но удивлена она не была.
— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.
Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.
Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.
— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»
Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.
Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».
Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.