Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Арысь-поле (сборник)

ModernLib.Net / Анна Ривелотэ / Арысь-поле (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Анна Ривелотэ
Жанр:

 

 


За три недели я не плакала ни разу. Я хочу жить вечно, у меня больше нет ни одной причины умирать. Я хочу быть украшением его жизни, его русалочкой, его жемчужиной. У него темный упрямый рот, и если он смеется, я не в силах оторвать взгляд от его кривоватых сахарных резцов. Немота обнимает меня, как отравленный плащ Деяниры. Я не могу вымолвить ни слова – так сильно я люблю Тео.

* * *

Пока ты счастлив, время – это летящий в тебя камень. В тот момент, когда он проламывает дыру в твоем черепе, ты понимаешь, что, покуда он летел, ты был счастлив. Нет ничего молниеноснее и слаще, чем те отрезки твоей жизни, когда ты не чувствуешь времени, когда оно не касается тебя, не сокрушает всей поверхностью. Солнце подпрыгивает над горизонтом, как шарик для пинг-понга. Ты просыпаешься на рассвете, делаешь вдох, один-единственный поцелуй – и вокруг уже сгущаются сумерки.



Тео красивый, он такой красивый, он абсолютно, божественно пьян; он лежит на полу на пушистой овечьей шкуре лицом вверх и безмятежно смеется, потому что позабыл все слова. Тео смеется, а в него летит камень.

* * *

– Тео, проснись! Если ты не встанешь прямо сейчас, я буду трясти тебя, как грушу.

– Я не похож на грушу. Я лук-порей.

– Ты недостаточно зелен.

– Тогда кто я?

– Ты – виноград.

– Почему это?

– Ты синий. Ты сладкий. Ты костлявый. Значит, ты – виноград.

– Согласен.

– А я?.. Кто я?

– Ты чили. Ты шелковица. Ты порто, разбавленный молоком. Ты клубника с черным перцем. Ты кофе с гвоздикой.

* * *

Тео возвращается к недописанным иконам, а я бездельничаю дни напролет. Стремительно спускаю деньги на косметику и прически, покупаю белье, чулки и прозрачные платья. Я непосредственная девушка: живу не по средствам. У меня эротический психоз. В кои-то веки я не думаю ни о прошлом, ни о будущем. Мне по фигу, как скоро все это кончится. Я не собираюсь экономить на счастье.

* * *

– Давай поиграем. Я хочу знать, какой ты. Какое у тебя лицо?

– У меня один глаз. Возможно, я циклоп.

– Какой у тебя рот?

– Вместо рта у меня цветы сакуры.

– Ты высокий?

– Иногда очень высокий.

– Какие у тебя руки?

– Сухие. Творческие. Любящие.

– Каков ты в любви?

– Неуправляем.

– Ты прекрасен. Я люблю тебя.

– На кого ты похожа?

– Ни на кого.

– Приезжай ко мне прямо сейчас.

– Нет.

– Я знал, что ты откажешь. Никто не срывается ради меня в три часа ночи.

* * *

Через четверть часа я звоню, и Тео выходит во двор, набросив куртку прямо на голые плечи.

– Почему ты приехала?

– Потому что ты стоишь того, чтобы срываться ради тебя в три часа ночи.

– Никто никогда не любил меня так.

– Я ведь говорила тебе, что ни на кого не похожа.

Мы садимся в автомобиль. Тео по-прежнему пьян. Его лишили прав на четыре месяца за езду по встречке. Он включает музыку, и мы медленно ездим по двору кругами, среди развороченных мусорных баков. Мне видна его смуглая грудь и зажатая в ярких зубах сигарета. Мне смешно; мне хочется трахаться больше, чем жить. Тео выезжает на проезжую часть и жмет на газ. Машину швыряет; нас обдает запахом горелой резины.

– Я пьян. Черт, похоже, я действительно пьян.

– Ты напугал меня.

– Прости, девочка, я больше не буду.

Мы возвращаемся во двор и паркуем автомобиль. Я забираюсь к Тео на колени и снимаю с себя его майку. Мои груди в лунном свете дрожат, как шарики ртути.

– Хочу тебя. Я так тебя хочу.

– Я не могу сейчас, прости. Я думаю только о том, как бы уехать с тобой на этой машине к чертовой матери. Давай я хотя бы отвезу тебя домой.

– Не делай этого, прошу тебя.

– Но это игра. Мы должны в нее сыграть! В это время нигде нет патрульных машин. Я знаю, как ехать, чтобы не наткнуться на них.

И мы едем, едем по ночной Москве. Это опасно, глупо и противозаконно, и это невыносимо сладко и жгуче, как чили и виноград, как Тео и Ана. Мы живые, и нас никому не догнать.

* * *

Как-то раз на Пасху мы выпивали у одного приятеля. Он включил Genesis. Желая завести беседу о музыке, я спросил его: «Ты любишь Genesis?» Он как-то странно посмотрел на меня и сказал: «Я люблю Бога!» Тогда я посмеялся над ним; мне этот ответ показался напыщенным и неуместным. Но теперь-то, теперь я понял, что он имел в виду. Если бы сейчас кто-нибудь спросил меня, люблю ли я Genesis, я бы ответил: «Я люблю Ану».

* * *

Я лежу в ванне, а Тео стоит рядом на коленях.

– Представляешь, послезавтра я снова стану монахом. Нет, серьезно. Правда, у меня будет отдельный номер в монастырской гостинице, где я смогу по ночам слушать музыку и мечтать о тебе.

Наше время истекает, истекает нежностью и тревогой. Меньше чем через сутки Тео уезжает в Святогорск расписывать Свято-Успенскую лавру, и это будет наша первая разлука. До отъезда ему надо выполнить еще один эскиз, а он не в силах от меня оторваться. То и дело он погружает в ванну голову, насколько хватает дыхания, и тогда под водой я чувствую его горячий язык. Тео выныривает, нахлебавшись мыла; я кладу мокрую руку ему в пах.

– Стоп. Мне нужно работать.

– Как ты делаешь в таком виде все эти вещи?

– Я уже задавал себе этот вопрос. И пришел к выводу, что ответ на него лежит за пределами категорий логики, философии и богословия. Поэтому четко сформулировать его я не могу. Скажу только, что вера без любви – пустышка.

– «Все огни – огонь»?

– Да, именно так. Все огни – огонь.

Тео улыбается; ему в глаза попало мыло, и по лицу течет вода пополам со слезами. Когда он улыбается, он самый славный и лукавый розовый пантера на свете. В эту минуту я так полно ощущаю родство всех огней. Если бы сейчас кто-нибудь спросил меня, люблю ли я Кортасара, я сказала бы: я люблю Бога, подарившего мне Тео.

Никто никогда не хотел от меня детей. Не исключая двух законных и одного общегражданского мужа. Я так и видела, как им муторно делается при мысли о том, что я могу произвести на свет корабельный якорь, пушечное ядро, чугунный крест, под которым навсегда похороню их свободу, – как же они полетят дальше, легкие, неземные!

Ну не то чтобы совсем никто никогда. Один-единственный раз мы с моим первым мальчиком ехали в метро и всю дорогу любовались чужим малышом. Выйдя на улицу, мальчик купил мне тюльпаны и сказал: «Это тебе за нашу будущую чебурашку». «Хрен тебе, а не чебурашку», – мстительно подумала я. Мне было семнадцать лет, и у меня впереди была жизнь, полная упоительных приключений и самых замечательных мужчин, гораздо лучше, чем этот. В июле я сделала от него аборт. Под наркозом мне казалось, что я еду на больничной каталке по долгому белому коридору с кафельными стенами, освещенному тусклым желтым светом. Коридор раздваивался, и я ехала сразу в обе стороны, и каждая из равных половин меня мучилась от неполноты. Я орала на все отделение. Кто-то из персонала бил меня по лицу. Девочка-практикантка робко возражала: «Ей же больно!» Ей отвечали философски: «Трахаться было не больно».



Утром женщины ползли в общую столовую, держась за поручни вроде балетных станков. Их глаза горели от голода. Бледно пахло капустой, кровью, страданием и потерей. Сестричка из абортария, в клеенчатом переднике, курила в форточку сигареты «Космос». Мы ели серую скользкую овсянку, выбирая жесткую ость, кислый хлеб с маслом и избегали смотреть друг другу в глаза. Был год номер девяносто. Меня выскоблили на совесть. Больше я не беременела.

Возлагала большую надежду на задержку. Мы с приятелем тогда жили на балконе у друзей. Он смотрел на меня мутно и печально: «И что ты хочешь сказать?.. Вот сейчас ты будешь ходить такая с животиком, а потом у нас будет бэби?.. Вот на этом самом балконе?!» Ронял голову на руки. А это не беременность была. Это был алкоголизм. Но тогда я не знала, что от синьки такое случается. Месячных не было восемь лет. Мужчины любили меня, и за это – тоже. Они не хотели детей.

* * *

Любуясь тобой как произведением искусства, я понимаю: ты сама – его автор.

* * *

О да, он понимает. Но я бы сказала по-другому. Скорее, я создаю не себя саму, а свою жизнь. Снимаю бесконечное кино, лезу из кожи вон для того, чтобы оно наконец-то перестало быть просто home video, и радуюсь, когда фильм вдруг начинает обретать милые сердцу артхаусные черты. Я предполагала, что в монастыре Тео некогда будет водить со мной хороводы в честь моего дня рождения и что атмосфера там, скорее всего, не самая дружелюбная. Но так нужно было по сюжету: Она приезжает к Нему на свидание в лавру; все на натуре, минимум диалогов, чумовая музыка и потрясающие любовные сцены. Мы, киношники, от таких вещей не отказываемся.

* * *

Я вхожу в ворота суккубом, укрытая шелковой шалью и в очках а-ля принцесса Грейс; под самым постным из моих платьев на мне самое скоромное белье. Тео проводит меня в свой номер – высокую светлую комнату с кроватью, столом и иконой в углу. Я выглядываю в окно. Субъективная камера: мощеный монастырский двор, обсаженный тюльпанами и незнакомыми пахучими кустами, выходит к реке. За рекой виднеются шатры летних кафе. Через мост тянутся череды паломников; издалека это напоминает пеструю муравьиную тропу. Там, за окном, – чистота и покой, льющиеся прямо с неба. Там огромные деревья, обметанные призрачными шарами омелы, как мотками полуистлевшего ришелье. Печально кричат в клетках павлины, и среди них один белый – оживший морозный узор, пронизанный светом. Все внутри меня цепенеет. Замирает кровь, только что бившаяся у виска. Лавра разоружает меня. Откат, рапид сто: я оглядываюсь на Тео, ища поддержки. Он смотрит на меня смущенно и ласково, и от этого взгляда сладко ноет где-то между ключицами. В своих черно-алых кружевах я чувствую себя ужасно глупо, и мне ничего не остается, как только снять их к чертовой матери. Стоп. Снято.

Вечер. Комната Тео. У нас гости: иконописцы, сидя на полу, передают по кругу бутылку вискаря. Мы отмечаем мое рождение – и наступающее Вербное воскресенье. Гости улыбаются мне; им нравится моя татуировка, нравится, что в этот день я приехала к Тео, а не осталась в Москве веселиться с друзьями, нравится, что я купила хорошее виски. Я без сил лежу на кровати. Странное недомогание, похожее на затяжной легкий продром, длится уже несколько недель, но я стараюсь не обращать внимания. Когда гости уходят, Тео расстегивает на мне блузку и осторожно дотрагивается губами до отяжелевшей груди. Каждое прикосновение отзывается острой болью. ЗТМ.

* * *

По ночам монастырь патрулируют казаки. Иногда из молодецкой удали они палят из пистолетов. Мы подсматриваем за ними, сидя голыми на подоконнике, и курим одну сигарету на двоих. Тео совершенно распоясался: он бросает работу, чтобы отвести меня поужинать в кафе за речкой, заводит меня в гостиницу перед носом у владыки и швыряет окурки прямо в форточку. Интершум комнаты: когда мы занимаемся любовью, весь постоялый двор ходит ходуном. Мы хохочем, как школьники, напакостившие в учительской. Ночь беспокойна, кричат птицы в клетках. Я хочу однажды стать белым павлином, летать под солнцем, и славить Господа, и выклевывать жемчужные бусины омелы из дрожащих ажурных шаров. В пять утра кто-то шаркает по коридору, созывает паломников к службе, оглушительно звоня в колокольчик. Тео недовольно сопит и ворочается во сне.

Доделать работу к Пасхе нереально. Артель распускают раньше срока. Я уезжаю из Святогорска в понедельник, а Тео – следом, во вторник. Мне нужно будет подождать всего один день.

* * *

В Москве минус два. Я выхожу из плацкартного вагона грязная и измученная, в рваных колготках и легких туфельках, меня мутит. По дороге домой я покупаю в аптеке три струйных теста, но в этом нет особой необходимости. Я знаю, что скажу ему завтра, когда он приедет ко мне.

Тео, я беременна.

* * *

По сюжету должно быть именно так.

* * *

Тео разбавляет водку кипятком.

– А какая водка нужна для золочения?

– В идеале – «Журавли».

– А почему? Она самая чистая?

– Нет. Просто для работы достаточно рюмки, а остальное я выпиваю в процессе.

Перед Тео лежит доска, на которой он собирается писать святого Георгия. На левкасе процарапан контур победоносного всадника, поражающего дракона. Тео трет доску шкуркой в том месте, где угадывается нимб, и поясняет, что хочет сделать «летающую тарелку»: шероховатая поверхность после золочения и полировки будет волнисто играть на солнце. Он покрывает ее тонким слоем желатинового клея и мажет себе лоб сливочным маслом. Лист золота выкладывается на замшевую подушку; он так тонок, что расправить его можно только легким дыханием. Тео режет золото закругленным ножом и проводит по лбу лапкой – широкой плоской кистью без ручки. Лапку можно сделать лишь из беличьих хвостов, ни один другой материал на земле для нее не годится. Чтобы золото пристало к лапке, она должна быть слегка зажирена, и для этого золотильщики мажут лоб. Сияющие пластины наклеиваются на смоченную водкой доску, а когда доска просохнет, притираются. Я боюсь дышать: от слишком сильного колебания воздуха золотые листы сминаются, рвутся и улетают. Они пугливые и нежные, и только Тео может их приручить. Через пару недель икона будет в одном из тверских храмов, и прихожане станут молиться перед ней и целовать ее, картину, которую написал Тео.



А пока он берет оставшееся золото и выкладывает мне на живот целыми листами и шепчет горячо и пьяно: я куплю еще золота и позолочу тебя всю, я сварю асист и покрою тебя тончайшими узорами, дай мне любить тебя, мой золотой Инка. Потом замирает вдруг: знаешь, иногда мне кажется, что мы уже в раю, как ты думаешь, мы живы еще, мы еще на земле? Но я не знаю, откуда мне знать, в этой мансарде мы так далеко от остального мира. В крошечных окнах дрожат стекла от рева и грохота тяжелой техники, чувствуется резкая вонь соляры. По Тверской идут парадные танки, идут БТР и зенитки под красными флагами – куда? зачем? Люди снимают танки мобильными телефонами. Мы с Тео сидим на подоконнике и едим черные, пухлые как младенцы, душистые груши. Через мой живот тянется широкая золотая полоса, похожая на след от протектора. Солнечная колесница переехала меня.

Однажды я проснулась в чужом доме с чудовищного перепоя и увидела голубые стены и голубой потолок. Рядом лежал кто-то теплый. Я не узнала ни комнаты, ни того, кто лежал рядом, не вспомнила даже собственного имени. И должно быть, от этого мне пришло на ум, что я – в Эдемском саду до грехопадения и, кроме нас двоих, там никого нет. Тогда я обняла лежащего рядом человека и прижалась лицом к его шее и лежала так несколько минут, трепетно счастливая. Потом человек завозился и участливо сказал: «Не знаю, что ты там себе думаешь, но я – Света Орлова». Голубая комната оказалась спальней в доме ее друга Коляна, у которого я потом выменяла три ампулы трамала на полблистера феназепама.

Но теперь я знаю, каков он, мой рай, – это ведь оттуда мы с Тео смотрим на нелепую, уморительно серьезную бронетехнику, ползущую в сторону Кремля. Даже думать не хочу, что одна из этих адских черепах может развернуть ствол в нашу сторону и пальнуть прямо по облаку: пыщ-пыщ, а ну слезайте, пригрелись, бляди.

* * *

Врачи назначили нам встречу с прекрасным. Прекрасное предстало на мониторе отчетливой тенью, извивающейся и потрясающей крохотными ручонками. Оно грозило нам чудесным будущим, грозило совместным счастьем, сулило море дармового тепла, горы безнаказанной радости. Будто мы трое планируем ограбление века, простое, дерзкое и ошеломительное. Так страшно стало, до дурноты, какая бывает, когда подходишь к краю крыши. А потом включили звук, и мы услышали, как быстро и ровно бьется его сердце, сто шестьдесят ударов в минуту, как у нас с Тео на двоих.



Полных тринадцать недель, говорит доктор. Это значит, мы сотворили прекрасное в нашу первую ночь. Мы боялись, что второй ночи у нас не будет. Мы не могли упустить шанс. Мы не смели отдаться на волю времени, о котором никто никогда не знает, сколько его осталось.

* * *

Он любит меня так нежно, что это едва выносимо. С трудом терпя его медленную, сосредоточенную нежность, я горлом издаю нечто похожее на шипение радиоволн. За что, Господи? За что он делает мне так приятно? Разве я заслужила такое обращение? Да я просто расту в его жизни, как трава, а эти высшие любовные почести – я их недостойна. Не покажи мне, Господи, не дай мне увидеть, как выгорит последняя капля волшебства.

Если человек боится – значит, он не доверяет Богу, а это стыдно, очень стыдно. Но где-то в глубине меня, в теплой студенистой глубине, плавает твердое зернышко страха. Я боюсь, что Тео был дан мне лишь для того, чтобы зачать наше дивное золотое дитя, а потом его снова заберут на небо, где место ангелам. Я боюсь, что его любовь – скоропортящийся тропический цветок, отцветающий за ночь. Все цветы восплачут по нему благоуханными слезами, когда он скинет прелые лепестки.

Должно быть, у меня отрос невидимый и новый орган чувств, рождающий во мне знание о сюжете – наряду со знанием о звуке, вкусе, запахе. Как это тонко и избыточно. Порой я чувствую себя жирафом, столь я роскошно и непрактично устроена. Я слон Дали на комариных ногах. Это лишнее знание. Я хочу, как все влюбленные, думать, будто вечен наш союз, будто это сокровище мы сможем унести с собой за край. Я хочу утверждать это, как утверждает Тео каждым движением во мне, проникая взглядом за мою сетчатку. А я вижу, да, я вижу, как переполнен он любовью, он как тугой щенячий живот, как нитью перевязанный палец, он как спелый виноград, раскачивающийся у моих губ,

за что, Господи,

он как виноград, да.

Арысь-поле

Гольда Паттерсон толкнула мужа в плечо и указала взглядом на входную дверь. Том, глухой, как все блондины с голубыми глазами, растерянно покрутил головой и поплелся открывать. За дверью стояли два здоровенных детины в форменных красных шинелях и башлыках. И почему-то в карнавальных масках. Один держал двумя руками большую корзину, второй – саквояж и папку с бумагами. Том потратил некоторое время, раздумывая, смеяться ему или нет. Он не мог определить, ряженые это (но почему с бумагами?) или люди из комиссариата (но почему в масках?). На всякий случай он гостеприимно шагнул назад, впуская гостей в прихожую. Гольда продолжала кормить ребенка грудью. Один из гостей, тот, что был в маске кота и с папкой, одарил ее долгим неподвижным взглядом. Гольда вложила мизинец в рот ребенка, отнимая его от груди, поднялась с лавки, застегнула рубашку и изобразила что-то вроде быстрого книксена.



Как следовало из речи, с которой человек-кот обратился к хозяевам, из ратуши их с товарищем прислали с особым поручением. Два месяца назад в городской больнице, где Гольде сделали операцию чревосечения под общим наркозом, произошла грубая и непростительная ошибка. Проще говоря, младенцев перепутали, и та девочка, которую Гольда в данный момент прижимала к груди, на самом деле принадлежала совсем другим родителям. Гость с готовностью сорвал сургуч с папки, распахнул ее и проиллюстрировал свои слова показом писем, отпечатанных на гербовых бланках. Главврач больницы обстоятельно подтверждал факт случайной подмены. Глава городской администрации лично извинялся за «досадное недоразумение» и назначал семье Гольды компенсацию морального ущерба в размере, превышающем годовой заработок Тома.

Том и Гольда молча стояли как громом пораженные. Крошка Малеста, почуяв неладное, закатилась плачем. Гость отложил папку, щелкнул замком саквояжа и продемонстрировал супругам содержимое: несколько пачек новеньких купюр в банковской упаковке. Второй детина, в маске циклопа, опустил корзину на пол и снял с нее крышку. В корзине кто-то тихонько завозился. Том присел на корточки и заглянул внутрь. На подушках лежал младенец возраста Малесты, о чем Том на языке глухонемых сообщил жене. Человек-циклоп выудил из-за пазухи несколько сшитых вместе карточек с печатью больницы: результаты анализов, подтверждающие, что девочка из корзины действительно является дочерью Гольды и Тома Паттерсон.

Незнакомец в маске кота шагнул в комнату и протянул руки к Малесте. Гольда увернулась:

– Прошу вас, дайте нам с мужем несколько минут!

Ей пришлось уложить плачущее дитя в люльку, чтобы освободить руки для разговора с Томом. Некоторое время супруги ожесточенно жестикулировали, Гольда даже пару раз топнула ногой. Гости скучающе озирались. В сущности, им было все равно, о чем договорятся между собой эти двое. Выразительно взглянув на часы, человек-кот потянул Гольду за рукав. Человек-циклоп подвинул ногой корзину. Том выхватил Малесту из люльки и передал ряженым. Гольда пронзительно закричала и рванулась вперед, но муж преградил ей дорогу, распахнув полы куртки и поймав ее, как бьющуюся птицу. Люди в шинелях быстро поменяли младенцев местами, закрыли корзину и откланялись, оставив в прихожей папку и саквояж. На прощание человек-кот сказал, кивнув в сторону колыбели:

– Те люди называли ее Фликке... Впрочем, зовите как угодно.

Выйдя на улицу, они сняли маски. Тот, что был повыше ростом, оглянулся на дом Гольды единственным глазом посреди морщинистого лба и хохотнул:

– Тихо. Ссорятся небось.

В этот момент из-за двери раздался глухой стук и сдавленный вой Тома. Второй незнакомец значительно облизал ладонь и пригладил торчащие брови.

* * *

В первые дни молока из груди Гольды вытекало меньше, чем слез из ее глаз. Потом молоко и вовсе пропало. Это была катастрофа. В Нейланде, где считалось хорошим тоном кормить детей грудью хотя бы до четырнадцати лет, то, что случилось с Гольдой, приравнивалось к постыдным болезням. Но сейчас это было последнее, о чем она думала.

Кормя малышку из бутылочки, Гольда внимательно разглядывала ее голубые глазенки и белый пух на темени. Как ни крути, вновь обретенная дочь сильно походила на Тома. Однако сама возможность подобной ошибки не укладывалась у Гольды в голове. Неужто целых два месяца она прижимала к сердцу чужое дитя, не чуя подвоха?! Выходит, инстинкты обманули ее, все чувства обманули?.. Не в силах женщина отличить родную кровь даже по запаху, как могут все звери, и должна принимать на веру чьи-то слова. А ведь та девочка, которую она привезла с собой из больницы, была так похожа на саму Гольду – темными волосами, необычайно длинными для младенца, ямкой на подбородке и даже формой ступни! И бровки у нее, как казалось Гольде, были совсем бабушкины!

Гольда вспоминала, как щедро лилось молоко из груди, как сладко схватывало в низу живота, когда чужая дочь присасывалась к ней мокрым голодным ртом. Как полыхало солнце и шла война Алой и Белой роз на щеках младенца, добытого врачами из чужого, анонимного чрева. Вспоминала и плакала, мучась виной перед лежащим на ее коленях ребенком, так некстати милым и улыбчивым. Малышку все так же пытались звать Малестой – как определили задолго до ее рождения. Но имя это не клеилось к ней, каждый раз рыбьей костью застревало у Гольды в горле. Нейтральное «зайка» не вызывало у матери внутреннего протеста, и мало-помалу нужда в имени вообще отпала.

Том теплел сердцем, видя явное сходство Зайки с собой любимым. Он сумел проглотить и переварить «досадное недоразумение»; казалось, новое дитя нравилось ему больше прежнего. Этому немало способствовали деньги из саквояжа: Том решил, что Зайка впредь непременно будет приносить их семье удачу во всех делах и звонкие монеты так и посыплются в их с Гольдой карманы. Почти всю сумму он потратил на покупку небольшой кроличьей фермы, задумав поднять собственное дело. Спустя полгода эпидемия полностью опустошила крольчатник, но Том не терял веры в Зайкину счастливую звезду.

День ото дня Гольда становилась все более задумчивой. Она продолжала отправлять свои обычные домашние обязанности, но еда все время чуть пригорала, забытое белье целыми днями пылилось на веревках во дворе, а в облике самой Гольды понемногу проступала какая-то горькая вдовья неряшливость. Том списывал эти перемены на нехватку времени из-за забот, связанных с появлением малышки. После того как в супе обнаружилась кухонная тряпка, оставленная Гольдой в кастрюле, он предложил вызвать в помощь свою мать, которая приехала бы не раздумывая, но Гольда отказалась.

Как правило, приступы задумчивости начинались с того, что Гольда бросала взгляд на Зайку, дремавшую в кроватке или возившуюся с игрушками на ковре, и уже не могла его отвести. Так и цепенела понемногу; глаза ее останавливались и стекленели, будто вся душа струйкой пара выходила из нее. Однажды это случилось на прогулке. Зайка сидела в саночках, укутанная в шаль по самые брови. Гольда тащила санки; вдруг собачий лай раздался совсем близко позади. Гольда обернулась взглянуть и замерла. Большой беспородный пес басовито лаял, то подаваясь вперед, то отбегая прочь. Зайка протянула к нему ручонки, и в этот момент, осмелев, пес кинулся на нее. Ухватив крепкими желтоватыми зубами за край шали, он попытался вытащить ребенка из санок, но Зайка была хорошо привязана. Гольда стояла, не шелохнувшись, мечтательно глядя на дочь, орущую от ужаса. Стояла до тех пор, пока соседский мальчишка не прогнал собаку палкой, а потом этой же палкой не огрел Гольду по ноге.

– Дура блаженная! – выкрикнул мальчик и убежал прочь.

Гольда проводила его долгим мутным взором.

В другой день во время вечернего купания Зайка поскользнулась в корыте и упала навзничь. Гольда, опустив полные белые руки, задумчиво смотрела, как девочка неуклюже бьется под мыльной водой, не делая попыток помочь ей подняться. Если бы в эту секунду Том не вошел с чистым полотенцем, Зайка так и захлебнулась бы под нежным осовелым взглядом Гольды.



Том отправил телеграмму матери, и через день старая фру Паттерсон, попыхивая трубкой, стояла на пороге его дома с перевязанным бечевкой чемоданом, двумя узлами и птичьей клеткой, в которой хлопал подрезанными крыльями маленький, но свирепый бойцовый петух.

Чтобы объяснить матери, что именно происходит с Гольдой, Тому пришлось рассказать ей обо всем: о замене младенца, деньгах из саквояжа, пропаже молока и путанице с именами. Фру Паттерсон только качала головой, следя за торопливыми жестами сына. Лишь при упоминании о кроличьей ферме сплюнула с досадой: «Послал бы деньги мне, коли лишние, – целей бы были! Я бы из картошки вырезала лучшего фермера, чем ты».

Что касалось недомогания Гольды, ее вердикт был скор и краток: «Твоя женщина насосалась erma lorda, не иначе. Поищи как следует, где-то в доме припрятана виландская бутылочка».

Том прищурился и поплевал через плечо. Он был напуган, но дом обыскивать не стал. Он все еще доверял жене.

Было решено, что старая фру Паттерсон возьмет на себя заботу о девочке, а Гольда станет присматривать за хозяйством. Гольда не сопротивлялась; казалось, она даже испытала облегчение. Но старая фру Паттерсон не терпела полумер. Вскоре под ее властным контролем оказались и кухня, и расходы, и огород. Все чаще Гольда, не обремененная домашней работой, сидела бесцельно на скамейке под яблоней, глядя, как за невысокой ивовой изгородью нервно мечется бойцовый петух, или отправлялась на долгие прогулки. Где она бывала в эти часы, Гольда не рассказывала Тому и свекрови, зато рассказывали друг другу соседи. Молодая фру Паттерсон якобы слонялась вблизи детских площадок и педиатрических кабинетов, в парке аттракционов и других местах, куда родители приводят детей. Не стесняясь, заглядывала в коляски и как будто что-то искала. Когда ее прогоняли, уходила молча, не вдаваясь в объяснения.

Ночами Гольда тяжко ворочалась в постели за спиной мерно храпящего Тома. Ей казалось, что в доме то слишком натоплено, то угарно, то сыро. Из-за того что к ней теперь относились, как к больной, она и вправду стала чувствовать, что больна, – не могла лишь сказать, где в ней гнездился скорбный тлеющий недуг. Малеста не шла у нее из головы, маленькая плутовка, обманувшая ее материнское чутье, никто не мог ее заменить, Зайка не могла. Гольда накрывала ладонями плоские груди, жалея о пропавшем молоке, и тихонько плакала: слезы были лучшим снотворным.

Гольда грезила о краях, куда могла бы сбежать теперь, даже об унылом зловещем Виланде. Редкие путешественники, возвращавшиеся оттуда, говорили, тамошние жители счастливы, все поголовно. Холод, мрак и запустение царят в этой северной стране, но людям Виланда все нипочем. Они владеют тайной изготовления волшебного напитка erma lorda, дающего забвение и отдохновение от всех печалей. Пришлым кажется, будто все виландцы слоняются, как бледные тени с потухшими глазами, без цели и смысла, но в сердце каждого из них поет чистая радость. Erma lorda плоха лишь тем, что убивает их, каждого – после того как сделает своим рабом. Но что толку судить о том, чего никогда не пробовал? Те, кому на язык упала капля erma lorda, никогда не возвращаются в Нейланд.

В одну из душных ночей Том проснулся от жажды. Выпив в кухне стакан воды, он вернулся в постель и вдруг заметил, что Гольда лежит в какой-то странной позе, свернувшись клубком и неловко подобрав под себя обе руки. Он просунул ладонь ей под шею и попытался развернуть жену к себе лицом, но она только глубже зарылась под простыню. Тому Гольда показалась какой-то липкой, должно быть, от пота. В темноте ему неудобно было разговаривать с ней, и он оставил ее в покое.

Наутро Гольды в постели не было. Мать стояла у изголовья и трясла его за плечо. Том огляделся. Старая фру Паттерсон была в дорожном платье и тюрбане; в открытую дверь он увидел полностью одетую Зайку, сидящую за столом и хнычущую над недоеденным завтраком. «Куда вы собрались? Где Гольда?» – спросил он. «Мы уезжаем, – был ответ. – А с женщиной своей разберешься сам. Совсем она у тебя умом повредилась. Ребенку здесь небезопасно. Нынче ночью она задавила моего петуха. Голыми руками задавила». Мать кивнула на постель. Тут только Том заметил, что простыни в крови и сам он изукрашен ржавыми полосами.


  • Страницы:
    1, 2, 3