— Мяч — в воротах! Гол! — расхохотался, Бальдур.
Ребята были тогда возмущены, но, надо признаться, Бальдур пользовался авторитетом. С разрешения инструктора физкультуры он организовал боксерскую секцию. Правда, ее скоро прикрыли, потому что все члены секции постоянно ходили с расквашенными физиономиями. В это дело вмешались педсовет и комсомольское бюро. Я как член бюро был против закрытия секции.
— Надо так натренироваться, чтобы отучить его использовать нас в качестве тренировочной груши! — предложил я.
— Попробуй! — сказали ребята.
Я попробовал и получил нокаут. Бальдур великодушно подал мне руку и даже предложил сделать массаж.
Зато в плаванье я оставил Бальдура за флагом. В сентябре у нас очень тепло, и водная станция полна народу. Мы пришли как-то под вечер с Витькой и Отто, разделись под деревьями и вышла на мостки. Анни была уже здесь. Она только что выбралась из воды. Черный купальный костюм с белой чайкой на груди блестел, как морской лев. Я помахал ей рукой, и она побежала нам навстречу по скользким доскам. Потом я тысячу раз вспоминал, как она бежала, ее смеющееся мокрое лицо и туго обтянутый, будто собственная кожа, купальный костюм. Вся она светилась, потому что солнце опускалось в реку и лучи вместе с Анни летели над самой водой.
В нескольких шагах от нас она поскользнулась и упала с мостков. Мне некогда было вспомнить о том, что здесь мелко. Я кинулся в воду головой вперед и зарылся носом в тину. Во взбаламученной воде ничего не было видно, но я уже держал Анни за волосы, потом, как было изображено на плакате «Учись спасать утопающего!», крепко обхватил ее правой рукой, вынырнул вместе с ней, но не поплыл, а встал. Мне было… по пояс.
Выплевывая липкую тину и хватая ртом воздух, я все еще не отпускал Анни, крепко прижимая ее к себе, но глаз не открывал, потому что они тоже были залеплены тиной.
Я наконец отпустил ее и открыл глаза. Все вокруг хохотали. Карапузы, плескавшиеся у берега, побросали свои игрушки. Витька отплясывал танец ирокезов. Мальчишки свистели, девчонки нищали, пловцы выгребали полным ходом к берегу, чтобы не пропустить такое редкое зрелище.
Вид у меня, наверно, был презабавный. Я все еще отплевывался и задыхался, а зеленая тина свисала с волос и ушей. И больше всех смеялась Анни — надо мной и над собой, потому что она тоже была вся в тине и наглоталась воды не меньше меня. Но я не сердился на нее. В эти минуты всеобщего хохота я видел только ее глаза, которые на закате из зеленых стали фиолетовыми, как сливы.
Среди всех, наблюдавших мои «подвиг», не смеялся только Бальдур. Он стоял на самом верху вышки, чуть покачиваясь на трамплине. Бальдур оттолкнулся, описал красивую дугу и вошел в воду, как нож, почти без всплеска. Он вынырнул у конца мостков, подтянулся и рывком выскочил наверх. Когда Бальдур подошел ко мне, я все еще стоял по пояс в воде. Он смотрел на меня сверху вниз, широко расставив мускулистые ноги.
— Ты имеешь жалкий вид! — сказал Бальдур. — Она плавает лучше тебя. Напрасно беспокоился.
Я мигом вскочил на мостки. Он был мне ненавистен.
— Кто как плавает — это мы еще посмотрим. Давай до лодочной пристани и обратно — только честно!
Бальдур кивнул головой. На старте командовал Витька:
— Приготовиться... Внимание... Марш!!!
Бальдур сразу вырвался вперед. Я видел его в те мгновения, когда поднимал голову из воды.
Вдох!.. Выдох — в воду... Вдох — выдох... Я знал, что взял правильный темп, и не думал в это время ни о чем. Руки и ноги работали сами. Теперь мы шли рядом. Он плыл кролем, как и я. Лодочного причала мы коснулись одновременно. Теперь снова к мосткам, вперед, во что бы то ни стало, даже если сердце разорвется. Я чувствовал Бальдура чуть позади себя. Он усилил темп. Всплески его согнутых рук отдавались у меня в ушах все чаще. Я тоже усилил темп. Вода стала тяжелой, густой, я отталкивался от нее, как от стены.
Взмах, еще взмах! Уже нечем дышать. Сердце стучало часто и глухо: бум, бум, бум, бум — сейчас остановится... Еще взмах — из последних сил, еще один...
Витька протянул руку с мостков и помог взобраться на доски. Его голос я услышал как во сне:
— Алешка Дорохов — салют! — Он поднял вверх мою руку, как в боксерском матче. Бальдур отстал на полкорпуса.
Я лежал на траве, закрыв глаза, и слушал стук своего сердца. Бальдур лежал рядом, но теперь моя злость по отношению к нему уже погасла. Анни подошла к нам и сказала:
— Вставайте! Вы простудитесь. Солнце село.
Я открыл глаза и приподнялся на локтях. Анни была уже одета. Шкура морского льва свисала с ее руки, беспомощная и тусклая. И захотелось, чтобы эта шкура снова была на ней и чтобы снова я крепко прижимал ее к себе, стоя по пояс в воде.
Мы тоже пошли домой. Всю дорогу я молчал и даже не смотрел на Анни, а только изредка касался ее плечом на ходу. А ей было весело. Она напевала немецкие песенки, прыгала как маленькая. Прохожие улыбались, глядя на нее, а тучная старуха, которая сидела на табуретке у входа в дом, подозвала Анни к себе и дала ей палевый георгин.
Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия.
По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле!
— Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста.
Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки.
Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом.
— А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я.
— Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз.
На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни.
Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз.
— Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни.
Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой.
Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя.
«Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика.
Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом:
Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!»
— Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми.
Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.
Глава вторая
«ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»
1
«Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах».
Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда.
Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли.
Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе...»
На Матросском бульваре я видел каменную ладью. Высоко в горячем воздухе она плыла из далеких лет. «Казарскому. Потомству в пример».
Бронзовые буквы, короткие слова — грозные и неожиданные, как выстрел.
Свободным, размашистым шагом проходила колонна моряков. Поравнявшись с каменной ладьей, лейтенант подал команду «смирно!», и матросы перешли на строевой шаг. Головы в белоснежных бескозырках все разом повернулись к памятнику. И уже не из прошлого, а в будущее плыла каменная ладья.
С вершины городского холма я смотрел на белые колонны Графской пристани. Отсюда уходили в дальние походы великие адмиралы, и здесь встречали их, когда они возвращались с победой. Я видел ширь Северной бухты, крейсера и линкор на рейде. Они притягивали меня, как гигантские магниты. Вместе с уходящим миноносцем я переносился вдаль, к Константиновскому равелину, охраняющему вход в гавань. В подножие приземистой, полукруглой крепости били волны открытого моря. За боновыми воротами оно лежало светлое и высокое — до самого неба. Маленький буксир сонно покачивался у мыска. Но стоило подняться сигнальным флагам на мачте Константиновского равелина, и буксир оживал. Он деловито отводил в сторону черную цепочку бонов, взлетали потревоженные чайки, и миноносец, мелькнув пестрыми флажками, торжественно уходил в сияние открытого моря. А на мачте сигнального поста развевались флажки. Я читал этот сигнал:
«Счастливого плавания!»
Я представлял себя на мостике корабля и уже оттуда видел исчезающий за кормой Севастополь. Мы шли по зову сердца, по велению долга в необъятный взрослый мир, где еще очень много несправедливого и злого. Умелые, знающие моряки с улыбкой в глазах, мы шли, чтобы навсегда истребить это зло, чтобы нигде не таилась война и чтобы фашисты не убивали людей в старом городе Дрездене.
А если нам не суждено вернуться назад, к белому портику Графской, пусть тогда и о нас говорят бронзовые буквы под летящей ладьей: «Потомству в пример...»
2
В училище мы отправились с дядей Володей. Дядя был одет по форме «раз». Складки его белых брюк резали воздух, а туфли сверкали такой белизной, что чистильщики не смели крикнуть ему: «Почистим, побелим!» Они восседали под парусиновыми зонтами, разложив в теневом круге свое хозяйство. Продавщицы мороженого и лоточники с крымскими безделушками хватали за полы курортников. К морякам они не приставали, зато ни одна цветочница не пропускала франтоватого старшего лейтенанта. Но цветы нас не интересовали. Мы были полны сознания важности своего похода: я приобщался к славному сословию черноморцев.
Мы шли мимо вокзала. В двух шагах от маслянистой воды Южной бухты катились пассажирские вагоны, а чуть поодаль плавучий док втянул в свое красное нутро два корабля. Моряки в робах мыли палубу катера забортной водой. Пыльный и белый, уходил, заворачивая в гору, Малахов проспект.
Повернув за угол, мы вошли по парадной лестнице в полутемный прохладный вестибюль. Дежурный мичман у столика с телефоном козырнул дяде Володе. Шаги гулко отдавались под высоким потолком. Ребята вроде меня — тоже поступающие — толпились перед расписанием экзаменов.
— А это кто? — спросил Володю старший лейтенант в лихо заломленной мичманке.
— Племяш. Будущий флотоводец. Знакомься!
Старший лейтенант Шелагуров сразу мне понравился. Черный как цыган, отчего его белый китель казался еще белее, подвижный, стремительный, он потащил нас на второй этаж по выщербленной лестнице, вернее, по трапу, потому что сейчас все уже называлось по-морскому.
— Главное, не тушуйся! — говорил он мне. — Ничего особенного у тебя не спросят. Как в школе! Ты, конечно, уже набрался морских словечек, даже выучил флажковый семафор?
— Откуда вы знаете? — удивился я.
— Я все знаю! — Шелагуров сверкнул зубами, щелкнул крышкой портсигара. — Куришь? Нет? И правильно делаешь! Если попадешь в подводники, там от этой привычки одна мука... Надоело мне тут! — жаловался он дяде. — Подал рапорт, чтобы отпустили на эскадру. Говорят: послужишь еще годок здесь. Так и трублю командиром роты. Воспитываю вот таких, как твой Алешка.
Мне очень захотелось попасть к нему в роту, и Шелагуров, будто угадав мои мысли, сказал Володе:
— Если твоего парня зачислят, постараюсь взять к себе. У меня как раз будет первый курс. — Он тут же повернулся ко мне: — Спортом занимаешься? Само собой — вижу! Главное, чтобы экзамены без всяких там троек. Ясно, флотоводец?! — Он хлопнул меня по плечу, сунул дяде Володе коричневую руку и исчез за массивной, сверкающей медью дверью.
На письменном по математике произошла пренеприятная история. Я быстро решил два примера по алгебре и геометрическую задачку, а потом помог сидевшему рядом пареньку. Его скуластое личико покрывал мелкий бисер отчаяния. А все дело было в ничтожной описке, которая укоренилась в вычислениях.
Уронить ручку под стол и, поднимая ее, шепнуть: «Раззява! Корень квадратный из трех!» — было делом секунды. Но усатый капитан третьего ранга Потапенко, который вышагивал между столами, заметил этот молниеносный маневр и внезапно просиявшее лицо соседа. Он взял мой листок:
— Уже решили? М-да... А не прошлись бы вы погулять?
С бьющимся сердцем я стоял в коридоре. За окном в конце улицы видны были чугунные ворота с орлами. А за ними отлого белея и зеленел священный для меня Малахов курган.
Славно я начинаю морскую службу! К следующему экзамену меня уже не допустят. Я представил себе, как возвращаюсь домой и ставлю в угол чемоданчик. Отец уже все понял. А что мне было делать, когда человек тонет на глазах?
Один за другим ребята выходили из класса. Последним вышел мой сосед. Он крепко пожал мне руку:
— Спасибо! Костюков Женька, то есть Евгений.
К нам подошел капитан третьего ранга Потапенко.
— Давно знакомы? Дружки?
— Только познакомились, товарищ капитан третьего ранга.
Усы и брови Потапенко сердито щетинились, а в глубине его трубки разгорался зловещий красный огонек.
Мы стояли как в строю.
— Значит, взаимная выручка? Так? — Он, не глядя, сунул в карман дымящуюся трубку. — Взаимозаменяемость, други мои, хороша на боевых постах, а не на экзамене.
На следующий день Женька Костюков очень толково отвечал на устном по алгебре и геометрии. Экзамен принимал все тот же Потапенко. Мне досталась пустяковая теорема. Капитан третьего ранга не дал довести доказательства до конца:
— Ясно! Дальше!
Он задал еще несколько вопросов и, вписывая в ведомость «отлично», спросил:
— Ну, как взаимозаменяемость?
— На боевых постах, товарищ капитан третьего ранга!
3
Экзамены прошли благополучно. До начала занятий оставался месяц, но домой я уже не поехал. После экзамена по немецкому на меня налетел порывистый как вихрь Шелагуров:
— Слушай, ты же говоришь, как чистокровный немец! Есть дело. Приказывать, конечно, не могу, но прошу; сделай для меня!
Мне предстояло «поднатаскать» по немецкому четверых матросов. Ребята отслужили срочную и сдали экзамены в училище. Всё, кроме немецкого. Их зачислили условно с тем, чтобы через месяц-два они пересдали немецкий. Как было отказаться?
Я написал домой о том, что так вышло, и получил от отца телеграмму: «Поздравляю поступлением желаю успешной службы тчк помочь товарищам твой долг увидимся будущем году».
Ребята оказались хорошими. И занимались они как черти. С утра мы сидели на балкончике у дяди Володи, потом вместе отправлялись в Учкуевку на пляж и там тоже занимались немецким, а после обеда снова зубрили на балконе.
Мы быстро сдружились, весь день проводили вместе, иногда ходили в кино или в матросский клуб. Только Васька Голованов, бывший котельный машинист с «Коминтерна», вечно пропадал по вечерам. Ребята посмеивались над его романами. Этот худощавый и жилистый парень был года на два старше меня. На его груди красовалось искусно наколотое переплетение змей, женщин и кинжалов, а поверх всего парила какая-то странная птица. Васька говорил, что это горный орел, а ребята дразнили: ворона!
Владелец сложной татуировки не сердился. Его вообще нелегко было разозлить, но, разозлившись, Голованов мог убить. Под пропеченной насквозь темной кожей, обтягивавшей ребра, пряталась неожиданная сила. Однажды он обозлился на другого моего ученика — медлительного белоруса по фамилии Микаенок.
Это было вечером, на Приморском бульваре, или, как говорят в Севастополе, на Примбуле. Микаенок подтрунивал над очередным увлечением Василия. Тот терпел-терпел, сидя скорчившись на скамеечке, потом распрямился мгновенно, как пружина, легко поднял плотного Микаенка и швырнул его через парапет. Парень провалялся неделю, но не пожаловался. А Голованов приносил ему котлеты с макаронами из столовки и пиво через день.
Незадолго до начала занятий Голованов рассказал мне свою биографию. Он воспитывался в детдоме, убежал, бродяжил по стране, воровал, потом попал в рыбачью артель на Каспии, а оттуда был призван на флот. Здесь ему поначалу было очень трудно, но все-таки привык, увлекся техникой и спортом. Службу закончил старшиной второй статьи и мастером спорта.
В обмен на плюсквамперфекты и конъюнктивусы Василий обучал меня приемам джиу-джитсу. От этой учебы ныли суставы, но наука шла впрок.
— У тебя есть рефлекс, — говорил Голованов, — и силы хватает. Нет в тебе злости — вот что плохо.
— Ну, какая может быть злость? Это же спорт.
— Это бой! — Глаза у Василия суживались, жилы напрягались. — Ты кидайся на меня, будто я твой главней враг.
Мы яростно бросались друг на друга. Он все-таки жалел меня. Когда я уже готов был завыть от боли в вывернутой руке, «враг» внезапно прекращал бой. Его узкие глаза гасли.
— Ну как, жив?
Мы растягивались на песке. Потом опять начинался немецкий.
Так прошел этот месяц. Первого сентября в новенькой форме «два», тщательно подогнанной и отутюженной, я стоял в строю между Васей Головановым и Женькой Костюковым.
— Товарищи курсанты... — Начальник училища держал речь. — Сегодня вы начинаете свою службу в рядах Красного Флота...
Правый фланг шеренги терялся в глубине прохладного коридора. Отчетливо тикали круглые часы у меня над головой: «Слу-жба... Слу-жба... Слу-жба...»
Она не была мне в тягость. С детства я видел ясный смысл в четком укладе военной жизни и в ограничениях, тягостных для многих на первых порах. Сигнал горна возвещал наступление дня, расписанного по минутам. И хотя учился я легко, свободного времени почти не оставалось. Мне поручили заниматься с группой командиров изучением немецких уставов и наставлений. К этим занятиям приходилось серьезно готовиться.
Незадолго до Нового года мать написала мне, что Николай уехал в долгосрочную командировку. Нетрудно было догадаться куда. В училище уже знали, что несколько командиров с Черноморского флота уехали воевать в Испанию. Официально об этом не говорили, но Испания была в центре внимания. Там шла настоящая война, первая война на моей памяти.
Всю зиму мы переписывались с Анни, и, конечно, по-немецки. Я вспоминал все наши встречи. Почему я так и не сказал ей, что люблю ее? После моего флажкового сигнала Анни как-то очень ловко не допускала этих разговоров. Временами мне казалось, что Анни любит меня, но какие тому доказательства? В письмах её говорилось о школе, о нашей будущей встрече ближайшим летом. Но до этой встречи было еще очень далеко.
Новый год наступил в зимних штормах, в туманах с талым снегам, в порывистых ветрах. Мы с Женькой Костюковым встретили его в карауле. Я стоял у входа в учебный корпус, а Женька у ворот. Пробило двенадцать. Женька помахал мне рукавицей. Я отсалютовал винтовкой по-ефрейторски. И не только Женьке, но и моим родным. Они вспоминают меня сейчас за праздничным столом. И брату Коле. Он встречает Новый год где-нибудь на аэродроме под Мадридом или Барселоной. А может быть, он сейчас в воздухе? Как там теперь? Такой же мокрый туман или солнце? И конечно, думал я об Анни. Пусть этот новый год принесет свободу Германии... Нет, сами фашисты не уйдут. А кто их прогонит? Революция в Германии? Ну, тогда Анни немедленно помчится в свой Дрезден, и никто ее не удержит. Она рассказывала о своем друге, Эрихе Бауэре. Он работает лекальщиком на заводе «Заксенверк», состоял в коммунистической организации молодежи. Я даже немножко ревновал к этому Эриху, который когда-то учил Анни плаванию в клубе «Водяная лилия».
...А вообще-то говоря, часовому не полагается отвлекаться ничем, даже посторонними мыслями. Я поднял воротник бушлата и зашагал по своему участку — двенадцать шагов вправо, потом назад, до будки, и снова двенадцать шагов к воротам.
4
После Нового года зима пошла бегом. Быстро проскочил февраль, а за ним и ранняя крымская весна. Хорошо выйти весенним вечером на Приморский бульвар! Накануне выходного, в субботу, я тщательно отгладил брюки, но вместо увольнения попал в наряд по городу.
Смеркалось. С незнакомым лейтенантом и с Женькой Костюковым мы патрулировали по Большой Морской. В переулке возле почты долговязый старшина целовался со своей девушкой. Лейтенант подозвал его. Увольнительной у старшины не оказалось, и мне было приказано отвести задержанного в комендатуру. Довольно противное занятие — вести своего брата-моряка под карабином. Зайдя за угол, я взял карабин на ремень и пошел рядом с задержанным. Сначала оба молчали, потом я спросил:
— Как это тебя угораздило?
— Впервые в жизни так получилось!
Оказалось, старшина 2-й статьи Задорожный — рулевой с эсминца «Бойкий», отличник. Через неделю — в отпуск домой, и вот из-за этой девчонки — самоволка. Смотался во время культпохода в картинную галерею. А корабль стоит в доке на морзаводе. Туда можно проскользнуть незаметно.
Я пожалел парня:
— Иди! Только не попадайся, а то мне нагорит.
Доброта стоила мне трех суток строгого ареста. Лейтенант записал фамилию задержанного и проверил в комендатуре. Там же меня и посадили после возвращения из наряда по городу.
Вернувшись в училище, я был вызван к начальнику строевой части, полковнику береговой обороны Блохину. Он меня долго отчитывал, а я молчал, рассматривая четыре золотые нашивки с коричневыми просветами на рукаве его кителя.
— А задержанного шпиона вы тоже отпустили бы?
Вопрос показался диким, но полковник и не ждал ответа.
— Вы опозорили училище! Можем попасть в приказ по флоту.
К взысканию, наложенному дежурным комендантом, он добавил «месяц без берега» и выговор «за моральную неустойчивость».
Шелагуров уже знал обо всем. Отчитывать меня он не стал. Только спросил, как я расцениваю свой поступок. Об этом самом я думал трое суток на гарнизонной гауптвахте. Я поверил Задорожному, что он отличник, пожалел его репутацию, поставил себя на его место. И действительно, сам оказался на его месте: испортил свою репутацию отличного курсанта. А как я должен был поступить? С этим вопросом я обратился к Шелагурову.
Он взъерошил свой черный чуб, отошел подальше, словно желая меня рассмотреть получше:
— Да, хорошего воспитанника мне подкинул твой дядька! Задай ему этот вопрос! А вообще, курсант Дорохов, я осуждаю ваш поступок. Идите!
Я не спал всю ночь. Не взыскание огорчало меня. Мучила мысль: как согласовать совесть и долг? Мой отец, наверно, сказал бы: «Для военного человека совесть и долг — понятия неразделимые» — и наказал бы еще пожестче. Ведь если бы на «Бойком» сыграли боевую тревогу, вся группа помчалась бы бегом из музея на корабль, а Задорожный, вместо того чтобы стать к штурвалу, целовался бы в переулке возле почты. Но корабль находился в доке. Он не мог срочно выйти в море. А если бы «Бойкий» стоял на якоре, решился бы тот рулевой на самоволку?
На комсомольском бюро я искренне признал свой поступок неправильным. Ребята вынесли мне выговор без занесения в учетную карточку. Скоро я забыл об этом прискорбном случае, но настало время, когда мне припомнили его.
С ясными голубыми днями возобновились занятия на шлюпках. Это дело было мне по душе! После долгого сидения в классе мы шли на шлюпочную пристань Аполлоновка как на праздник.
— Отваливай! На воду!
Восьмивесельный ял чуть ли не с места набирает ход, и вот уже летим по Севастопольскому рейду, мимо линкора и крейсеров, стоящих на бочках, мимо Михайловской батареи.
Ритмичное поскрипывание уключин, шелест разбиваемой форштевнем воды, журчание струек под килем... Ял идет вдоль берега Северной стороны. А он уже весь зеленый, яркий, каким бывает только в эту весеннюю пору. А вода — светло-голубая и белая, темнеющая вдали.
После такой работы ноет спина, тяжестью наливаются руки. Но ладони уже не болят, кожа стала жесткой и твердой, как у заправского матроса. А после ужина отдыхать некогда, потому что скоро зачеты и надо готовиться к ним. Потом будет практика на корабле и, наконец, отпуск — на месяц домой!
Но вот и зачеты остались позади. Весь наш класс проходил морскую практику на бригаде эсминцев. Такие, как я или Женька Костюков, поначалу не умели даже ходить по кораблю. Голову кружило от восторга и боязни опозориться.
— Со мной не пропадете, салажата! — важно говорил Вася Голованов. — Знаете морскую команду: «Делай, как я»?
И мы действительно старались делать все, как он. Швабрили палубу, лихо подавали бросательные концы, одним прыжком спускались по трапам, вцепившись в поручни, отполированные множеством матросских рук.
Целую неделю мы стояли у Минной стенки. Но все-таки это была уже корабельная жизнь, с корабельными нарядами, с подъемом флага по утрам и его спуском после захода солнца. Команду «Корабль к бою и походу изготовить!» мы ждали, как девушка первого свидания, с веселым нетерпением, к которому примешана изрядная доля страха. Приказ выйти в море обрушился неожиданно, вместе с теплым июльским дождем. А когда дождь прошел, эсминец миновал уже боновые ворота.
Первые мили! Впервые в жизни я увидел Севастополь с корабля. Скрылся мыс Херсонес с маяком, а потом мыс Чауда и неуклюжий утюг — мыс Сарыч.
— Покой — до половины!
Взлетает желто-синий сигнал правого поворота, и эсминец, чуть накренившись, уходит в открытое море, а береговая линия отодвигается влево, мутнеет и исчезает в лиловато-зеленой воде. Как передать ощущение открытого моря, когда ни с какой стороны не видно земли — только волны и облака и светло-зеленая стеклянная дорога за кормой.
В начале моей морской практики я почти не вспоминал ни о доме, ни об Анни. За день уставал так, что только бы добраться до койки. Но разве поспишь вволю? Среди ночи продолжительный звон колоколов громкого боя и голос по трансляции: «Боевая тревога!» Топот ног по палубам. Мы мчимся, кто в робе, кто голый до пояса. Скатываемся, прыгаем с трапов, и вдруг — все затихло. Где люди? Мы все на своих боевых постах, не видать никого. Все задраено, закрыто, и ни огонька. Во мраке кажется, что эсминец не плывет, а скользит над волнами. И моря нет. Только белая накипь. И звезды. Их так много, как никогда не бывает на берегу.
— Торпедная атака!
Ветер рвет с головы бескозырку. В глухом гудении турбин эсминец мчится сквозь плотную тьму к невидимой цели.
— Аппараты товсь! Пли!
Длинное тело торпеды, скользнув из аппарата, летит над водой и погружается. Пошла!
Попали или не попали? Мне кажется, от этого зависит моя жизнь. Нет ничего на свете важнее этой торпеды.
Попали! Об этом объявляется по трансляции. Торпеда прошла под целью. Но еще не все! Учебная торпеда должна всплыть, а потом ее нужно поднять на корабль.
— Смотреть! — кричит старпом.
— Смотреть! — грозно приказывает Шелагуров.
До боли в глазах вглядываюсь в темноту, вцепившись и поручень, но вижу только волны, и вдруг — мерцающий, неяркий огонек среди гребней. Что есть мочи кричу:
— Вижу торпеду! С левого борта — двадцать!
Теперь Шелагуров тоже увидел фосфорный светлячок.
— Молодец! — Он хлопает меня по жесткой робе. — Будешь моряком. В шлюпку!
Честно говоря, страшновато впервые оказаться среди ночи в шлюпке, которую подбрасывает на волнах, но я ни за что не покажу своего страха ни Ваське Голованову, сидящему рядом на баковой банке, ни матросам с эсминца, ни Шелагурову.