Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четвертый берег - Магистр

ModernLib.Net / Анна Одина / Магистр - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Анна Одина
Жанр:
Серия: Четвертый берег

 

 


Дмитрий Дикий, Анна Одина

Магистр

To my Father



Что произошло в первой книге «Амфитрион»

Замок Хатива нервировал молодого человека, парализовал сознание, беспомощно метавшееся среди камней толстых тысячелетних стен. Он кинул тонкую черную папку на стол.

– Вот, – сказал он, тщательно выговаривая слова, будто надеясь найти в этом процессе успокоение и замедлить бег мыслей, – здесь все, о чем вы просили, и еще кое-что. – Он взъерошил волосы левой рукой. Правую как магнитом присосало к заветному карману. – Должен заметить, – продолжил он, – что ваша организация и впрямь мастерски заметает следы.

Его собеседник чуть приподнял брови и еле заметно склонил голову. Манера эмоционально бросать вещи на стол его положительно не устраивала, но пока ему было интересно посмотреть на развитие событий.

– Необычайно лестно слышать такую характеристику из ваших уст, Фуке. Однако, как вы выразились, «заметание следов» всегда казалось мне малодостойным и скучным занятием. В первую очередь, пожалуй, из-за формулировки – она слишком напоминает популярные сказки о лесных животных. Что до… нашей организации, то она просто чисто работает. Ничего не приходится «заметать».

Молодой человек, названный Фуке, нервно улыбнулся.

– Видимо, так оно и есть, господин магистр, – признал он. – И все же мне удалось кое-что разузнать о вашей компании. Соблаговолите ознакомиться с первыми страницами в папке.

– С радостью сделаю вам приятное, Фуке, – искренне согласился человек за столом, – и соблаговолю, – последнее слово он произнес так, что молодой человек невольно поежился.

Магистр пробежал глазами по диагонали первые две страницы, после чего закрыл папку и, сложив домиком тонкие пальцы, поднял безмятежный взгляд на своего гостя.

– Проницательно, – признал он с весельем в голосе. – Чего же вы теперь ожидаете? Все это, милейший, дела давно минувших дней.

– Последнее описанное там «дело» произошло всего лишь год назад… – пробормотал молодой человек.

– У всех разные отношения со временем, – философски заметил магистр. – Для вас год – это недавно, а для меня – иная геологическая эпоха. Все зависит от насыщенности жизни.

– Вы циник, манипулятор и убийца! – закричал молодой человек, внезапно потеряв контроль над собою с такой легкостью, с какой с горячего молока сдергивают остывшую морщинистую пенку. Выхватив из-под полы револьвер, он четыре раза выстрелил в хозяина замка.

Магистр с аккуратным изяществом повел рукой, а затем показал ее Фуке. Тот увидел: меж пальцев его противника, сложенных на манер ладони Будды, были зажаты пули. Фуке шумно вдохнул.

– А ведь вы так хорошо шли, – с сожалением сказал человек за столом и выпустил в воздух голодно жужжавшие кусочки свинца.

Фуке упал.

1. Букентавр, кароччо и тиара

– Mariachi.

– ?Cual?

– El[1].

Москва осталась далеко впереди. Забудьте о ней, насколько это возможно, и вместо серых непрозрачных вод Москвы-реки представьте другие серые воды, подпирающие волнами край земли. Эти волны кажутся холодными даже несмотря на то, что стоящий над ними город залит солнцем. Вода в больших количествах человеку и вредна, и враждебна: если вглядываться в нее как в бездну, можно увидеть ее безмятежную, чужеродную душу и испугаться насмерть. Попытаемся же вглядеться и не испугаться.

Представьте теперь, как зимней порой на эти воды налетает снег. Мало кто – разве что жители города, нависшего над волнами, – видел, какими беззащитными тогда становятся узкие набережные, широкая площадь, соборы, мостовые и мостики под этим пусть недолгим снегом. Представьте этот город во времена купцов, отправлявшихся отсюда на покорение рая, а если и не рая, то выстланного шелком пути и неведомой желтой страны, обнимающей уже совсем другие неприветливые воды – на другом краю земли, на востоке. Представьте дремлющую до поры чуму, заразу и миазмы, таящиеся в роскошных тканях, пастозные лица, побелевшие от страха, богатства, сырости и неизменных масок – столь же естественных здесь, как черные плащи с крылатками, плоские треуголки и укрывшаяся в складках одежды сталь.

Представили? Теперь повернитесь к морю спиной. Для ориентации на местности важно, что крылатый лев, животное покровителя города евангелиста Марка, сидит на колонне справа от вас; если проследить направление взгляда каменного хищника, можно увидеть: смотрит он вдоль побережья, мимо Дворца дожей, угол которого почти упирается льву в каменный бок. Мы сориентировались в пространстве, понимаем, в каком месте стоим, и можем отвлечься теперь от камней Serenissima – Светлейшей Венеции.

Итак, серая непрозрачная вода у вас за спиной, и если закрыть глаза и не обращать внимания на белый день и людскую речь, можно попытаться услышать ее. Если вам мешает гомон площади – обернитесь к воде снова, не открывая глаз. Идите вперед, сколько сможете, до самой кромки мостовой, только осторожно, чтоб не упасть – если не в воду, то в закрытую синим чехлом гондолу. Остановитесь. Напомним: слева и сзади от вас – Дворец дожей, почти тысячу лет правивших этой новой Атлантидой, республикой, пристегнутой к берегу почти символически. Теперь представьте, как дож в смешном красном колпаке, похожем то ли на рог, то ли на башмак, и в мантии цвета, называемого «венецианским алым», покидает дворец, в сопровождении всех этих Орсеоло и Градениго обходит вас справа и церемониально погружается на галеру.

Можете открыть глаза и купить мороженое – ведь вам предстоит представить еще очень многое. Например, чудовище Букентавра, или по-местному – Бучинторо. Но перед тем как воображение нарисует у вас в голове помесь Буцефала с его великим наездником, почувствуйте все-таки ее, эту серую, холодную, высокомерную воду.

Вы летите над нею – низко, очень низко, так, что до вашего лица доносит брызги, и всматриваетесь в волны, проникаете в них взглядом, и очертания еще совсем недавно залитого солнцем берега наконец пропадают за вашей спиной… за вашим радужным хвостом, и вот вы уже внутри. Воздух остался наверху, вы поднимаете голову и видите его, видите золото солнца, искрящееся в прозрачном пространстве дня, но день вас не волнует. Вам важно то, что внизу, ниже, ниже… дна не видно, но вам туда, во тьму.

Что призывает вас? Какая гибельная сирена? Serenissima? Чего она хочет? В темной глубине почти ничего не видно, но зов – беззвучный, неотторгаемый, собирающий все желания и помыслы в один мощный канат, – тянет вниз так, будто на сердце повесили гирю.

Вперед же: вглядимся и не испугаемся.

* * *

Эта история началась во времена, когда несколько честолюбивых испанцев из благородного, но не особенно богатого валенсийского рода с острой фамилией Ланцол устремились вслед за своей звездой на щегольской формы полуостров-ботфорт, расположенный не так и далеко через море от родного кулака Пиренеев. Беспринципность этих искателей славы проявилась еще в Валенсии, где один из Ланцолов прямо в собственном замке Хатива коварно погубил королевского посланника. Но не сказать, что окаянные авантюристы, разбойники, убийцы и отравители-валенсийцы, взявшие власть в Папской области с Вечным городом в центре наглостью и натиском, как женщину, так уж сильно оскорбляли благочинный фон описываемой середины второго тысячелетия от Рождества Христова. Почему же это стало возможным? А вот почему.

К концу Средневековья вера изнемогла под тяжестью служения политике, которую уже давно пытались взвалить на закаленные постом плечи клира, бодавшегося то с французскими королями (печальный результат – семьдесят лет Авиньонского пленения пап[2]), то с германской Священной империей, самонадеянно провозгласившей себя Римской. Мало слов! – имперцы физически рвались в сердце прекрасной, хоть и разбитой на части Италии, в ее вечный Рим. Для простых же людей вера стала обыденностью – быть христианином означало почти то же, что быть… не зверем, а человеком во всем его человеческом многообразии. Не мавром же быть, не иудеем?

Что же до незаурядной греховности наших героев, то не каждому и дано было отличить грехи от слабостей, а молитвы за грешников – удел специальных людей, монахов, за это они едят свой хлеб и пьют свое вино. Так что горячие валенсийцы с быстрым на наготу клинком в рукаве и наглым взглядом угольных глаз рассудили: брать надо то, что лежит в системе ценностей выше всего, то есть тиару. Рим. Да не снаружи, откуда заходили грубые германцы, не с военного наскоку, а изнутри, с лестницы церковной иерархии, ведь папства может добиться и самый простой дворянин. Апостол Петр был обычным рыбаком, а посмотрите, какая базилика встала над Тибром! Итак, сначала тиара, а там уж посмотрим, какие князья выше – церковные или светские, ведь кто властвует над душами, властвует и над умами. Конфессиональная принадлежность ничего не добавляла к методам Ланцолов и ничего не забирала у них: как в природе сосуществуют горлицы и волки, так и в христианском мире есть место и тем, и другим, порой в одном теле.

Долго ли, коротко ли, но пиренейские пришельцы заняли папский престол. Родриго Ланцол, став папой, принял императорское имя Александр (порядковый номер VI), утопил некогда острые черты в набранной в ватиканской неге мягкой плоти, но неукротимого обаяния беспокойного разума скрывать не собирался. Как не собирался отказываться и от запретных удовольствий – от покорения земель и женщин, от овладения чужими богатствами, от великолепных пиров, сложных ядов, оружия и… продолжения рода. Даже в исторической ретроспективе, с легкостью укладывающей на одни весы эфемерную целесообразность против такой безделицы, как человеческие жизни, ничего хорошего в этом не усматривается. Александр был смел, энергичен, любим прекрасными доннами и с удовольствием вел замысловатые интриги ради объединения полуостровных владений под одним началом, но кинжала в рукаве не утаишь. Родриго был коварен, жесток, лицемерен, сластолюбив и методами своими оскорблял головной убор понтифика столь изобретательно, что, казалось, именно это и полагал основной задачей папства. Небесам стало жарко. Жар разбудил мирно дремавшего в Виттенберге монаха Лютера, заставив его истово стучать молотком по дверям замковой церкви, вгоняя свежие гвозди своих тезисов в стигматы веры, и так уже пострадавшей от отравленной Схизмы[3].

И правда: негоже понтифику, первому среди христиан, зариться на собственное златокудрое дитя, нехорошо сажать ее местоблюстительницей в Ватикане править седыми кардиналами, неудобно первосвященнику быть первейшим же отравителем. При Александре красота, повенчанная с безумием, правила эпохой так, будто знала точную и скорую дату потопа – тиара отдала политику на растерзание яду с красивым названием la cantarella[4] (прозванному остряками «жидкостью престолонаследования») да доведенному до алхимической белизны мышьяку. Родриго же упрятал родовое имя за дядюшкиной фамилией и, перестав быть Ланцолом, стал Борджа.

2. Два Джованни

Борджианский Рим живо интересовался возглавляемой дожем островной республикой. С начала XVI века Папская область и Республика Венеция исполняли сколь странные, столь и нервные танцы, в которых мужскую партию вел Рим, сгибавший республику к полу в этом ренессансном танго. Александр и Чезаре (не постеснялся папа: взяв себе имя величайшего македонца, сына назвал в честь величайшего римлянина) не зря молчали о событиях, происшедших в Венеции, а не на полях сражений, и известных нам не из исторических источников, а из первых рук. Родриго любил своих детей. Что бы ни подразумевалось под этой любовью, так страшно проявившей себя в треугольнике Александр – Чезаре – Лукреция, он любил их и требовал от них деяний во славу тиары. Так что оставим зловещего Родриго играть в политические игры в Вечном городе и обратим взгляд на его знаменитого сына.

Обуреваемый множественными страстями, а пуще всего страстью к жизни, Чезаре рано прославился выходками, которые можно было бы назвать молодецкими, когда бы не было в них столько презрения. Не к зрителям проводившихся им посреди Рима коррид, к примеру (на них папский сын глядел в глаза красноглазому быку, держа в левой руке шпагу, а в узком правом рукаве припрятав кинжал-мизерикордию), и, безусловно, не к быку (бык присутствовал на гербе Борджа). Даже не подмятый под бархатные туфли первосвященника Рим, шептавший у него за спиной: «Чужак! Выскочка! Испанец!», презирал Чезаре, а как будто вообще все на свете. Конкистадорское отношение к жизни папский сын сочетал с полным безразличием к поиску в ней смысла. Так что если Александр боролся за Рим, за власть, богатство, женские души (и плоть) по причине понимаемого таким образом жизнелюбия, то Чезаре, получивший все возможные дары судьбы на блюде уже при рождении, охватывал жизнь, как огонь сухой хворост, – так же неумолимо, обжигающе и равнодушно и столь же разрушительно. Среди множественных свидетельств об экспедициях Чезаре по городам и весям Италии во время Итальянских войн[5] (где инженером ему служил сам Леонардо, набросавший лицо героя этой главы на полях очередного трактата) не сохранился отчет о его поездке в Венецию. Восполним это упущение.

А пока заметим, что в описываемом любовном построении существовала и третья сторона – флорентийская. «Ах, Флоренция… – скажет читатель и будет прав. – Ах, – скажет он, – Кватроченто!» – и будет прав снова.

Конечно, ах! Ведь уже вышли из моды мракобесные средневековые монастыри, под завязку набитые годами переписывавшимися манускриптами, все эти Carmina burana[6], имена розы, монашеские экстазы и бряцание металлом в жарких и святых землях. Кому нужна рыцарственная аристократия древних родов, богатых разве что высокими приключениями вечного Крестового похода? Кому нужны наивно-коварные солдаты или воинственные монахи с крестами на плащах и с мечами в руках, с глазами, возведенными горе, и острыми коленями, сгибавшимися разве что там, где страдал и отмучился Спаситель?

Уже никому. На берегах реки Арно на месте древнего римского военного лагеря набухла сочным бутоном и приготовилась распуститься цветочная столица Тосканы Флоренция – буржуазная, банкирская, богатая. И город этому богатству радовался: писал на картинах женщин с обнаженной грудью, украшал собор нахальным золотым куполом и забавлялся задорным футболом, а не угрюмыми молодецкими боями с лишенным чувства юмора быком. Флорентийские Медичи не лечили ни душ, ни тел, – они были финансистами и знали, что деньги лишь к тому приходят легко, кто легко с ними расстается. Из великих финансистов часто получаются покровители музыкантов, художников и виноделов, а в редких случаях, как вышло с Медичи, из них даже выходят государственные деятели, князья и королевы.

О, Медичи хорошо поняли великую силу искусства, покупаемого за деньги, но и заплатить за эту силу им пришлось сполна. И за кватро-, и за ченто, и за богатство, и за торжество всеобъемлющего, радостного и вдохновенного дилетантизма, подарившего миру гениев, вырвавшихся из докучной средневековой догмы, как потоки лавы из захрясшего старого вулкана, – за все это была отдана и дорогая медицейская кровь, и кровь пожиже – обычных граждан-горожан. Ведь Флоренция тоже воевала. Для этих целей были у нее в ходу специальные повозки: например, в годовщины заговора Пацци[7] и убийства младого Джулиано Медичи[8] праздновали День взрывающейся колесницы, а на поле боя возили с собой повозку Кароччо, разукрашенную хоругвями, сигилиями и прочими бантиками. В соревновании Букентавра, Кароччо и тиары политически не выиграл никто. История же сохранила лишь тиару.

Медичи прославились потомками. Чего стоит одна Екатерина, прозванная за все ту же говорящую фамилию «аптекаршей», прописавшая полугугенотскому Парижу варфоломеевское кровопускание![9] Или Мария Медичи, жена обаятельного короля-отступника, получившего и обед, и Париж, а потом мать еще одного короля, на сей раз бездарного…[10] Кровь флорентийских финансистов влилась в одряхлевшие вены состарившейся Европы, и Медичи остались в памяти поколений творцами Возрождения. Не то что отравители Борджа.

К началу шестнадцатого века на италийских землях получилось вот что. Безумцы Пацци убили Джулиано Медичи – любимого брата великолепного Лоренцо. Лоренцо, превратившийся в мстительное красноглазое чудовище[11], умер в том же 1492 году, в котором Колумб нашел свою Западную Индию, а испанцы окончательно изгнали мавров. Медицейская Флоренция была обречена: она заболела Савонаролой. «Покайся, Флоренция, пока есть время», – гундосил пророк, о котором Макиавелли скажет: «Удел невооруженного пророка – гибель». Пока же Город Цветов оказался под пятой фанатичного монаха, сбоку успешно наседала Франция, и так продолжалось, пока не вмешался знакомый нам папа Александр VI, отлучивший оглашенного францисканца от церкви. В духе времени Савонаролу пытали и сожгли, а Медичи… Всех «аптекарей» неблагодарные флорентийцы изгнали из города. На передний план вышел чистый политик и дипломат Макиавелли, большой поклонник подвигов неугомонного Чезаре Борджа.

Пока Медичи набирались сил вне стен родного города, отстирывая с одежд кровавые пятна, в Риме тихонько жил-поживал медицейский кардинал по имени Джованни, второй сын Лоренцо Великолепного. Что же до Борджа – первой в истории семьи в недобром итальянском смысле этого слова, – то на переломе веков судьба благоприятствовала им недолго. Да, успешно воевал молодой герцог Чезаре, да, Александр цинично доил Вечный город, попутно умело используя красоту до поры безотказной Лукреции, но пройдут неполные три года после визита Чезаре в Венецию, и папа-Папа умрет в страшных муках, а отравленный за одним столом с ним Чезаре почему-то выживет и ненадолго получит у смерти отсрочку. Однако теперь уже небеса, терпевшие испанских государей в Риме в течение почти семидесяти лет, отвернутся от них окончательно. В седьмом году шестнадцатого века Чезаре, тридцати одного года от роду, проявляющий чудеса как политической изворотливости, так и безрассудной смелости (вроде побега из заключения в башне в Медина дель Кампо), при неизвестных обстоятельствах погибнет в дорожной стычке при осаде крепости Виана. Боковые линии семейства Борджа еще произведут на свет канонизированного церковью генерала иезуитов св. Франциска Борджа[12], но у Государя-Чезаре, хоть и успевшего за свой недолгий век поучаствовать в создании полутора десятков детей (не меньше дюжины из них были бастардами), потомков не останется. Вскоре Джованни Медичи[13] вернет родных аптекарей во Флоренцию. Макиавелли снова покинет Город Цветов и удалится на виллу Альбергаччо, где и напишет «Государя» – главный трактат всех времен о политической правде, а не утопической мечте[14]. Еще через дюжину лет в Ферраре умрет родами любимая сестра и дочь отца и сына Борджа, дьявол-ангел Лукреция. Под конец она сделает окончательный выбор в пользу ангела, но похоронят ее все же на неосвященной земле.

«Кем же был второй Джованни из подзаголовка?» – спросит нетерпеливый читатель. Ответ на этот вопрос можно незамедлительно найти в одноименном оперном либретто, располагающемся приблизительно в двенадцатой главе.

* * *

Представьте себе черные непрозрачные воды – при внимательном взгляде они оказываются куда глубже, чем нужно даже океаническим лайнерам, заходящим в эту гавань в наши дни. Представьте черную ночь, накрывающую эти воды герметичной крышкой плотно и бездыханно, ночь, оставляющую место лишь чудовищно неповоротливой галере дожа – Букентавру, вышедшему в гавань и взявшему курс в море, куда не долетает свет огней. Между водой и небом находится лишь безмолвный корабль с гребцами, чьи лица замотаны темной тканью. Даже для глаз не оставлено прорезей: их дело грести, а не смотреть, и никто не бьет в барабан, чтобы блюсти синхронность движений. Гребцы работают как машины: размеренно дышат легкие, в унисон стучат сердца, с обманчивой мягкостью описывают круг могучие руки.

На палубе двое. Тот, что старше, в беспокойном молчании сидит в глубине у кормы под тяжелым вызолоченным балдахином, а другой, молодой (хотя он слишком плотно закутан в плащ, чтобы мы могли быть совершенно уверены в его возрасте), смотрит прямо в лицо океану, стоя на носу галеры. Похоже, он забыл о спутнике и углубился в созерцание тьмы. Через некоторое время плащ чуть распахивается, выпуская холеную белую руку, и в ночи ловят свет отсутствующих звезд рубин и аметист в украшающих пальцы перстнях. Рука манит хозяина галеры, и тот нехотя подчиняется: поднимается со скамьи в глубине навеса, подходит, тяжело шурша парчой, будто груженую подводу протащили по песку, сняв с колес, и встает рядом с молодым человеком в плаще, из-под которого с шелковым шелестом высвободилась и вторая рука.

Представьте, что вы смотрите на грузную фигуру старого дожа Барбариго[15] в парчовой мантии и острую фигуру молодого Чезаре Борджа в черном плаще снизу, из-под водной тьмы. В самом начале этой главы мы с вами уже представляли, как опускаемся в эту воду… и занимаем место рядом с чем-то, наблюдающим, ожидающим… Смотрящим. Из-под воды они видны вам оба – венецианец и римлянин; теперь, несмотря на отсутствие света и толщу водяной линзы, искажающей все сущее, вы все видите очень четко, как будто свет у вас в глазах. Вы видите, как папский сын тонкой железной рукой хватает дожа за запястье и снимает с его пальца массивное кольцо с целым звездным хороводом камней вокруг мощного сапфира, как не спеша протягивает руку к морю… и роняет кольцо в воду.

Как будто дождавшийся сигнала, начинается шторм. Сначала нарастает рокот, потом поднимаются волны: строем, как солдаты, кидаются они на Букентавра, разинув мокрые пасти и истекая пеной бессилия. Но вот перстень достигает дна – или чего-то, что ждало его, – и разогнавшиеся волны как будто вмиг останавливаются, окружая испуганного Букентавра с беспомощно и вразнобой вскинутыми в воздух веслами. Тут вы теряете зыбкое ощущение безопасности, с таким трудом достигнутое под водным надгробием: заставив вас наблюдать перемещения на корабле с любопытством и нетерпением, существо, безмятежно ожидавшее на дне, покидает вас и поднимается наверх. Вы видите, что теперь на палубе трое: дож, папский сын и неизвестный. Он наг и очень высок, и череп его гол, он стоит, не стесняясь, а римлянин оглядывает его оценивающе и кивает, будто приобрел раба по сходной цене.

Дож начинает говорить, и вы видите, что он в панике, он просто захлебывается, бурно жестикулирует, потрясает перед гостем голой рукой, затем дрожащей дланью указует на жуткую креатуру, явившуюся из воды. А та… тот… тягуче, как во сне, протягивает вперед синеватые руки, будто хвастаясь своими богатствами, и вы видите, что все его пальцы унизаны перстнями. Синеглубокими сапфирами в обрамлении созвездий иных камней, только на некоторых наросла за века всякая подводная гадость да помутнело старое золото. Размеры перстней отличаются, и невозможно сосчитать их. Вас засасывает на глубину, но взгляд все цепляется за людей на галере. Чезаре вновь тянет руку к водному духу, и кольца – все до одного, одно за другим – перелетают к нему синей переливающейся змеей. Загадочный голый человек – олицетворение океана, с которым торжественно обручался каждый венецианский дож, не догадываясь о том, что нельзя обручиться с ничем, пока из него не создастся нечто, – почтительно склоняется перед новым хозяином, тот вновь кивает, благосклонно, и чудовище пропадает из виду. Дож, наконец, догадывается задать гостю-захватчику главный вопрос, и тот поворачивает к нему голову.

А вы видите, что глаза его, прежде казавшиеся вам черными, как тьма в угольной копи, синеют, и то, что он отвечает, очень хорошо слышно вам, дотоле наблюдавшему исключительно немой фильм. Двадцатипятилетний Чезаре Борджа, епископ Памплоны, кардинал, герцог Романьи и Валантинуа[16], будущий макиавеллистский «Государь», патрон Леонардо, военачальник, кондотьер, братоубийца и хладнокровный отравитель, медленно улыбается ограбленному дожу и всей Венеции, ее гавани, всем италийским землям, всем предкам, современникам и грядущим историкам и говорит: «Io sono il mago»[17].

Вас тащит по дну в океан, и вам больше уже ничего не надо представлять, потому что на Светлейшую Венецию с шепотом облегчения опускается снег.

3. Дитя и скорпион

И наша история начинается снова. На этот раз всевидящее око автора глядит в сердце Китая – неспокойный Пекин. Теперь на дворе 1885 год, и последней императорской династии осталась до падения еще четверть века. В огромной стране не все идеально, но она пока существует. Тысячелетиями она возвышалась на этих землях имперской пирамидой, и хотя с семнадцатого века верхушку пирамиды заняли чужаки-маньчжуры, древний Китай вполне успешно ассимилировал их. Лишь к началу двадцатого столетия стало ясно, что уставшему государственному организму, питаемому кровеносными системами Хуанхэ и Янцзы, придется все-таки лишиться этой отравленной головы. Но вот как?

Мы находимся недалеко от Запретного города – Гугуна, близ западной стены района Чжунхай, окружающего одноименное озеро, на территории, с востока ограниченной улочкой Гуанмин Хутун, а с запада Сианьмэнь Дацзе. Именно там, в районе Сишику, между 1693 и 1900 годами располагался католический храм Святого Спасителя. Землю под него выдал иезуитам известный своей веротерпимостью император Канси, в конце семнадцатого века спасенный от малярии французскими отцами Гербийоном и Буве (монахи вовремя угостили сиятельного пациента недавно открытым наукой хинином). В начале следующего века сын Канси Юнчжэн запретил в стране христианство, и храм переделали в чумную больницу. Еще через век император Даогуан превратил церковь в дворец.

В 1860 году по окончании Второй опиумной войны участок все-таки вернулся к католикам, и на нем построили новый храм. Довольно скоро к храму добавились суровые строения монастыря, поначалу доминиканского. На старом плане видно, что монастырь охраняет собака с факелом – одна из Domini canes, псов Господних, как гласит латинский каламбур, обыгрывающий имя основателя ордена св. Доминика. К концу девятнадцатого века старые здания заняли новые жильцы – после бурных событий, о которых мы вот-вот расскажем, вдовствующая императрица Цы Си[18] повелела вывести церковь из Чжунхая, решив, что чужеродные шпили нарушают местный… фэн-шуй. Монастырь переехал, но местные жители помнят о нем и до сих пор называют этот уголок Четвертым берегом. Цифра четыре всегда ассоциировалась в Китае со смертью по простой причине: «смерть» и «четыре» звучат по-китайски одинаково – «сы».

Итак, вот улица Сианьмэнь («Ворота [на дорогу, ведущую] в Сиань»), а вот монастырский комплекс, неприметный четырехугольник строений в европейском стиле. Оплот монахинь, объединившихся под незамысловатым названием «Орден пекинских сестер»; вместе со всем католическим анклавом он обнесен высокой желтой стеной. На дворе темная ночь 11 ноября 1885 года.

Кто-то положил на паперть перед дверью монастыря небольшой сверток в тонком белом полотне. Этот кто-то поступил странно: оставил дитя, не стукнув в дверь бронзовым молотком, не уложив младенца хотя бы в бельевую корзину, не оставив записки, не снабдив полотно ни кружевом, ни вензелем, ни инициалами. Ясно, что ребенок – не китаец, хотя у него черные, не по-младенчески черные глаза. Ясно также, что человек, положивший его на порог, забрал младенца у матери сразу, только отрезав и перевязав пуповину. Ясно, что это первая ночь в жизни ребенка, но не ясно, сможет ли младенец дожить до утра: ведь его даже не приложили к материнской груди. Непонятно, действительно ли неизвестный чаял спасти ребенка, не такой уж теплой осенней ночью положив его в тонком полотняном свертке на камни перед входом, не дав и глотка материнского молока и не призвав монахинь стуком молотка. Но если от ребенка хотели избавиться, почему его не отнесли на окраину города, куда отправляли нежеланных новорожденных сами китайцы? Там бродили дикие звери, избавлявшие младенцев от жизни, а родителей от непосильных забот о детях вкупе с муками совести: вроде ведь и не убийство… Первыми занялись такими детьми иезуиты – отбирали у зверей, забирали в приюты, крестили, в общем, спасали во всех смыслах. С этим младенцем вышло иначе: правда, таинственный курьер не отнес его в предместья, но диких зверей хватало везде.

Когда утром молодая сестра-пекинка по имени Агнес открыла тяжелую входную дверь, она увидела кипенно-белый сверток тонкого полотна, гладкое спокойное лицо с угольно-черными глазами, взгляд которых был как-то вдумчиво устремлен к невысоко еще сидящему на небе солнцу, и известную всему району Чжунхай свору бернского зенненхунда Лао Е – Старого Пастуха, наводившую страх на все собачьи банды столицы (не говоря уж о ее жителях). Старый Пастух посылал свою свору на разбой и убийство одним взглядом умных карих глаз. Лао Е не волновался по пустякам, а члены его стаи всегда были сыты: нежеланных младенцев в Пекине хватало.

Лишь только сестра Агнес вышла наружу, она сразу узнала свору Пастуха и, вскрикнув, в ужасе метнулась обратно к двери. Затем тихонько выглянула из-за косяка и на сей раз охватила взглядом всю картину, в центре которой был подкидыш. Семь разбойного вида псов, уткнув носы в лапы, лежали перед монастырем, а сам Лао Е разместился рядом со свертком. Крошечная младенческая рука, раздвинувшая складки покрывала, вцепилась в холку страшного зверя; ни ребенок, ни собака не шевелились. Однако ребенок был жив, не плакал и не спал. Он смотрел на подошедшую Агнес черными глазами, отливавшими синевой, и отпустил Старого Пастуха, только когда тот, глядя на монашку, тихо проскулил. Жаловался ли несгибаемый уличный боец? Оплакивал ли кого-то? Как бы то ни было, детская рука исчезла в коконе, и младенец закрыл глаза. «Умер», – на всякий случай подумала Агнес и, сделав два осторожных шага вперед, подняла сверток, в ужасе глядя на потрескавшиеся губы ребенка и не обращая внимания на предупреждающее рычание пса.

Но подкидыш – а это был мальчик – не умер.

Напротив, он быстро рос и не по дням взрослел. Глаза его оставались черными, но синева из них не исчезла, как это обычно бывает у детей, а спряталась где-то в глубине зрачков и иногда проглядывала сквозь черноту. Этого странного эффекта никто не замечал, потому что в глаза мальчику (решено было назвать его Винсентом) по тем или иным причинам особенно никто не всматривался. Разве что сестра Агнес.

Монастырь был женский, но начальство в нем, конечно, смешанное – ведь женщины не могут вести богослужение. Сестры-пекинки держали единственный в столице приют для белых детей. В приюте Святого Валента жили немногочисленные сироты, имевшие несчастье не только родиться или оказаться в Китае, но и остаться там без возможности вернуться на Запад к родственникам. Сочетание обстоятельств редкое, но Китай был так велик и непредсказуем, что приют в Чжунхае не испытывал недостатка в работе.


Писала Агнес:

«…and two taels of silver to buy linen for shirts. For eleven years now yuan have been in use, but no one here takes either yuan or candareen from us, all they want is silver boats… I look at my young, and my heart bleeds. We are all equal before our Creator, and still, though the impoverished Chinese children must be so much more wretched, I cannot help but think that mine are especially ill-fated. Our fosterlings have gone from hell to hell. Neither they nor us have any business in this alien country, which does not understand it has long ceased to be the navel of the earth and is instead like a pie that drooling Europeans struggle to fit in their mouths to get a bigger bite. And children, tiny scattered crumbs of this pie, are but small coin for politics. Is this foster home – no matter if warm enough in winter, rather cool in summer, almost protected from the sand storms coming from the Loessial plateau, made of stone, and unable to grow either anything decently green in the garden, or them, these children – not Hell? They are separated from the dangers by yellow walls, and there is no hunger here, nor any domestic cruelty. Only isolation. Why then Hell, Agnes? Or do you judge by Vincent?»[19]

План монастыря и приюта Святого Валента в Пекине 1. Храм Святого Спасителя. 2. Часовня для отпеваний. 3. Дортуары. 4. Библиотека и скрипторий. 5. Старый рефекторий (трапезная для монахинь). 6. Новый рефекторий (для воспитанников приюта). 7. Келья настоятеля. 8, 10. Комнаты монахинь (Агнесс жила в отсеке 10). 9. и т.п. – галереи клуатра. 11. Внешний сад. 12. Клуатр. 13. Колодец. 14. Приют Св. Валента. 15. Сианьмэнь Дацзе, место, куда подбросили младенца; вотчина Старого пастуха – Лао Е. 16. Фуюй цзе, парадный вход на территорию анклава и к церкви. 17. Стена внутреннего садика, выходящая на неогороженный участок комплекса и на Сианьмэнь. 18. Участок внутреннего садика, обсаженный вдоль стены боярышником. С. Карцер.


Найденыш оказался весьма способным ребенком – спустя полвека его бы, пожалуй, уверенно назвали немецким словом Wunderkind. Очень быстро он произнес первые слова, стал сидеть и ходить – как будто хотел побыстрее избавиться от зависимостей. Как только через год с небольшим это произошло, его перевели с личного попечения сестер в приют, где быстро стало ясно: сестры-пекинки были бы счастливы поскорее с ним расстаться. Ребенку искали приемных родителей, но ничего не выходило: бездетные или благотворительные пары смотрели на малыша, а он на них нет. Не потому что был привязан к приюту – какая может быть привязанность к месту у такой крохи? – а потому что, похоже, никто ему был не нужен. Все чувствовали это, но никто не комментировал.

Лишь Агнес не могла (да и не пыталась) избавиться от привязанности к найденышу. То ли не могла забыть крошечную ручку, вцепившуюся в собачью шкуру, то ли то, что первым словом подкидыша было «Агнес». Да, ребенок заговорил скоро и говорил немного, уверенно и мало с кем. С Агнес вот говорил. И хотя маленький Винсент был далеко не первым подкидышем в приюте Св. Валента, Агнес твердо знала: доселе ей не приходилось иметь дела с такими детьми. После случая со Старым Пастухом она приняла это сразу и безоговорочно, но ничего не говорила начальству, скорее наоборот, пыталась представить окружающим молчаливую необычность своего подопечного как ущербность – ведь чужую неполноценность пережить гораздо легче, чем неординарность. Так вот, к негласному удовлетворению сторон, и получилось само собой, что в монастыре мальчик жил особняком. Уже в пять лет у него была отдельная комната, которую он получил по странной причине: дети не могли спать с ним в одном помещении. Как-то зимней ночью трое пятилеток с ревом выскочили из спальни, крича, что не могут спать в одной комнате с Винсентом, потому что им страшно. «Он смотрит на нас синими глазами!» – плакали дети. Наутро отец-настоятель иезуит Иоахим Гийон вызвал Винсента и попытался выяснить происхождение легенды о синих глазах. Тот, даром что пятилетний, лишь удивленно смотрел на пастыря безупречно черным взглядом. «Не знаю, падре, – говорил маленький воспитанник. – Я смотрю по сторонам и думаю. Мне не хочется спать». Отец Иоахим поежился и велел выделить Винсенту отдельную спальню.

Довольно скоро выяснилось, что Винсент, мальчик, которому совсем уже скоро предстояло научиться постоянно носить в рукаве клинок, а в голове китайскую книжную премудрость, – прирожденный музыкант. Обнаружилось это сразу после того, как неспящего ребенка стали знакомить с миром, а он принялся им дирижировать.

Католическое богослужение немыслимо без музыки, и воспитанники Св. Валента, как все католики Европы, пели молитвы и слушали мессы. Но с Винсентом все вышло иначе. Он счастливо избегал музыки, пока не пришла его пора обучаться ей, как и остальным школьным предметам. Тогда и случилась катастрофа. Пятилетний Винсент высидел в классе молча, не пытаясь петь со всеми, в точности семь минут, в течение которых ровно, неумолимо и последовательно бледнел. Сестра Франсуаз заметила это, но сказать что-либо не решилась – да, белое лицо мальчика с чуть ушедшими под верхние веки черными глазами выглядело жутко, но он ни на что не жаловался и молчал. Молчал до тех пор, пока в какой-то неуловимый момент, когда, видимо, мучения его стали невыносимы, не встал и не вышел тихо и без спросу, блестя тяжелой синевой в глазах. Сестра не пошла за ним, потому что знала: для решения проблем, связанных с этим ребенком, существуют сестра Агнес и отец-настоятель.

Между тем Винсенту было худо. Он отправился к себе, держась руками за голову, словно нес ее, боясь, что голова скатится с плеч. Уже дойдя до спальни, он обнаружил, что его ладони в крови.

Агнес нашла его через час, выслушав рассказ коллеги о происшествии на уроке. То, что она увидела в коридоре, выглядело так: незапираемая приютская дверь вросла в пол свежими зеленоватыми корешками, а вдоль косяка выпустила смолу, намертво схватившись со стеной этим природным клеем. У Агнес подкосились ноги, она закрыла глаза и принялась тихо звать крестника, не смея притронуться к ожившей двери. Когда она нашла в себе силы открыть глаза и все-таки принялась трясти дверь, стало ясно, что ей показалось: дверь просто заклинило. Но Агнес было не до деревяшки. Ребенка она нашла не сразу, а лишь обыскав все углы, обнаружила его в гардеробном закутке за ширмой, в темноте и без сознания. Крови на нем было немного, зато появилась она отовсюду: из глаз, ушей и рта, особенно же ее напугали окровавленные руки. Но Агнес даже не ахнула: метнулась к умывальнику, намочила полотенце, а когда вернулась, мальчик уже сидел, глядя на нее чистыми синими глазами.

– Они все врут, Агнес, – выговорил он наконец.

Надо было как-то выходить из положения. И если привести маленького Винсента в чувство и в порядок оказалось несложно (он с первого дня жизни демонстрировал повышенные способности к выживанию), куда сложнее было понять, как сочетать этого воспитанника с обязательными занятиями музыкой. Была предпринята еще одна попытка свести музыкальный класс и Винсента вместе, но и она закончилась плачевно: на этот раз плохо стало уже сестре Франсуаз. В самом начале занятия, когда она, кинув опасливый взгляд на заранее бледного Винсента, направилась к клавесину, ноги ее подогнулись, и монахиня без сознания опустилась на пол, сопровождаемая звоном лопнувшей в инструменте струны. Пятилетний дьявол удовлетворенно улыбался.

О происшедшем доложили отцу Иоахиму. Настоятель, с самого начала имевший особое мнение об этом воспитаннике, воспринял ситуацию серьезно. Допросив Агнес, он вынул из нее даже рассказ о том, что ей привиделось у двери, и долго молчал.

– Это противоестественно, – наконец заговорил он. – Встенах монастыря подобное недопустимо.

– Но чудесные явления входят в нашу веру…

– Вера принимает свидетельства чудес любви и благословения, но отторгает происки врага человеческого.

– Но может быть, удивительный дар Винсента и есть наше благословение!

– Боюсь, дорогая сестра, ваш воспитанник – наше проклятие.

«Ну, мало ли, – убеждала себя Агнес, – слишком тонким слухом наградил Господь мальчика, слишком деликатными органами восприятия». И ведь «они» действительно все врут, даже сестра Франсуаз. Что же делать? Запретить в приюте музыку? Перевести Винсента куда-то, где нет музыки?

В течение года Агнес и Винсент выкручивались как могли. На время музицирований она пробовала прятать его в толстостенном каменном карцере (отправить его в город было не с кем, да и не по правилам) или уводить в дальние углы сада. Но Агнес не могла бросать свои обязанности каждый раз, когда в монастыре звучала музыка. В саду орган был слышен, и ситуация не улучшалась, а ухудшалась. Агнес всерьез стала опасаться за жизнь мальчика.

Маленький найденыш, которого за глаза (а может, именно за страшные глаза?) прозвали Чейнджлинг[20], не мог объяснить, что чувствовал и почему музыка постепенно убивает его. «Все врут, Агнес. Я не могу этого слышать». Однажды, когда Агнес прибежала проведать Винсента, укрытого от урока музыки в очередном карцере, – дело было зимой, и отправить его гулять в сад монахиня не решилась, так как стояли поистине маньчжурские морозы, – прямо в мозг Агнес попал звук. Винсент сидел, снова забившись в угол и пытаясь спасти голову от все равно слышной ему через камень ложной музыки – и клавесина, и пения. Как и раньше, эту битву он проигрывал: Агнес увидела, что зажимающие уши пальцы опять окрашиваются кровью, глаза ребенка синеют и закатываются, а губы, кажется, сейчас покроются инеем.

И тогда, опустившись рядом с ним на колени и плача от ужаса, она – видимо, попав в зону поражения Винсентом, – вдруг услышала, какой эта мелодия должна была быть, какой она была задумана Создателем (не мелодии… Создателем с большой буквы). О, если бы ученическую мелодию клавесина сестры Франсуаз играл небесный органист, услышанный Агнес, это был бы совершенный мир без боли, без страдания и фальши. То была мелодия творения, праматерь музыки сфер. Агнес была близка к обмороку: как неосторожно встала она на пути этих звуков, как не готова была к чистому, беспримесному, ангелическому созвучию аккордов и тем! «Domine meo, – пробормотала она, – te video!»[21]

Но даже несмотря на эту Эпифанию, рациональное начало в монахине – то самое, что удерживает женщин на краю темных пропастей, куда мужчины охотно ныряют сотнями, помогло ей привыкнуть к странностям крестника: к изменяющимся глазам и к бодрствованию, к самостоятельности и внезапной беспомощности перед фальшивой нотой. Когда в мозгу бессознательного Винсента зазвучало Создание, Агнес поняла окончательно: все неспроста.

Выхода не было. Отец Иоахим боялся «докладывать по инстанции» о новых приключениях и без того странного ребенка. Изолировать его было невозможно, лишить монастырь музыки – тоже. Поэтому Винсента, посовещавшись, решили пустить к клавишам – сначала к клавесину, а через месяц к органу. Потом к другим детям.

Промучив орган больше часа, ребенок полностью отыгрался за тот первый раз, когда нестройное пение соучеников чуть не лишило его слуха и разума. Пока он играл, в монастыре и приюте стоял стон. Он не воспроизводил ни одной существующей мелодии – гармонии, извлекавшиеся им из инструмента, менее всего описывались словами и столь же мало переносились человеческим ухом. В «его» музыке не было ни неправильностей, ни диссонансов, но в самой последовательности звуков было что-то, что выворачивало слушателям душу, да так, что они это понимали. Вдоволь натерзав инструмент, Винсент сложился на банкетке в позе эмбриона и закрыл глаза. Через пять минут рядом уже была Агнес, а еще через минуту – пришедший в себя после звукового вторжения в сознание отец Иоахим.

Договор выглядел так: Винсент получает в свое распоряжение малышей и любыми мирными способами делает так, чтобы они больше «не врали». Маленький агрессор достиг задачи с легкостью: поскольку его музыка попадала прямо в мозг слушателя, наверное, минуя даже уши, любому, не подчинившемуся ей, отказавшемуся звучать вместе с ней исполнителю делалось худо. Поэтому отданные найденышу в музыкальное рабство дети запели ангелами на первом же занятии. Когда нашему герою исполнилось семь, он получил в свое распоряжение и старших воспитанников. Агнес впервые увидела, что он умеет улыбаться, не только общаясь с нею: дети слушались его беспрекословно, мир и гармония были достигнуты – по крайней мере, на то время, что в подвластном Винсенту Ратленду куске мира звучала музыка. (Да, здесь автор, вынужденный подчиниться законам повествования, наконец называет фамилию, которой снабдили найденыша в честь родного графства Агнес.) Хорошо, что ни сам Винсент, ни этот кусок мира не могли находиться под властью музыки постоянно, иначе жители монастыря и приюта Святого Валента, наверное, умерли бы от истощения.

Ко времени Боксерского восстания, о котором мы расскажем в следующей главе, музыкальная деятельность Винсента Ратленда (никогда не обсуждавшаяся, чтобы не будить лиха) вышла за стены монастыря. Орган и хор Святого Валента произвели неизгладимое впечатление на влиятельного сановника Ли Хунчжана, о котором еще пойдет речь впереди. Китайский царедворец явился в собор инкогнито в сопровождении русского тайного посланника Кассини (такая уж у него была фамилия)[22], и через некоторое время отца Иоахима попросили устроить выездной концерт монастырского хора в российской миссии. Сказано – сделано. На концерте Агнес впервые увидела, что Винсент играет с закрытыми глазами, но понадеялась, что этого никто не замечает. За российской миссией последовали французская и американская. Через некоторое время о мальчике-сенсации зашептались в семьях европейцев и европеизированных китайцев по всему Пекину, а на концерте в резиденции английского посланника Мак’Доналда[23] присутствовала, скрытая ширмой, сама императрица Цы Си. Отец Иоахим был доволен, что направил разрушительную энергию своего самого сложного подопечного в мирное русло, а Винсенту, похоже, было все равно. Концертную деятельность он воспринимал как повинность, удовлетворявшую его до тех пор, пока никто «не врал». Выйдя из детского возраста, он перестал описывать непопадание в такт и ноты так наивно, да и повода больше не представлялось: хористы его не врали никогда.

4. Два бунта

«Who could know that a baby crawling about in a walled garden was playing with a stinging creature and a hungry serpent?» – записала как-то Агнес в дневнике, озаглавленном «Винсент». Это была попытка перевести китайскую загадку: «Каким вырастет ребенок, если в обнесенном стеной садике он играет с разозленным скорпионом и голодной змеей?» И действительно – каким?

…Державы получали от нестабильного Китая столько прибыли, сколько могли, – от опиумной торговли до прямого разграбления, в том числе исторических памятников (в этом может убедиться любой желающий, если посетит какой-нибудь крупный музей в Европе или Америке). Европейцы в Китае как будто не понимали, что стоит прохудившейся древней китайской джонке перевернуться, и именно они, всегдашние «варвары» и «рыжеволосые дьяволы», первым делом пойдут на дно Поднебесной. Может быть, они рассчитывали на заслуги таких организаций, как наш миссионерский приют, – на благотворителей, существовавших параллельно с грабителями, на их связи в верхах? Кто знает: так или иначе, если «рыжеволосых» не выжимало с чужбины местное сопротивление, добром они не уходили.

Вот и 1899 год тянулся почти обычно, пока 21 ноября вдовствующая императрица и фактическая правительница империи Цы Си не издала указ, где говорилось: «Пусть каждый из нас приложит все усилия, чтобы защитить свой дом и могилы предков от грязных рук чужеземцев. Донесем эти слова до всех и каждого в наших владениях». Так и получилось, что новый двадцатый век в старый ссутулившийся китайский дом внесли на своих плечах ихэтуани, названные на Западе «боксерами»[24]: в мае тысяча девятисотого они уже были повсюду. К сожалению, сестры-пекинки, прятавшиеся за стенами монастыря, не знали и не понимали этого.

Тот май был обычным монастырским маем, наполненным службами, уроками и благочестивыми занятиями. Агнес и Найденыш занимались своими делами во внутреннем дворике. За прошедшие после столкновения со сворой Лао Е четырнадцать с лишним лет Агнес почти не изменилась. Тогда ей было девятнадцать, сейчас тридцать три, но монахиня действительно была агнцем: страсти обошли ее стороной, а неизбежным монастырским интригам она значения не придавала. Волновали ее только дети и их нужды, а воспитанники отвечали ей любовью и привязанностью. С Винсентом дело обстояло и сложнее и проще. В первые годы жизни, когда он развивался явно не по канону, он доставил ей массу беспокойства, однако затем, не только став обладателем отдельной комнаты, но и возмутительно быстро обучившись базовым премудростям – чтению, письму, счету и прочим «предметам», – мальчик добился негласного признания своего особого положения среди воспитанников и жил относительно спокойно. Он даже стал чем-то вроде правой руки Агнес: когда сестра сталкивалась с непослушанием, Винсент вырастал рядом и, улыбаясь недетской улыбкой, чем-то напоминавшей волчий оскал Лао Е, вежливо просил сделать, что велено.

Как-то (Винсенту тогда было тринадцать) Агнес вела урок математики в группе мальчиков разных возрастов – приют не мог формировать нормальные классы – и неожиданно столкнулась с бунтом.

– Я не понимаю задачу! – артачился десятилетний Пьер. Родители бунтаря, французский инженер с супругой, нелепо погибли годом раньше в пожаре, когда малыш гулял с няней по парку Ихэюань. Отправили ребенка на пикник, чтобы организовать весеннюю уборку… а под конец пикника у Пьера уже не было ни родителей, ни дома. Мальчик плохо переносил приют: слишком свежей оставалась у него память о семье. Слишком хотелось ему назад в детство. – Я не понимаю, не понимаю!

Глаза Пьера округлились и остекленели, он стукнул книгой по столу, вслед за ним принялись стучать остальные четверо. «Не по-ни-ма-ем! Не по-ни-ма-ем!» Как будто злой вирус поразил их всех сразу: они забыли, что только что спокойно учились, забыли, что любят Агнес. Казалось, приют сомкнул над ними стены, подменил собой небо и солнце, заставив кричать и биться, пытаться вырваться, сделать вид, что нет никакого приюта, а есть свобода, право на каприз, право быть обычными детьми. Винсент сидел сзади, читая что-то свое. Он поднял голову, поймал ритм этого «не-по-ни-ма-ем», увидел, как вскочила с места всполошившаяся Агнес, быстро встал, бесшумной змеей скользнул к Пьеру, ухватил за шкирку, выволок к учительскому столу и ткнул носом в учебник.

– Повтори, чего ты не понимаешь, Пьер, – тихо попросил Ратленд, не давая мальчику распрямиться. Класс затих. – Скажи, что именно ты не понимаешь, иначе я пересчитаю твоим носом каждую переменную в этом учебнике.

И Агнес, и мальчики видели, что Винсент держит Пьера очень крепко: еще немного, и прольется кровь (пусть из носа). Агнес в ужасе молчала. Пьер тихо поскуливал. Четверо за партами тяжело дышали. Винсент наклонился и приблизил губы к уху Пьера. «Больше никогда так не делай», – сказал он тихо, но так, что услышали все. Инцидент был исчерпан, никто не стал драматично выходить из комнаты, плакать или кричать. Никто вообще ничего не сказал. Винсент распрямил Пьера, поправил на нем курточку, подтолкнул назад к месту. Агнес подошла к столу и осторожно расправила страницу учебника, в которую уже почти впиталась одинокая Пьерова слеза. Чейнджлинг вернулся в свой угол и преспокойно открыл книгу на той же странице, где отвлекся. Урок продолжился.

А в этот тихий майский день Агнес занималась рутинной починкой детской одежды, а Винсент с обычно нехарактерной для него лихорадочностью листал слева направо (то есть по порядку) неизвестно где добытую китайскую хронику. Располагались они в тенистой западной части клуатра, которую оба любили больше, чем парадную внешнюю: та (хотя и огороженная высокой стеной, как почти вся миссия) была сориентирована в большей степени на полезность. Там цвели и кое-как вызревали разные груши и сливы, стройными рядами теснились чахлые огородные культуры и бродили дежурные, занимавшиеся поливкой, прополкой и окучиванием боровшихся за жизнь посадок. А вот внутренний дворик располагался на неухоженной почве старого Пекина и был пыльным, желтым, припорошенным песком и местами заросшим случайным кустарником и клочками травы, с переменным успехом пытавшейся перебежать песчаный прямоугольник от солнца до тени. Вот там-то, неподалеку от угловой колонны галереи, украшенной универсальной горгульей, и сидели Агнес и Винсент, между делом ведя свои пунктирные диалоги.

– Где ты опять был? – спрашивала Агнес, не отрываясь от штопки.

– Так, в городе, – бормотал Винсент, не отрываясь от книги.

– И что же отец Иоахим? – В голосе Агнес звучало беспокойство.

– Все как обычно, Агнес. – Шелест страницы, молчание. Агнес опустила шитье на колени и подняла глаза на собеседника. Он улыбался с долей озорства, ему же еще не было и пятнадцати, и молчал. Но Агнес не сдавалась:

– Что «как обычно»?

Отец Иоахим не любил шутить. И монахиня, и мальчик слишком хорошо знали оборотную сторону благотворительности, под зонтиком которой располагался приют: в случае чего не возбранялось немного поморить воспитанника голодом. В казенных заведениях у мальчиков и девочек, в отличие от изнеженных домашних детей, кидающих недоеденные пирожные за рояль, не бывает плохого аппетита.

– Я мало ем, – объяснил Винсент то, что Агнес знала и так, – почти не пью и вовсе не сплю, что он может со мной сделать?

Агнес могла и не напоминать Винсенту о настоятеле. У хозяина крошечного католического анклава в море китайцев были свои доверенные лица. Много ли надо растерянным детям, равно чужим для окружавшей их громадной желтой страны и для монахинь – матерей и сестер лишь по названию, не по родству…

Скажем, о том происшествии с Пьером стало известно в тот же день, вскоре после урока. Отец Иоахим вызвал Винсента и долго пытал его о том, как он оказался на уроке сестры Агнес («это мое свободное время»), почему осмелился применить силу («надо было подавить бунт»), понимает ли он, что в монастыре существует официальная власть, к которой он, Винсент, не относится («официальной власти можно и не дождаться»). Пора перестать огрызаться: когда отец-настоятель делает внушение воспитаннику, тому пристало стоять молча и потупившись. Выслушав последнюю реплику, воспитанник замолчал до конца разговора, правда, так и не потупившись, – похоже, не знал, как это делается.

Отец Иоахим был опытным наставником. Он прекрасно разбирался и в людях, и в тех заготовках людей, которые принято называть детьми. Он разбирался даже в подростках. Но сейчас он смотрел в глаза этого мальчика и ничего не понимал: воспитаннику было наплевать на всех, а на правила и распорядок – в первую очередь. Разве отец Иоахим не знал, что этот наглец уже облазил весь Пекин и пользуется приютом как… гостиницей? Или не понимал, что даже в этом качестве дом на улице Сианьмэнь давно не нужен стоящему перед ним подростку? Что же ему было нужно? Сестра Агнес? Додумав до этого места, отец Иоахим пробормотал: «Три дня без ужина и прогулок» – и мановением руки отпустил воспитуемого.

Винсент выполнил взыскание по-своему: выйдя из кельи настоятеля, прямиком отправился в город. Где и как он перебирался через неприступную стену, никто не знал. На этот раз он отсутствовал больше недели. Агнес не находила себе места от беспокойства, отец Иоахим обратился к властям, но все было впустую: найти беглеца не могли – или, что вероятнее, не пытались. Когда он вернулся, отец Иоахим явился за ним лично и лично же препроводил в карцер. (Интересно, что до той поры карцер в приюте не использовался для наказания, а существовал лишь для устрашения слуха малолетних нарушителей.)

Неизвестно, почему тринадцатилетний воспитанник просидел в каменном мешке двадцать один день, как будто не выполнял наложенное взыскание, а сращивал сломанные кости. Автор предполагает, что слышал короткий и неприятный диалог, в котором Винсент сказал настоятелю несколько странных фраз, например: «неуместная ревность», «большая разница в возрасте», «братские чувства» и «никто, кроме меня, не знает, а я никому не скажу». Именно после последних слов срок пребывания в карцере и вырос для него с предполагавшихся трех-пяти дней до трех недель. Агнес о разговоре не узнала.

Выйдя из карцера, Винсент незамедлительно и демонстративно направился прямиком к стене, но сбежать не сумел: потерял сознание в галерее клуатра. Он действительно мало ел и вовсе не спал, но, в конце концов, у любых способностей есть пределы.

Поэтому в этот тихий майский день 1900 года Агнес смотрела на него с беспокойством:

– Но Винсент…

– Но Агнес, – поддразнил он, поймал ее укоризненный взгляд и виновато помолчал (недолго), затем продолжив:

– Ты хочешь, чтобы я ходил здесь, опустив голову, как какой-то… – тут его голос наполнился ядом и презрением, как будто аспид шипел, а не монастырский воспитанник беседовал с крестной матерью, – …сирота?

Агнес словно вошла в ледник – вся пошла мурашками, кажется, даже волосы ее замерзли. Она попыталась поймать Винсентов взгляд, но увидела только черную макушку, склонившуюся над книгой. «А кто же ты, – подумала она, – кто? Может, в физическом смысле и не сирота, но фактически…»

Не поднимая головы, он продолжил негромко:

– Я знаю, кто я. У меня, конечно, никого нет… – Тут он снова выдержал паузу, а Агнес застыла с иголкой, зависшей над пуговицей, но он закончил: – Кроме тебя.

Опять пауза. Возобновился шелест страниц, возобновилось шитье.

– Но я не сирота. – Яд в голосе. – Я даже знаю свою настоящую фамилию. – Это он произнес почти неслышно. – И ты, Агнес, не должна здесь находиться, тебе нужно…

Но эту мысль он не закончил, потому что монастырь взяли приступом.

Особого штурма не понадобилось – разве могла гладкая каменная стена составить серьезную преграду для озверевшего от крови отряда ихэтуаней, да и не было в монастыре ни охраны, ни оружия для защиты. В жизни Винсента то был один из немногих случаев, когда он пропустил приближение врагов, отвлекся на разговор, пусть важный. Но он все же успел вскочить, схватил Агнес и потащил ее к железным воротцам в стене, заросшей боярышником. Шитье ее он отбросил в сторону, а в боярышник втиснулся сам, стараясь протащить Агнес сквозь кусты не поцарапав. Она сопротивлялась: Винсент был ребенком, и инстинкт заставлял ее защищать его… мешая ему защищать ее. Она даже вспомнила, как нашла его четырнадцать лет назад, только не успела ему это напомнить.

– Детей никто не трогает, – прошипел Винсент, борясь с Агнес, боярышником и заржавевшими воротами. Возможно, он бы справился, если б их не обнаружили. Но как не заметить в редкой листве белый плат монахини? И, наверное, можно было не увидеть в тени стен тонкого черноволосого мальчика в темной одежде… когда б он не тащил за собою ту самую монахиню.

Насилия было много. Признаем с долей облегчения: восстановить порядок всего происшествия возможным не представляется, потому что порядка не было, а было только вероломное вторжение, начавшееся со стороны приюта, с внутреннего садика. Когда оголтелая горстка боксеров с лозунгом «Бей заморских дьяволов!» на устах задержалась в чахлом внутреннем дворе, чтобы вволю потоптаться на чертенке и сделать с монахиней то, что от веку делают все захватчики с Христовыми невестами, а кто-то в здании кинулся к окнам и увидел во внутреннем дворике кровавое месиво, монастырь охватила паника. Тем временем четырнадцатилетний подросток и хрупкая монахиня, отбиваясь в попытке спастись, ухитрились задержать дюжину головорезов с холодным оружием: Винсент успел убить первого приблизившегося к Агнес боевика, экономно полоснув его по горлу неизвестно откуда взявшимся клинком (никто не успел разглядеть этот клинок, и поэтому автору до поры не удастся описать его), а хрупкая Агнес высадила одному из нападавших глаз вязальной спицей. Еще двое уж совершенно необъяснимым образом захлебнулись водой, выплеснувшейся из них наружу с такой силой, как будто кто-то вставил им в глотку поливной шланг.

Боксеры, с азиатской машинальной методичностью вырезавшие обычно всех подряд, не делали послаблений для детей и женщин, поэтому просто удивительно, что в результате своего отчаянного сопротивления Винсент с Агнес все-таки уцелели. Возможно, кровопускателей отвлекли сдавленные крики, доносившиеся изнутри приюта, или пьянящая перспектива близкой богатой добычи. Как бы то ни было, Винсент остался в живых (от всех следов происшествия у него сохранился потом лишь тонкий косой шрам на левой скуле – шрам, который впоследствии вел себя странно, проявлялся редко и по самым неожиданным поводам), и Агнес… тоже выжила.

Отец Иоахим, лихорадочно старавшийся наладить связь с властями, быстро понял: в столице царит не император Гуансюй[25] и даже не всемогущая Цы Си, а хаос. На несколько часов периметр монастыря и приюта, этот некогда образцовый храм тишины, благочинности и европейского порядка, превратился в кипящий котел насилия и разрушения. Нападавшие, как выяснилось уже потом, почему-то никого не добивали.

Да, уцелели остальные монахини – ни на одну более не покусились, – и настоятель, правда, ненадолго. Поднявшись с пола в келье, где он был милостиво нокаутирован ударом в затылок, и превозмогая дурноту, отец Иоахим спустился вниз и увидел тела детей и сестер. Он добрался до распахнутых настежь ворот, чтобы закрыть хотя бы их, и обнаружил, что перед разверстыми створками странным, не по-собачьи организованным боевым клином стоит банда давно погибшего Лао Е, возглавляемая одним из его сыновей, таким же зенненхундом, только совершенно белым и красноглазым. Альбинос Сяо Е внимательно смотрел в глаза настоятелю, и отец Иоахим, встретив этот взгляд, из последних сил закрыл ворота и упал уже за ними. Это был инфаркт.

Небольшой британский отряд, прибывший на место происшествия, не смог войти в монастырь со стороны ворот: англичане как будто не решились вступить в кровопролитное противостояние с бандой Сяо Е, хотя у них и были винтовки. Бравые имперцы обошли монастырь, отодрали дверцу, возле которой случилось побоище с участием Агнес и Винсента, прошли обитель насквозь и нашли мертвого настоятеля. Труп увезли, лишь окончательно разобравшись с последствиями бойни.

* * *

Прошло полтора месяца, обитателей приюта подлечили. Большинство отделалось синяками и ушибами. Но не Винсент, который выжил так же, как и в первую ночь своей жизни, – не благодаря чему-то, а вопреки всему. Агнес тоже перенесла кошмар стоически. На переломе веков Китай превратился в неумолимую мясорубку, и обычно довольно внимательным к собственному эго европейцам теперь было не до нежностей. Поэтому никто особенно не поразился, что жертв при штурме оказалось меньше, чем могло, и не обрадовался, что монахиня Агнес Корнуолл и воспитанник Винсент Ратленд все-таки поднялись на ноги. Никому не было до этого дела: двадцатого июня 1900 года, как будто нарочно меньше чем за сутки до дня рождения Агнес, началась знаменитая осада Посольского квартала в Пекине. И если раньше до выяснения перспектив приюта, детей и всего западного присутствия в Китае обитателей монастыря собирались переправить в Нанкин – чуть только стало бы возможным сдвинуть с места пострадавших, – то теперь это мероприятие переносилось на неопределенный срок: под вопросом было выживание не только одного приюта, но всех иностранцев, кому не посчастливилось остаться в Пекине тем убийственным летом.

Между тем в Нанкине монастырю и приюту предстояло разделиться, разделились бы и Агнес с Винсентом. Надо ли говорить: Винсент счел, что, наконец, перерос право приюта распоряжаться его судьбой, и вознамерился сбежать окончательно? Одно лишь останавливало его: он не мог уйти, не попрощавшись с Агнес. Тогда-то у монахини и ее воспитанника и произошел один из тех разговоров, которые называют судьбоносными.

Как ни странно, после ужасного происшествия полуторамесячной давности Агнес не стала обходить стороной пустынный внутренний садик, кое-как присыпанный новым песком и уже пытавшийся зарастить вытоптанные проплешины чахлой травой. Наоборот, она даже чаще, чем прежде, пользовалась возможностью подышать в этом саду воздухом – не потому, что упражнялась в самоистязательном смирении или забыла о том, что эти песок и трава совсем недавно были запятнаны ее и Винсента кровью, а потому, что искала уединения. По-видимому, теперь, когда кошмар Агнес раздался вширь и ввысь и стал общим для всего иностранного присутствия в Пекине, ей стало проще смотреть в лицо кошмару, чем в лица сестер и воспитанников, а больше уединиться ей было негде. Что до Винсента, то он нисколько не изменился. Не вполне заживший шрам на скуле делал его лицо старше, а взгляд мрачнее, но вел он себя по-прежнему – с тем же сочетанием вежливости и независимости, принимать которые без неприязни умела, кажется, одна Агнес. Вообще казалось, что, как никто из окружающих толком не осознал, что эти двое приняли на себя первый и основной удар погромщиков, не понял, насколько страшный ущерб был нанесен им, так и сами мальчик и монахиня тоже не понимали этого. В те годы мало знали о тайнах психики, а раны на телах двух главных героев этой главы кое-как затянулись.

Винсент вышел из темного коридора в клуатр и подошел к монахине. Агнес снова что-то шила. Он опустился на траву.

– Хочешь попрощаться? – спросила монахиня, не поднимая глаз от шитья.

– Агнес, Агнес, – пробормотал мальчик, следя, как летает игла, перемежающаяся четкими стежками, как будто пришивающая к детской сорочке невысказываемые слова. – Все-то ты всегда знаешь заранее.

Она молчала, и он молчал, пока не увидел, что на распятое полотно падают капли. Молчание на минуту сгустилось так, что его можно было кроить на алые маньчжурские платья-ципао.

– Агнес, ну что ты? Посмотри на меня.

Агнес упрямо мотнула головой. Винсент подумал, что она так и осталась той своенравной английской девчонкой, которой была до пострига. И что, наверное, внутри этой тридцатитрехлетней Агнес жила его ровесница – сестра Агнес, сестра…

– Посмотри на меня, ну, пожалуйста. – Винсент протянул руку, забрал у Агнес иглу и воткнул в ткань. Потом тихонько дотронулся до предплечья сестры.

Монахиня подняла голову. Может, из-за того что она смотрела на него сквозь слезы, ей показалось, что в черных глазах воспитанника засела тревожная синева.

– Дело ведь не во мне, – почти неслышно пробормотал Винсент, вытаскивая из взгляда монахини то, что пряталось за слезами; она уже не могла отвести взгляд. – Дело не только во мне… Агнес. Ты не бойся. Кажется, что страшно, и что обязательно надо что-то предпринять, но ничего предпринимать не надо. Я никуда не уйду, разве я могу бросить тебя? Ты дважды спасала мне жизнь.

– И ты спас мне жизнь, Винсент.

– Глупости, я только во всем виноват. А ты не бойся. Хочешь, сбежим вместе? Думаешь, мы не выкрутимся или что у нас нет средств к существованию? – Но Агнес молчала и плакала. – Ну, Агнес… Ты думаешь, я не сумею сделать так, что никто ничего не узнает, что о сестре Агнес Корнуолл просто все забудут, как будто ее и не было в этом приюте, в этом монастыре, в этом проклятом городе?

– Я не могу, – шептала монахиня, – не могу оставить… это… в себе. Ты не поймешь. Ты умный, Винсент, и смелый, но весь этот позор и ужас – ты не сможешь понять, а я не смогу объяснить тебе. Такое нельзя носить внутри, Винсент, это не должно появиться…

– Но… но… – Винсент вынужден был признаться себе, что понять и почувствовать то же, что Агнес, действительно не сумеет, и на секунду замолчал. – Но ты же веришь. В своего Бога. Ты же не будешь спорить с неисповедимостью Его путей и с тем, что Он испытывает тех, кого любит.

– Я не могу. Я не спорю, а просто не могу.

– Агнес, а как же я? – Он пустил в ход последний аргумент. – Я понимаю, что из-за того ужасного дня и его… последствий ты теперь пытаешься найти смерть для себя… для того в тебе, чего так боишься. Но я, Агнес? У меня же никого нет, кроме тебя, как же ты могла забыть? Ты ведь моя крестная мать, как же я буду без тебя?

– Ты сможешь без меня, Винсент. А я… – Она задохнулась и замолчала.

– Хорошо, – сказал он мрачно. – Я читал много здешних книг. Например, даосских. В них попадаются разные рецепты, от разных недугов. В том числе от твоего. Я все сделаю. Ты немного поболеешь, но потом будешь прежней.

Монахиня долго смотрела на мальчика, потом протянула руку к его скуле. Он немного отодвинулся. Она чуть слышно вздохнула и, опустив руку, сказала с прозрачной улыбкой:

– Винсент, я не позволю тебе брать этот грех на душу. Ты меня убедил. Я ничего не буду делать. Мы поедем в Нанкин, и там… когда больше нельзя будет скрывать – сбежим. Такой грех самый легкий, правда?

Винсент поднялся, и его бледное раздосадованное лицо накрыла тень.

– Агнес, не стоит тебе играть со своей душой. Я тебя уговаривать не буду и находиться постоянно рядом, чтобы держать за руку, тоже не могу.

Она снова потянулась к нему, он снова отодвинулся, на этот раз резче.

– Хорошо, – прошептала Агнес. – Твоя взяла, – и опустила голову.

Он поверил. Она обманула.

5. Vitex Agnus castus

Монастырь и приют бурлили. Иностранный квартал Пекина продолжал героически сдерживать осаду ихэтуаней, пока вокруг творилось непередаваемое. На морях китайцы пытались собрать свой почти не существующий флот, но куда им было против русского броненосца «Сисой Великий»[26], явившегося из Порт-Артура, и двухтысячного отряда морских пехотинцев адмирала Сеймура, высадившегося в Тяньцзине и отправившегося на помощь осажденным европейцам. Державы господствовали на морях. Великий царедворец Ли Хунчжан[27], одряхлевший тигр, которому оставалось меньше года до мучительной смерти, напрасно заигрывал с Бисмарком и Витте, пытаясь выторговать возможности контролировать Маньчжурию (ходили слухи, что он принял от русских огромную взятку). Зря бился он за «самоусиление» старого китайского дракона: обороняться на востоке от японцев, от американцев, от европейцев… строить флот, железные дороги… защищать сердце страны, расположенное так близко к побережью, к границам… на все это уже не было сил. И хвост дракона, позвонками Великой стены дохлестывавший до бескрайних пустынь Центральной Азии, тоже увяз: в него вцепились те же русские и англичане – из Турции, из Афганистана, из Индии. Шла «Большая игра». Ли призывал отдать уйгурам «Новую границу» – Синьцзян, присоединенный полтора века назад, его политические противники, понимавшие приоритеты иначе, решили не отдавать ни пяди. Сановники спорили, страну раздирали драки милитаристских клик, мандарины всех уровней маневрировали между двором (где императрица то задорно громоздилась на европейский велосипед, то исподтишка провоцировала подданных на кровавые расправы с иноземцами), между отупевшим от опиума и беспросветных тягот народом и теми же самыми иноземцами. У этих последних впервые в истории был получен грандиозный заем на синьцзянскую кампанию, призванную отжать русских из Семиречья и англичан отовсюду на западе империи, но никак не способную еще и накачать мускулы погибающего дракона на борьбу с заморскими дьяволами под носом у правительства, на побережье. Обдирая накладные ногти, Древний Китай пытался выбраться из скользкого котла с кипящей лапшой, в который превратился, а попавшие в ловушку местные европейцы наивно думали, что если переместятся от одного края котла к другому, для них что-то изменится. Но котел кипел весь. Уже катился к концу июль, и анаконда Боксерского восстания потихоньку, фут за футом, душила стоическое сопротивление Посольского квартала, а помощи все не было.

Винсент тенью бродил по монастырю целых три дня. Скрипторий – хранилище – дортуар – клуатр… Никто не удивлялся его присутствию, потому что все лихорадочно собирались в новое безопасное место. Нанкин, великая Южная столица! Там все будет по-другому! Еще бы, Нанкин всегда ассоциировался у европейцев с первой англо-французской победой: больше полувека назад дракона впервые взнуздали именно здесь, заставив выплатить двадцать один миллион долларов контрибуции и отдать британцам Гонконг[28]. Китайцы относились к Нанкину подозрительно: буквально через десять лет после Нанкинского договора здесь обосновались восставшие тайпины[29], первым делом разбившие Фарфоровую башню. Но ничего… ничего! Из башни же не чай пить – так что бежать в Нанкин, спасаться! Не покидать же Китай?!

В монастыре тем временем появился новый настоятель, отец Модест, оказавшийся энергичным человеком. Круглый, улыбчивый, с колючими серыми глазами на загорелом лице, он потратил один вечер на тихие консультации с руководством приюта и со старшими воспитанниками, полночи просидел над бумагами покойного отца Иоахима и пришел к каким-то решениям. Наутро сборы активизировались: стало известно, что эвакуация произойдет через пять дней после снятия осады. Никто не желал думать об альтернативах: ведь отбили же впятидесятером англичане, американцы и русские у проклятых боксеров Татарскую стену Посольского квартала? Значит, враг не пройдет.

За три дня хождений Винсент как будто удостоверился, что Агнес немного успокоилась и не предпримет ничего драматического, ночью вновь исчез и отсутствовал двое суток. Когда он опять появился во внутреннем дворике, его ждали четверо старших мальчиков. Детей, если их никто не усыновлял, держали в приюте до семнадцати лет, а потом устраивали работать. К концу этого срока в монастыре оставались самые… нежеланные. История неусыновления Винсента нам известна, а вот вам, читатель, причины, по которым в Святом Валенте до шестнадцатилетнего возраста болтались Люк, Эндрю, Джозеф и Антонио: Джозеф был ленив, Антонио агрессивен, Эндрю вороват, а Люк уродлив (впрочем, как и Джозеф). При этом они отлично владели основным навыком выживания в монастыре: показной набожностью и умением опускать голову, шевеля губами во время молитвы. Подменыша-чейнджлинга они прежде никогда не трогали – слишком уж он был странным, да и мог за себя постоять, а тут…

– Эй, Ратленд, – тихо окликнул черную тень Антонио. – Ты откуда взялся?

Тень медленно развернулась. Винсент оглядывал четверку подростков.

– Язык от страха проглотил, – подхватил Люк. – Где был, говорят?

Они приблизились. И действительно. Надо было быть настолько тупыми и ленивыми, чтобы не понять, что он уходил и возвращался у всех под носом. Не перелезал через неудобную высокую стену, видную изо всех окон, а спускался в заброшенную шахту колодца… Во внутреннем дворе сохранился старый грот, а в нем – вход в цистерну (в былые времена цитадели обзаводились огромными резервуарами с питьевой водой на случай осады). Вход в подобный колодец Св. Валента был оформлен как искусственная пещера, притулившаяся в углу клуатра. Беда с этим углом оказалась одна: полтора месяца назад именно с той стороны внутрь проникли боксеры, и Винсент не мог увести Агнес в подземный ход.

Подменыш все не отвечал, размышляя. Если ему устроили засаду, ее кто-то продумал. Кто же?

– Make yourself scarce, Bourgeois[30], – вымолвил Винсент, адресуясь к Люку, – тебе давно пора баиньки.

Четверо подошли ближе.

– А ты-то чего не фпиф, Ратленд? – прошепелявил Джозеф. Этот не только звучал по-свински, но и размерами был похож на маленького кабана. Отсюда и лень – кому охота таскать такую тушу? – Пофнакомлю со фтальным кафтетом, быфтро зафнешь.

Все засмеялись. Неожиданно нападавшие замолкли, поняв, что Ратленд смеется вместе с ними.

– Давай, – легко согласился Винсент и сложил руки на груди, прислоняясь к стене.

Джозеф и Антонио переглянулись, вспомнив, что от стычки Винсента и Агнес с ихэтуанями остались трупы и раненые – со стороны нападавших.

– Дошутишься ты, Ратленд, – угрожающе прошипел Антонио. Поначалу он, как и все, говорил по-французски, но для пущей остроты перешел на английский, который знал по причине неудавшейся попытки усыновления одной американской парой, прельстившейся его сладкой южной внешностью, но после первой же воровской эскапады вернувшей сиротку в приют. – Rutty-boy. Ratty-boy. Rat boy, rat with scar. Тебе надо зваться Rat-and-scar, а не Rutland![31] – Путем многотрудных переборов Антонию удалось-таки придумать оскорбление, намекающее на шрам, полученный Винсентом в стычке с боксерами.

Остается неизвестным, насколько сильно Винсент собирался оскорбиться, услышав рожденный в муках неологизм Антонио. Утомившийся неизвестностью Эндрю, видимо, решил побыстрее исполнить то, для чего их собирал отец Модест, подкрепивший заказ взрослым угощением из неприкосновенного запаса отца Иоахима, поэтому он вылетел из полукруга и резко опустил на ключицу Чейнджлинга отрезок трубы. Но Винсент успел с запасом: скользнул в сторону, поймал летящую руку и, вывернув ее за спину Эндрю, легким движением отправил хозяина руки вниз, в грот.

История во внутреннем дворике повторилась, на сей раз как фарс: пострадали все, кроме предполагавшейся жертвы. Вороватый Эндрю со сломанной рукой агонизировал возле сухой цистерны, шепелявый Джозеф, держась за окровавленную голову, крючился на камнях (великое дело – ускорение свободно летящего тела противника, когда за спиной у защищающегося твердая стена), а инициативный Люк тоже лежал на земле, ухватившись за самое дорогое (ибо в дворовом бою без правил бьют и ниже пояса, по ситуации), и не столько стонал, сколько громко задумывался о своем будущем. На ногах оставался только агрессивный остроумец Антонио: он теперь стоял у стены, и к печени его было приставлено острие знакомого читателям, но по-прежнему не видимого никому клинка. Клинок Винсент держал левой рукой – правый локоть у него был поврежден (кусок трубы имелся не только у Эндрю).

– Молодец ты, Рэт-н-скар, – прошипел Антонио сквозь зубы, – умеешь за себя…

Но Винсент не стал его слушать.

– Отец Модест? – тихо спросил он, понемногу прокручивая дырочку то ли в куртке противника, то ли уже у него в боку. – Да или… да?

Антонио охнул и кивнул.

– Хорошо, – Винсент отвел лезвие. Антонио дернулся, пытаясь дотянуться до обидчика, но тот отступил на шаг и ударил его в угол челюсти, коротко и точно. Антонио завалился как подрубленный, только – видимо, в качестве маленького возмездия – ухватившись в падении за травмированный Винсентов локоть. Столкновение окончилось.

Значит, отец Модест хотел наглядно показать: время вольницы закончилось, в монастыре появился сильный лидер, и он не допустит подрыва устоев. А ведь Винсенту предстояло жить в приюте больше двух лет, и если не предупредить сейчас, неизвестно, до чего дойдет ситуация в Нанкине. Раз беседы и карцер на воспитанника Ратленда не влияют, надо действовать грубее. Винсент вернулся в комнату, быстро привел себя в порядок и через четверть часа уже тихо стучал в дверь кельи Агнес. Ответа не последовало. Он выждал ровно три секунды и постучал еще раз, потом, не дожидаясь ничего, бесшумно открыл дверь, подпертую изнутри хлипким табуретом, – другого способа отгородиться от внешнего мира у монахини не было. Агнес лежала на узкой кровати белая, как плат, который носила, будучи сестрой-пекинкой, и руки ее опять были в крови.

Она обрадовалась, увидев воспитанника.

– У меня ничего не получается, – зашептала она. – Винсент, прости! Я обманула тебя, я пыталась… но я не могу. Я только поранила себя.

Агнес сжимала загнутый крючком кусок толстой медной проволоки, вцепившись в него мертвой хваткой, как в соломинку из поговорки, и рука ее тряслась. Воспитанник сделал ей знак молчать, отошел, плотно закрыл дверь, взял табурет и сел рядом с кроватью.

– Агнес, – сказал Винсент, – знаешь, что я принес? – Но он не дал ей ответить, а продолжил:

– Это называется Vitex Agnus castus, правда, похоже на твое имя? Ты ведь любишь играть в имена, вот и мне дала фамилию по названию своего графства… Но какой из меня Ратленд, Агнес? С такими глазами и волосами? – Он не стал углубляться в предположения о происхождении цвета своих глаз и волос, а вместо этого, не теряя темпа, пошел дальше, Агнес слушала его изо всех сил. – Это растение довольно сложно найти здесь, оно любит влагу, но и засухи переносит хорошо. И тогда, после засухи, красиво цветет… пышными сиреневыми цветами. Его называют еще Авраамовым деревом, священным витексом, монашим перцем, – скрюченные пальцы Агнес чуть расслабились, – деревом чистоты… это простое вербеновое. Витекс распространен в Западной Азии, а мы с тобой в Восточной. Мне пришлось долго его искать.

Винсент достал из внутреннего кармана плоскую толстенькую коробочку, набитую корешками и серыми костистыми плодами, от которых по комнате распространился острый пряный аромат. Агнес отпустила крючок.

Agnos означает и чистоту, и агнца. Совсем как ты. Agnus castus – это и есть невинный ягненок. (Агнес неловко пошевелилась.) …Тс-ссс. Vitex же – это то, что получается плетением. Как твоя коса до пострига.

Агнес потянулась и молча погладила Винсента по руке. Он удержал ее ладонь, продолжив:

– Монахи в Европе пили витекс, чтобы не желать чего не положено. А женщины… – Винсент посмотрел на Агнес, забрал ужасную проволоку и отложил в сторону, – женщины с его помощью могут сохранить свою фигуру.

Агнес улыбнулась.

– Три дня, Агнес. Три дня тебе и мне на все. Ты готова принимать витекс? Обещаю, я больше не оставлю тебя.

Но через три дня ничего не произошло, не произошло и через тридцать. За самым тяжелым днем осады – тринадцатым июля, когда многие потеряли веру в то, что выберутся из этой преисподней живыми, – последовало временное прекращение огня, но настоятель рассудил, что слишком полагаться на азиатское благодушие было бы самонадеянно, и приказал отложить эвакуацию. Дел у него, впрочем, хватало, и на Винсента больше никто не покушался.

Осада была снята лишь четырнадцатого августа. Сэр Альфред Гэзели[32] прошел, не встретив сопротивления, через ту же Татарскую стену, с которой некогда воинствующие боксеры чуть не прорвали оборону иностранного квартала, и освободил монастырь.

Через еще три дня к комплексу построек на улице Сианьмэнь подошли подводы. Монахини, воспитанники, настоятель, книги, пожитки, архив, церковная утварь, припасы – все переезжало. Им предстояло проделать несколько десятков миль строго на восток до начала Великого канала и относительно спокойно сплавиться по нему далеко на юг, до Чжэнцзяна, откуда другие подводы повезли бы их несколько десятков миль на запад, в южную столицу Нанкин.

Агнес и Винсент доехали до Великого канала вместе со всеми и отправились на юг по этой древней искусственной водной артерии, многие века соединявшей Хуанхэ и Янцзы (и с самого начала превосходившей по длине будущие Суэц и Панаму сложенные вместе). В Сюйчжоу отец Модест хватился Агнес и велел ее найти. Тщетно. Стали искать Винсента и тоже не нашли. Мальчик и монахиня отделились от спутников еще в Тяньцзине.

* * *

30 августа 1900 года худой черноволосый подросток с виду лет четырнадцати-пятнадцати стоял на пристани города Тяньцзинь, а около него сидела собака – белый, как снег на вершине священной горы Хуашань, зенненхунд. Мальчик и собака смотрели в море, где к горизонту уходил корабль. Это была большая и гордая джонка с жесткими, ребристыми оранжево-красными парусами, настоящая хозяйка морей. На таких «кораблях-сокровищницах», наверное, покорял Южные моря адмирал Чжэн Хэ, средневековый китайский Колумб[33]. Такая громадина «Циин» в середине девятнадцатого века обогнула мыс Доброй Надежды, поразила воображение американцев, а затем отправилась удивлять Англию. Но хотя «Циин» была, конечно, больше, эта, носившее имя адмирала Чжэн Хэ, тоже была немаленькой. А гордой она была, потому что принадлежала неистребимым китайским пиратам, которым не требовались «проекты самоусиления», чтобы распарывать полотна океана. Под алыми парусами «Генерала Чжэн Хэ» бывшая монахиня-пекинка Агнес Корнуолл удалялась от страшного китайского берега в Европу, и теперь с ней все должно было быть хорошо.

Винсент Ратленд сделал для этого все, что смог.

6. Вечная война

Винсент покинул Китай не сразу. Казалось, ничто не мешало ему уехать с Агнес, оставив обреченную империю катиться дальше в преисподнюю. Кто, как не они, побывали в этом аду одними из первых? Боксерское восстание не было случайным эпизодом. Страну тянуло из сна в Красном тереме прямиком в кровавые водовороты речных заводей[34], и ловить в этой воде было нечего.

Так, наверное, подумали читатели, решившие, что юный Ратленд, прагматик во всем, что не касалось вещей, которые он по каким-то причинам решил защищать, незамедлительно покинет тонущий корабль. Не тут-то было. Зачем-то проследив издалека, как обустроился в Нанкине приют монастыря Св. Валента, Винсент прожил в Китае еще почти два года. Автор не хочет описывать все, что делал Винсент Ратленд в Срединной империи, расставшись с Агнес и со Святым Валентом. Каких еще знаний он набирался, где путешествовал, как зарабатывал на жизнь? Отом, что музыкальный кусок хлеба всегда находился в одном из его карманов, мы уже знаем. Однако если музыкальный мир в рамках монастыря и приюта в конце концов воцарился, этого нельзя было сказать о свежих слушателях. Известные своей терпеливостью и смирением китайцы воспринимали приступы дурноты, обмороки и недомогания, возникавшие на концертах воспитанников европейского монастыря, как необходимость. Значит ли это, что Ратленд пользовался этим умением, как придорожный бандит финским ножом и пистолетом? Это не вполне известно автору, но он поведает читателю то, что знает.

* * *

Винсент спал. Он умел это делать – редко, но умел. Юный Ратленд вообще интересовался обычными умениями людей – сном, дружбой, родственными чувствами, любовью. С присущей ему скрупулезностью он читал о них книги, наблюдал за окружающими и пытался их понять.

Нельзя сказать, чтобы у него получалось хорошо. В сфере душевной он был одарен очень скупо и хотя отличался малым терпением и с младых ногтей был скор на расправу (впрочем, всегда стараясь контролировать эти качества), эти минимальные уступки природе объяснялись лишь тем, что Винсент Ратленд был рожден человеком. В остальном – за исключением привязанности к Агнес – большей части человеческого он был чужд, и какой-нибудь сегодняшний психиатр уверенно записал бы его в социопаты.

И все же, всегда оставаясь любознательным, как пятилетний ребенок, Ратленд интересовался человеческим и даже слегка завидовал ему, особенно сну. Он знал: во сне люди видят сны, в это время их мозг работает по другим законам, им открывается что-то такое, чего он в своем вечном бодрствовании, занятом упражнениями ума, увидеть не может.

И еще он уставал. Проходило время, и без сна ему делалось плохо. Если бы Винсент мог сравнить состояние своего организма с состояниями организмов других людей, он бы знал, что ему почти постоянно было довольно плохо, но он не мог этого знать, а просто понял в какой-то момент, что если не научится выключаться, однажды погибнет. Продолжительные детские музыкальные обмороки, сколь бы травматичными они ни были, какое-то время помогали ему держаться. Когда же решение вопроса с ложной музыкой было найдено, он вспомнил их, стал искать методически близкий выход и нашел. Ведь Китай провел с Западом две Опиумные войны. В Китае был опиум.

А у Ратленда был красивый прозрачный сине-зеленый камень цвета цин. Наивный певучий язык, среди разливанного моря которого он вырос, порой радовал его точностью формулировок. Скажем, они говорили: «Один лист – уже осень». Не уточняя, какой лист – желтый, красный, кленовый или ивовый. Или придумали «цвет молодой листвы», который казался им не синим и не зеленым, а отдельным цветом «цин». Винсент не любил называть камень изумрудом и предпочитал думать о выдолбленном кристалле-шкатулке, ограненном как грецкий орех, не как об обломке Изумрудной Скрижали или куске Грааля[35], а как о камне. Любом. Шкатулку дал ему наместник У, пожелавший послушать его музыку, а затем вежливо попросивший, чтобы ее больше никогда не было.

Винсенту нужны были кров и возможность ехать дальше, поэтому он решил побыстрее продать камень, но почему-то не смог. Тогда он решил не искать кров и просто поехать дальше – как получится, и у него получилось. Потом он добыл волшебную пасту, которую держал в камне цвета цин, и проблема сна была решена. Винсент спал, а проснувшись, продолжал свой поиск, свою охоту за знанием и возмездием, спрятанными на теле поднебесного государства. Мало кто охотно содействовал ему в этом: китаец тысячелетиями озабочен выживанием и не станет по доброй воле открывать тайны белолицему чужаку.

Но Ратленд не был чужаком: он знал эту страну, как игла знает пуговицу, которую только что пришила к куртке, – насквозь. Где-то он слушал, по-следопытски сидя в неосвещенном углу трактира, где-то, наоборот, при ярком дневном свете многозначительно демонстрировал не одну серебряную монету, а пять. Где-то шел следом за буддийскими паломниками, где-то помогал прогнать бандитов из деревни, где-то говорил по-английски, где-то по-французски, а где-то на языке земли.

Так или иначе, его никуда не пускали без боя. Он был вынужден постоянно применять способности, о которых уже знал, но старался не использовать их, обучаясь тому, чего еще не умел. Он давно участвовал в боях без правил, и если бы не они, неизвестно, чем кончились бы его приключения в Святом Валенте. Но ведь находиться в Поднебесной и не научиться ее искусству «пустой руки»[36] было бы странно. Поэтому он учился и пустой руке, и руке, отягощенной оружием. И понимал, учась и наблюдая, что многое умеет сам по себе. Откуда? «Тебя научил отец», – сказал ему Братец Мо, бывший ихэтуань, перед тем как испустить дух. Молодой человек по инерции пожал плечами, вытер клинок, забрал уБратца уже ненужный ему английский палаш и двинулся дальше. Отец? Какой отец? Не отец Иоахим же, правда?

В движении, ночами, иногда посреди белого дня и какой-нибудь площади накатывали на него пустота и тьма, спускалось черное облако, и кто-то осторожно касался его лба, но у него всегда были силы на то, чтобы не позволять дотрагиваться до себя, если он этого не хотел, и рука пропадала. Потом он видел во тьме город – выморочный, несусветный, как бесконечный поток больного сознания, объятого лихорадочным пламенем.

Гром над городом, мощенном то здесь, то там стеклянными полусферами, грохотал: «Рэтлскар!», «Рэтлскар!», и в этом звуке был стрекот погремушки на хвосте рептилии, скрежет ножа, оставляющего рваные, незаживающие шрамы. Был в нем отдаленный перезвон шутовского бубенца, плач младенца и стук травяных каблуков. Во сне совершенно понятно: Рэтлскар – остров и город. Город занимает остров до самого края, до окружающей его Горькой воды, кое-где отделенной от суши скалами. В этих местах городу не нужны стены, потому что скалы непреодолимы для человека, для горной свиньи, для крысы и даже для птицы. Впрочем, горных свиней, – отмечал посторонний комментатор, сопровождавший сон с пугающей систематичностью, – на острове не осталось – шкура их нежна, как животик младенца, а из копытцев делают лучшие рукоятки для ножей. Да и остальная тушка идет в дело; в общем, не было у горных свиней ни одного шанса пересечь скалы Мастго ни туда, ни обратно.

Остров, скалы, воды и стены. Рэтлскар отделен от вод древними стенами, построенными в едва памятные времена неведомыми тёсарями и пильщиками, соединителями и бурильщиками. Бурильщики необходимы: без них рыбохоты города не вышли бы в воду, а как же без этого? Пускай Рэтлскар богат травой, скалами и камнями, а когда-то – горными свиньями и лесными мохнарями, но мало в нем земли под огороды и посевы, и вообще земли мало – пришлось прирастать лесными вырубками, поворотными огнями и арбалетами. Все это извело на острове леса, а вместе с ними мохнарей, прочую вольную живность и съедобные деревянные ягоды. Тогда бурильщики и стали строить рыбохотам ходы для свернутых плотов, плавательных пузырей и травяных сеток с уловом. В воды рыбохотов уходит больше, чем возвращается, а вырастить рыбохота непросто: слишком многое он должен знать. Как пройти ходом, как выйти в воды, разложить плот, победить рыбу, вернуться с правильным уловом и что сказать страже. Ходы порой рождают ужас, напускают его на людей. Никто в смиренном товариществе рыбохотов не знает, что именно интересует ужас, – улов или сами они (обычно просторные и мягкие люди – каждый рад похитить такого и съесть в укромном местечке под стеной), но дело есть дело. Рыбохоты пропадали, еды не становилось больше.

Жителям пока хватает еды, а больше всего их радует крепость стен Рэтлскара – гладких рыжевато-коричневых стен, оттеняющих цвет деревьев. В городе на острове остались деревья. Надо же где-то гнездиться птицам и куда-то привязывать ленточки, чтобы Жуки позволяли рыбохотам возвращаться, а ужас не подходил ближе ходов. Ленточки часто помогают, но никто не знает, какая поможет, а какая нет, и каждый старается завязать побольше.

Сезон на острове всегда один – фол. Жителям известно из Кодекса, что сезонов бывает и больше: например, сев, сбор, снег и цвет, но все эти суетливые перемены остались в прошлом, где не было стен, ходов, были свиньи и леса, а Военачальник только заложил город на острове. Сейчас же сезон стал один – иногда идет дождь, иногда гремит буря, но всегда падают желтые листья, а потом появляются новые. Сразу желтые и иногда красные, то ли прядями, то ли кровавыми разрезами в желтизне. А может быть, это ленточки?

Он видит этот город на острове и хочет разрушить его, срубить под корень, как… нелепый куст, который уничтожил накануне. Во сне он дает зарок никогда больше не видеть омерзительный остров, а если увидит – уничтожить его. Или никогда больше не спать, чтобы не видеть его никогда, никогда, и он слышит музыку. Кто-то снова касается его, и он опять сбрасывает руку, кто-то кричит и выбегает, и это хорошо, потому что иначе «кто-то» мог бы пострадать. Как можно это слушать? Он смотрит на мир глазами человека, который, наверное, на полвека старше его нынешнего, пятнадцатилетнего. У него такие же реакции, и он так же не выносит, когда врут. Спящий осторожно, стараясь не рассердить этого взрослого, старшего человека, проверяет одной рукой другую, затем тихонько касается левой скулы под глазом и – совсем тайком – его волос. Осмотр убеждает его в чем-то, во сне он кивает удовлетворенно и снова, в агонии, как будто втиснутый в объятия усаженной шипами железной девы, хватается за себя – за голову. Рядом кто-то врет. Кто-то… глаза заливает кровь, и плохо видно. Это снова город – другой, но и здесь есть вода, мало, всего лишь река, довольно широкая и холодная. Это какой-то мальчишка, ему лет двадцать (мне пятнадцать, пытается изо всех сил напомнить себе спящий, мне самому еще пятнадцать), и в ушах у него как будто затычки с музыкой, а мальчишка не слышит, как музыка врет, врет бесконечно и бесстыдно. Если он, с кровью в глазах и пульсирующим разрезом на скуле, не прекратит ее, она разрушит не только его, но и все… совсем все.

Сначала он хотел сбросить его в реку, но потом просто уничтожил музыку, а парень убежал.

* * *

Наконец Винсент нашел учителя в одном из тех многочисленных крохотных селений, которые не наносят на карты, потому что даже если они вымрут полностью, в мире от этого ничего не изменится. И тот спросил его:

– Кто научил тебя владеть оружием?

– Я и не знал, что умею владеть оружием.

– Ты говоришь лукавые слова и не отвечаешь на вопросы.

– Потому что я пришел к вам именно с этой целью.

– С какой целью?

– Задавать вопросы и получать ответы, не наоборот.

– Ты понимаешь, что ученику пристало смирение, а не дерзость?

– Это риторический вопрос, на него не нужен ответ.

– Я не понимаю тебя.

– Обычно наоборот, ученик не понимает учителя… первые двадцать-тридцать лет. Но у меня нет столько времени.

– Тогда уходи и не мешай моим занятиям.

– Я добирался сюда битый месяц, принужденный при этом «владеть оружием». Вас охраняют, как какой-то драгоценный чай.

– Чай? Что ты говоришь?

– Удивительно. Вы не знаете истории о чае, накрытом халатом? Один крестьянин преподнес богачу немного чая. Тот решил, что чай хорош, и преподнес его провинциальному чиновнику. Тот решил, что чай достоин лучшего и преподнес его государственному чиновнику. Тот, осознав, что чай превосходен, преподнес его главе Палаты церемоний, а тот оценил чай и, уверившись, что чай достоин высшей похвалы, преподнес его императору. Император, отведав чая, наградил главу Палаты церемоний алым халатом, а тот передал халат государственному чиновнику. Последний, исполненный скромности, отдал его провинциальному чиновнику, тот же в свою очередь отдал халат богачу, с которого начался путь чая наверх. Тогда богач – достойный богач из доброй сказки – отнес императорский халат крестьянину. А крестьянин, доведя этот подъем и спуск до абсолюта, пошел и накрыл драгоценным шелковым халатом кустик чая. Так вот, вас, учитель Жэнь, охраняют тщательнее, чем этот знаменитый чайный куст, укрытый халатом.

Сказав это, Винсент бросил к ногам учителя связку сухих веток. Жэнь помолчал, подумал о чем-то, потом рассмеялся характерным простоватым смехом.

– Который ты срубил.

– Хм.

– Зачем ты уничтожил достояние Поднебесной, ученик?

– Учитель назвал меня учеником! Учитель назвал меня учеником! Вот для этого я и срубил под корень этот несчастный куст, а халат принес вам.

– Ты над всем смеешься. Что ж, молодец, ты убил Будду. Ты хотел показать мне, что дошел до конца пути?

– Нет. Я хотел дойти до самого известного учителя в Поднебесной и дошел до него.

– А чайный куст?

– Он попал мне под горячую руку.

– Тебе пятнадцать лет. Тебе пристало смирение, как я уже сказал.

– Ко мне ничто не пристает, учитель. Смирение – это передача чая и халата вверх-вниз по лестнице. Даже и не знаю, что могло бы заставить меня встать на нее.

Жэнь опять помолчал, качая головой. Потом сказал:

– Да, не все мудрые целыми поднимаются по лестнице и спускаются с нее: некоторым суждено скатиться вниз, не дойдя до верху. Где же твое место, ученик?

– Где-нибудь сбоку, Учитель. Моя задача – чтобы появлялся лучший в Поднебесной чай и чтобы существовали императоры, способные расплачиваться за него халатами, а уж крестьяне, принимающие эти халаты, никуда не денутся.

– Это место – не для того, чтобы его занимали люди.

– Если есть место, то есть и человек, который займет его, Учитель.

Жэнь вздохнул тяжело, как тысячелетняя криптомерия[37].

– Если так, то не я научу тебя найти его. Ты знаешь главное: .

– There was always war[38], – эхом отозвался пришелец.

Затем юноша кладет к ногам учителя драгоценный алый шелк, шитый драконами, встает и уходит, унося с собой свиток, исписанный иероглифами. Как хорошо, думал Винсент, что он умеет спать и что в Китае есть опиум.

* * *

Как бы то ни было, в первые же дни июня 1902 года наш герой покинул Кантон, пересек на очередной пиратской фелюке неширокий пролив и прибыл в Макао, португальский форпост, с которого в шестнадцатом веке начиналось европейское «достижение Луны» – проникновение в Китай. Еще когда шестнадцатилетний подросток всходил на пиратскую джонку «Серебряный цилинь», он знал, что может явиться в тамошнюю миссию и никто не станет задавать ему вопросы о том, почему он уже больше двух лет не является подопечным эвакуированного монастыря: в крайнем случае он мог просто подойти к органу и воспользоваться инструментом. Так и произошло.

Вычурное здание старой иезуитской миссии в Макао, коллеж Св. Павла – самая большая семинария на Дальнем Востоке, ее считают первым западным университетом во всем регионе. Третьего июня в строение на улице Барра неподалеку от набережной легким шагом вошел высокий худой юноша с черными волосами почти до плеч. Он прошел прямиком в приемную главы миссии отца Бенедикта Мендозы и, будучи допущен к начальству, пробыл в заветном кабинете минут десять. В конце аудиенции отец Бенедикт лично довел посетителя до архива, располагавшегося в южном крыле миссии, и велел архивариусу оказывать молодому человеку посильную помощь. На вечер был назначен органный концерт: концертами юноша расплачивался за такого рода услуги, добывая средства для дальнейших перемещений.

Усевшись за стол и под пристальным взором архивариуса мсье Турнона тщательно перелистав семь томов подшивок формата in folio[39], переплетенных в старую зеленую кожу, молодой человек взялся за восьмой и перелистал его столь же методично. Затем поднялся, переложил подшивку на стол архивариуса и, вежливо попрощавшись, вернулся к отцу Бенедикту. На этот раз секретарь озабоченно поднялся с места, пытаясь сказать, что преподобный отец занят. Проговорив эту фразу, он, впрочем, сел назад и препятствовать допуску органиста в кабинет больше не стал. А Винсент Ратленд (ибо это был конечно же он) вошел вуже знакомое помещение, жестом остановил поднявшегося отца Бенедикта и опустился в кресло для посетителей. Затем он протянул руку ладонью вверх и сказал:

– Дайте мне, пожалуйста, переданное вам на хранение письмо отца Иоахима Гийона.

– Какое письмо?

– Вы знаете какое. Я прочту и верну его вам ровно через минуту. Не бойтесь.

Чего мог бояться преподобный Бенедикт Мендоза в собственном кабинете в глубине старейшего европейского форпоста на всем Дальнем Востоке? И почему этот молодой человек, не проведший на земле еще и двух десятков лет, говорил ему «не бойтесь» так, будто знал, что тот боится? Как бы то ни было, отец Бенедикт, недолго поборовшись с собой, поднялся, подошел к конторке, отпер незаметный ящичек, достал искомое письмо и, вложив вожидающую руку, пошел к двери. Юноша же принялся разворачивать бумагу, добавив негромко:

– Пожалуйста, не выходите. Я прочитаю и уйду.

Он исполнил обещание: прочел и вернул письмо, а затем покинул миссию. Вечером он дал концерт. На концерте отцу Бенедикту почему-то стало плохо, а остальным слушателям хорошо. Они тайком признавались себе: повезло – услышать подобное во второй раз не доведется. Не потому, что таинственный органист не давал больше одного концерта в одном месте, но потому, что его музыка заполняла слушателей до того предела, за которым уже не было ничего.

После концерта Винсент Ратленд на месяц пропал из поля зрения автора. Поэтому компенсируем этот пробел письмом, которое наш герой запомнил дословно.

«Глубокоуважаемый господин Шу!

Это мое последнее письмо Вам, ибо мы оба осознаем: наша договоренность носит временный и тайный характер. Яслабо знаком с лозунгами вашего движения, и хотя мой монастырь – пример чуждой и, как Вы полагаете, «враждебной» Китаю культуры, в данном случае нам нет до этого дела. Христиане издавна спасали китайских детей, так кинем ли мы пекинкам упрек в том, что они спасают детей не только китайских? И столь ли важно, как называем мы того Бога, которому Вы посылаете дым сожженных ритуальных денег, а мы свеч? Мы оба заинтересованы в благе Китая, пусть наш монастырь стоит на вашей земле; противоречия тут нет.

Если бы не одно «но». Господин Шу лучше многих понимает, что такое «заморские дьяволы». Случилось так, что в моем монастыре оказался один такой дьявол – истинный. Но лишь один, а не полный приют дьяволов, уверяю Вас. Я не могу предпринять в его отношении решительных действий – они противоречат моим обетам, а молитвы не помогают. Дьявол опасен, и хотя я уверен, что моя вера сильнее него, сам он сильнее меня, слабого человека. Этот плевел необходимо любой ценой вырвать из монастыря, из мира. Он воплощает все то, господин Шу, что лидеры вашего движения заслуженно ненавидят. Уверен: когда его не станет, все изменится в вашей стране. Надо уничтожить его и его опекуншу, слишком сильно связанную с ним, потакающую ему. Глубокоуважаемый господин Шу! Это отважное деяние (оно, безусловно, будет достойно компенсировано) пойдет на пользу не только одному небольшому монастырю, столице империи и Китаю, но и остальному миру, ибо не весь ли мир отравляет убийственное дыхание Ада? Мы имеем дело с порождением тьмы, и кто, как не Вы, поможет нам избавиться от него?

Пересылаю Вам это письмо через отца Мендозу, отправляющегося служить в Макао. Вы найдете внутри план монастыря, описание воспитанника и его «крестной матери». В условленный день я удостоверюсь в том, что они оба находятся в саду, и закрою свое окно алой занавесью. Так победим зло.

Искренне Ваш,

И. Г.»

* * *

Через месяц мы снова находим Винсента Ратленда в макаоском порту. Час назад он расстался с тремя молодыми людьми, с которыми держал совет в каком-то опиумном притоне неподалеку (ни одного из участников совета выбор места встречи не смутил). Четверо обменялись записками и о чем-то условились. Их ждали разные корабли и даже разные страны. Только в багаже этих троих были громоздкие и ценные музыкальные инструменты, а в багаже у Ратленда не было почти ничего, ведь органисты не возят с собой органы. Оставив позади сольную карьеру музыканта-разбойника с большой дороги, Винсент решил, что ему нужно возвращаться к истокам собственного дара и руководить другими – оркестром. В Макао оказались три человека, умевших «не врать», – скрипач, пианист и флейтист, и Винсент не сомневался, что в Европе найдутся другие. Перед отъездом маленький оркестр выступил на американском военном корабле Oregon[40] – слава «мальчика-сенсации» обгоняла нашего героя. Винсент впервые не играл сам: три музыканта сопровождали хор миссии. Заказчики были в восторге, музыканты – в страхе. Дирижер почти все время работал с закрытыми глазами, а когда ближе к концу гайдновского хора из Stabat Mater сестра Сяо Мэй вдруг не попала в ноту, посмотрел на нее, и стоявшим рядом Сяо Ин и Серхио пришлось сделать по шагу друг к другу: закрыть место, где стояла упавшая без чувств Сяо Мэй: она услышала, всего на несколько секунд, настоящую музыку. Три музыканта, согласившиеся работать с Винсентом, понимали, на что шли.

Итак, в багаже Винсента Ратленда не было ничего музыкального, даже дирижерской палочки. Читатель вспомнит, что при нем всегда имелся камень с волшебным содержимым и старинный стилет. Еще он вез какие-то книги, два ветхих свитка в запертом на мудреный замок футляре, плоскую толстенькую коробочку с сухими ягодами и немного исписанной нотной бумаги, которую выбросил за борт, когда корабль потерял из виду макаоский берег. Винсент обладал хорошей памятью и свои музыкальные произведения, которым, впрочем, не придавал особого значения, помнил так же хорошо, как письмо отца Иоахима «мяснику Шу». Наизусть. Он бы и хотел не помнить, но помнил.

Помнил все, что было в Китае, даже сны.

7. Дом Браганза

«…Не вылезать из метро, записывать, только к ночи свихнусь. Вспомнил: ехал из Митина в Останкино сдавать ребятам с канала Prophecy сценарий «Нового БАМа» о наборе учителей и врачей в Забайкалье. Сижу, упершись первым глазом в Молескина, вторым в себя, а третьим в метронарод, и тут в Крылатском вносится в вагон девица – видел, как она скатилась с лестницы, спешила. Черное пальто с серебряными пуговицами, сапожки, сумка, даже шарф – все черное, но шатенка и макияж человеческий. Плюхнулась напротив (в три часа на этой ветке довольно пусто), обнаружила, что развязался шнурок, а сапожки такие… под старину, с каблуком-рюмкой и шнуровкой на крючках, ногу на ногу закинула и давай плести шнурки, вокруг крючков заворачивать. Растянула омни, принялась по файлу когтем стучать, а я вернулся к Молескину, снова думая, что пора и мне механизироваться, хватит строить из себя Брюса Чатвина[41]. Что вот же есть у Аленки айпалм, и как быстро эта недоготская девушка тычет когтем в экран, и что надо, надо купить омни… Смешно: с девицей той мы снова столкнулись на проходной в Останкине. Поулыбались друг другу, прошли. Потом зашли в один лифт. Тут уж, конечно, познакомились. У нее фамилия, как у президента, – Одина. Она это тут же мне и сообщила, кривясь, потому что однофамильство с президентом мешает ей жить. Она не имеет к нему отношения! Перевод у нее был из какого-то Ласта, она его продавала для серии «Неизвестная классика». Обменялись визитками: решил, пригодится для СГ; она хваталась за любую работу. Через месячишко позвонил ей заказать статью об упадке в Москве англофилии, но омнитек ее не отвечал, а дома автоответчик сказал: «Меня нет-и-не-будет». Вот ради этого и пишу. Это ведь Neverland, Нетинебудет[42]. Куда она делась?

…Нет, надо все же извлечь права из тумбочки, больше не могу в метро. Невозможные подземные переходы. Подземные ходы. Как у исламских партизан в Синьцзяне. Как в Синтре, там был первый ход, под Лиссабоном, в Португалии, где король-алхимик, все началось с Синтры».

Из Митиного блокнота. Москва

Корабль назывался «Дом Браганза», и страной, куда шел корабль, правил тот же дом. Бывшая римская Лузитания, побывавшая владением и вестготов, и мавров, лишь спустя тысячу лет после начала новой эры стала христианской, когда ее частично отвоевал у сарацин король Бермудо Второй. Стечением времени этот бермудский клин ширился и постепенно окантовывал костяшки сжатого Пиренейского кулака так, что к двенадцатому веку будущим португалам захотелось обзавестись собственным королем. Папа Римский признал новое владение, оно же еще в течение двух веков выгоняло мавров с Пиренеев, а к середине второго тысячелетия окрепло настолько, что чуть не встало во главе всех водоплавающих наций в благородном и отчаянном деле завоевания морей и заморских земель. В «чуть» входили Колумб и Магеллан, Португалии не доставшиеся. Еще через два века хозяева Лиссабона выгнали из Бразилии голландцев, и страна эта с тех пор стала запасным аэродромом португальской монархии: пока бывшей Лузитании угрожал Наполеон, королевская семья руководила нацией из-за океана. Туда же разгневанные соотечественники высылали неугодных королей.

В начале двадцатого века, когда юный Винсент Ратленд – до его семнадцатилетия оставалось три месяца, и он почему-то был рад тому, что встретит его на твердой земле, – всматривался в гавань Белен под Лиссабоном и с интересом разглядывал сторожащую ее белопенную башню-безе в форме высокого башмака, дом Браганза в Португалии понемногу ослаб. Демократическое движение с завидным энтузиазмом повело под трон подкоп. Через пять с небольшим лет раздадутся выстрелы, окровавленными упадут убитые и убийцы, но никто не заметит перестрелки, погубившей предпоследнего короля Португалии, в общей европейской каше, зревшей на горячих парах подготовки к Великой войне.

Представьте холодные воды Атлантики близ устья реки Тежу и город, раскинувшийся над морем крутым амфитеатром. Он многое видел: отбытие кораблей Васко да Гамы и караваны судов с колониальным добром, мавританские полумесяцы и тамплиерские кресты, страшное землетрясение 1755 года и разрушительную тройную волну, гениального маркиза Помбала, проложившего новые проспекты буквально по костям убитых волной (и добитых его солдатами) соотечественников, уютную глазурованную облицовочную плитку и наполеоновских офицеров. Этот город всегда смотрел в океан. В пустую враждебную стихию, лишь иногда возвращающую берегу корабли.

Представьте: вы отрываетесь от палубы парохода «Дом Браганза» и летите над холодными льдисто-голубыми водами, пытаясь понять, что ждет вас на берегу. Что-то наблюдает за вами из глубины, что-то свободное, но и скованное, связанное с вами, ждущее вас. Вы не обращаете на это внимания: вам любопытно, вы впитываете впечатления, как особая губка, ничего не отдающая вовне. Пожалуй, в этом и есть ваша суть. Вы накапливаете – опыт, слова, образы, – не забывая ничего. Там, где вы прошли, остается выжженное, выхолощенное пространство: именно поэтому стал пуст Китай – вы взяли из него все. Почему? Потому, что вы жадны и эгоистичны? Нет, дело не в жадности, а в том, как вы устроены. Словно бочка Данаид, бесконечный резервуар, вы вбираете, без конца. «Сколько я могу унести?» – спрашиваете вы. Много, ох, много.

Винсент знал: он не китаец и ему дали английское имя. Кое о чем он догадывался или «видел во сне», но он лгал, когда заявил Агнес, что знает свою фамилию. Его способность к поглощению знания и видению в снах странных мест и людей аккуратно обходила все, связанное с ним самим. И хотя юный Ратленд относился к себе с изрядным равнодушием (при условии, что все делалось так, как он хотел, ибо сопротивление своей воле с детства переносил плохо), детское любопытство продолжало терзать его. Кто они? Может быть, они живы? Что с ними случилось? Кем они должны были быть, что он, их сын, вышел у них таким, каким вышел, – слышащим музыку Создателя, не умеющим спать и ни в ком не нуждающимся? Он вынул из кармана перстень с резной яшмовой печаткой, подаренный ему Ли Хунчжаном еще в Святом Валенте, и, сам не зная почему, кинул в море. В воде мелькнула тень и ушла на глубину. Винсент сошел на берег, зная, где будет его следующий концерт.

* * *

Все здесь было подделкой, играми. Наш герой впервые всерьез познакомился с европейскими играми в Португалии. В Китае никто ни во что не играл. Даосы на полном серьезе экспериментировали с бессмертием, а малочисленные тантрики прямо на глазах рьяных последователей растворялись в воздухе во время медитаций. Если там восставали, то резали и калечили во имя ясной цели – справедливости. Не потому, что какой-нибудь Робеспьер, встав в красивую позу, задумывал облагодетельствовать народ идеей о поклонении Высшему существу, замыслом о том, как символично было бы свергнуть с фасада Нотр-Дам статуи иерусалимских королей и смешать прах королей родных, французских, с пылью. Конечно, в Европе, где Винсент пытался найти что-то, чего ему не хватало в Китае, все тоже было не понарошку: слетали головы, свистели пули и кнуты, косили людей чума и войны, сменялись монархи. Только при этом всегда оставалось впечатление, что все – от живущего в бочке оборванца в тунике до королевы, поднимающейся на эшафот, – играли роли, вставали чуть сбоку от себя и поправляли на одежде складки, чтобы выглядеть живописнее. Ратленд, течением карьеры брошенный в сферу, где артистизм был рабочим инструментом, быстро понял: Европа не подошла ему так же, как Китай. И он не сомневался: он пройдет и ее, выпив из нее кровь – знание и смысл.

Португалия, став портом прибытия на пути юного Ратленда, оказалась удобным плацдармом. Через неделю после высадки Винсента пригласили в одну из резиденций короля Карлуша I – дворец Пена в Синтре.

Обыкновенно королевский двор перемещался в Синтру лишь на лето, и сейчас, по осени, монарх должен был вернуться в столицу и взвалить на себя непосильную задачу управления обветшавшим государством. Но пышный жизнелюб Карлуш любил зеленый холм, из которого росла эклектичная Пена, ее наивные алхимические символы в камне: крокодила, торчащего из стены замка, смешных круглочешуйчатых змей на колоннах у ворот за декоративным крепостным рвом, маленькие комнатки, почти лишенные королевской роскоши. Безумную Пену (в переводе с португальского «перо») выстроил другой король, бледный романтик – немецкий принц-консорт Фердинанд, после того как его бедная жена королева Мария II умерла при попытке родить одиннадцатого отпрыска. Безутешный вдовец, известный своим либерализмом, усами, любовью к ремеслам и акварелям, быстро женился на оперной диве и стал Великим магистром ордена розенкрейцеров. Да, Фердинанд увлекался тем, что сейчас называют «эзотерикой», и многие короли дома Браганза-Саксен-Кобург-Гота увлекались ею так, как только могут увлекаться играми в эфемерную власть лишь обладатели власти реальной. Фердинанд был неплохим человеком, и Карлуш тоже был хорош, и как многие хорошие люди, совершенно не способен был не столько распознать опасность, сколько поверить в то, что она пришла в гости именно к нему… Но мы торопим события.

Итак, в середине девятнадцатого века Фердинанд надел дворец Пена на холм со стоящим на нем иеронимитским монастырем, как золотую коронку на ветхий зуб, и поэтому пенные комнатки во многом так и оставались кельями. В летний сезон никто посторонний не беспокоил в Пене короля Карлуша, прозванного в народе «дипломатом» и «океанографом» (а под конец «мучеником»), и чертог пустовал. Но все же в дворце-монастыре таилась особая роскошь. Стоя на вершине холма над прекрасной Синтрой в стеклянном эркере, удерживаемом пучеглазым Тритоном, и элегически устремляя взор в пространство, король предвкушал наслаждение. В Пене давали концерты. В этом ласточкином гнезде умещалась большая и длинная, как пенал, музыкальная зала, когда-то там даже танцевали. Но не сейчас: сейчас пришла осень. Короля не устраивало положение дел, при котором смена сезонов расстраивала его жизненный уклад, и он запланировал нанести упреждающий удар.

Карлуш встречался с органистом один на один. Он располагал верными сведениями о юном дирижере из Макао и не доверять им не мог. А еще король был уверен, что если мальчик был самозванцем, если кто-то в чем-то не разобрался, если он был хорош по меркам Дальнего Востока, но не хорош по меркам музыкальной залы, помнившей Фердинандову жену-диву, Карлуш поймет это сразу. По глазам, по рукам, по разговору и по игре, наконец. Он хотел проверить его лично, а уж потом либо указать ему на дверь, либо устроить в великой зале достойный вечер. На концертах этого китайского англичанина действительно падают в обморок? Тем лучше. Чем больше гостей попадают в обморок, тем удачнее выйдет прием. Королю-меломану, отчаянно стремившемуся в ряд первых монархов Европы, хотелось сенсации.

* * *

– Так говоришь, тебя никто не учил музыке, мальчик? – Молодой человек молчит дольше, чем допустимо при общении с монархом, и смотрит на него взглядом, от которого государю делается не по себе, тогда Карлуш продолжает: – Ты ничего пока не говорил, мне так передали.

Король взбешен, но, конечно, не показывает этого. В уме он обзывает мальчишку невежей, но со свойственной монархам проницательностью обрывает себя. Он не невежа. Если бы он был невежей, он бы что-нибудь сказал. Хорошо, что он промолчал, но теперь…

– Меня учили музыке в монастыре, ваше величество. И у меня, право, не повернется язык назвать виртуоза клавесина сестру Франсуаз и брата Хавьера, прекрасного органиста, «никем».

Винсент хладнокровно лжет: история его «обучения музыке» на грани выживания нам известна. Если кто-то его и учил, то разве что чудесные волны мировой гармонии. Но королю не от кого узнать частности: отец Иоахим погиб, а отцу Модесту было не до истоков музыкального дара Винсента Ратленда.

Карлуш оглядывает юношу. Ему еще нет семнадцати, но он высок ростом, держится свободно, и у него ужасные глаза. Король видел всякие глаза, но таких не видел. У юного органиста глаза холодные и внимательные, нет в них ни вызова, ни бунта, но есть ощущение, что через эти глаза смотрит на тебя конклав темных кардиналов. Интересно, что он сам видит в глазах короля? Он ведь имеет наглость, отвечая на вопросы, в них смотреть. Винсент между тем увидел в короле и вокруг него достаточно. Что тот отказался от своих первоначальных опасений на его счет, поняв, что перед ним не стоит «искатель удачи», что следует жуиру и бонвивану Карлушу, увлекающемуся жизнелюбцу, в недалеком будущем ждать покушения, что чуть слева и сзади за спиной монарха колышется тяжелая портьера и в щелочке видны любопытные женские глаза. Что ему, Винсенту, придется провести здесь какое-то время, потому что хотя он и может выступать один, но этого мало.

Камерность перестала устраивать Ратленда. Наверное, Винсент (при всей его безмятежности находившийся в смутной второй половине второго десятка лет жизни) в какой-то момент решил, что ему нужно вернуть миру определенную часть потрясений, которые этот мир нес в себе, щедро раздавая направо и налево, – детям, монахиням, китайцам и европейцам. По этому миру Винсенту хотелось ударить… хотя бы при помощи симфонического оркестра. И мягкий океанограф Карлуш с его музыкальной залой был ему, конечно, нужен, но лишь на вечер, максимум на несколько вечеров. На самом деле ему нужен был зал на несколько сотен слушателей. Да, этим он питался и не мог не питаться вовсе, иначе бы умер.

Карлуш указал на рояль, Ратленд послушно сел и стал играть. За занавеской послышалось тихое «ах», Карлуш вышел, а Ратленд играл. Карлуш вошел снова, кинулся к роялю и порывисто закрыл крышку… хорошо, что всегда готовый к неожиданностям исполнитель успел убрать руки – иначе король переломал бы ему пальцы. Винсент поднял голову к монарху и вежливо улыбнулся. Карлуш открыл и закрыл рот, как странная густоусая рыба, которую вынули из воды и пустили плавать в оливковом масле.

– Все, что хотите, – сказал он с нажимом. – Завтра, в семь вечера, здесь же. Будут люди – непростые люди… наследие Фердинанда. Они поймут, в чем дело, это очень важно. Это неспроста, вы привезли что-то, какие-то знания, научившие вас играть так, и должны передать нам… Я приглашу подготовленных людей. Обещайте же.

Король положил руку Винсенту на плечо, и тот немедленно поднялся с банкетки. Ратленд не выносил, когда до него дотрагивались.

– Конечно… – сказал он, сумев изобразить некоторое смущение. – Конечно, ваше величество. Завтра в семь.

Он покинул дворец Пена через парадный выход, чуть задержавшись, чтобы взглянуть на Тритона, на стеклянный эркер и на прислонившегося лбом к окну короля, смотревшего на него сверху в ужасе. Это всего лишь та музыка, какая должна быть. Как они живут, не слыша ее?

8. Шаль испанскую на плечи

Странную картину увидел бы тем вечером случайный наблюдатель, взявшийся проследить за перемещениями приглашенного музыканта по полутемной Синтре. Этот камерный город, выложенный глазурованной плиткой, как голландская печка, этот воспетый Байроном торжествующий природный рай[43] вдруг превратился во враждебное и пугающее место. Поселение, кудрявившееся по дворцам и виллам-quintas изощренными завитками роскошного стиля мануэлино[44], окуталось предвкушающим молчанием, а каменные канаты, стянутые в геральдические узлы дома Браганза, словно примерились задушить нашего случайного наблюдателя. Тем временем Винсент почему-то отказался воспользоваться экипажем, предложенным королевскими службами, и отправился с дворцового холма Круц-Альта в город пешком среди многовековых сосен и тысячелетних ледниковых валунов, то покрытых вьющимся мхом, а то голых, как при сотворении.

Ратленду не надо было спускаться до самого центра города. Знаменитый, самый старый на Иберийском полуострове отель Лоренса, где некогда останавливался лорд Байрон и где теперь решил остановиться дирижер, находился недалеко от подножия монархической горы. Но он решил прогуляться и поэтому, распрощавшись с королем, вначале дошел до соседнего холма, до древних развалин сарацинского замка, и лишь оттуда начал свой извилистый спуск.

Через некоторое время Винсент почувствовал, что за ним кто-то идет. Не просто следует по дорожке между сомкнувшими кроны деревьями и повторяет его маршрут, сворачивая вместе с ним в лес. Этот кто-то незримо, но от этого ничуть не менее ощутимо присутствовал в самом лесу – повсеместно. Если бы Винсент боялся ночного леса, его спящих или неспящих обитателей, если бы он опасался наступить на змею, если бы его шаг был тяжелее и неосмотрительнее, если бы его пугал неожиданный скрип ветки или опасность поскользнуться на камне над обрывом, он бы не заметил, что кто-то его «ведет». Но Винсент заметил это и не испугался. С лихим человеком он справится – клинок в рукаве. А королевские шпионы ничего ему не сделают – не с врагами же Португалии он станет сговариваться в этом лесу.

Однако довольно скоро он понял, что тут было что-то другое. Что-то неизъяснимое и первоначальное, что взрастило на себе и замки, и увлечения высокородных жителей Синтры, всех этих каменных крокодилов и тритонов Пены и масонско-тамплиерскую символику Кинта да Регалейра[45]. По позвоночнику его прошел холодок: вот оно, оно есть, и оно здесь. Он остановился, и автор с удовлетворением оглядывает его, стоящего в глубине леса: расширились зрачки, вбирающие в себя тьму, блеснули синим глаза, вдохнули сырой, терпкий запах леса ноздри, и как будто пропустила шелковые пряди воздуха через пальцы рука. А потом произошло непонятное: на Ратленда напали. Кто-то маленький и свернутый в шар тьмы кинулся ему под ноги, и Винсент в последний момент перелетел через него, когда кто-то столь же маленький, тяжелый и сотканный из ничего спрыгнул с дерева ему на плечи. Он стряхнул его без особого труда, но теперь было ясно, что их много, очень много, что они погребут его под собой, и поэтому, несколько раз воткнув стилет во что-то темное, он побежал, не пытаясь понимать.

Переместимся в городскую часть Синтры. Она то ли спит, то ли вымерла – словно людей в ночном городе замели в дома веником. Погоня беззвучна. Преследователей по-прежнему не видно, а если б и было видно – непонятно, как их описать. Винсент похож на узкую черную тень, контур которой нарушается только белыми полосками манжет и воротничка. Он спускается с горы по-своему. Беспокойные деревья, скальные плеши, низкие крыши притаившихся домов, по-змеиному вьющиеся лестницы, парапеты над неожиданными обрывами, узкие проходы, холодные перила встают на его пути не препятствиями, а опорами, от которых он отталкивается так легко и естественно, как будто не бежит, а стелется над землей. С каждым толчком он набирает скорость, пока, влекомый инерцией, не становится похожим на разрезающего воздух ворона. Он слетает ровно, плавно и быстро, не сбиваясь с дыхания, черной аппликацией зависая в сумеречном воздухе во время особенно длинного прыжка. Город как будто помогает – Синтра задумчиво наблюдает за ним, поворачивается к беглецу то одним, то другим боком. При этом он, подобно известному герою китайского романа, не сумевшему выбраться из ладони Будды[46], как будто остается на месте, ни на секунду, ни на метр не получая преимущества перед рассыпной тьмой. Совершенно точно: это первый раз в жизни Винсента Ратленда, когда он впускает в свой разум вороненый зрачок страха. Он чувствует погоню нервами и знает, что если не убежит – не просто погибнет, но станет добычей, пищей чего-то, на что… хотел бы посмотреть, когда б не чувство самосохранения. Это чувство не позволяет ему обернуться, потерять темп, разбавить скорость упущенным временем, пропасть.

Винсент замедлился перед входной дверью отеля и спокойно вошел в холл, позволив швейцару закрыть за собой дверь, оставил погоню во тьме. Внутри все было обычно. Он двинулся было к себе, но консьерж вручил ему сообщение из канцелярии Пены: завтра в шесть тридцать вечера маэстро будет ожидать экипаж во дворец. Распорядитель отошел к конторке. Швейцар старательно таращился вперед. Винсент вернулся к двери и принялся смотреть ему в глаза. Швейцар знал: ночью на холме Круц-Альта опасно, но не мог объяснить, что это, откуда и как с этим быть. Винсент сочувственно проследил взглядом струйку холодного пота, проложившую дорожку по мощному лбу, кивнул, уронил монету за обшлаг рукава несчастного и в задумчивости пошел к себе. Вот так Европа.

Когда через полчаса он вернулся из ванной в гостиную, его ожидал новый сюрприз.

* * *

– ?Hola! – донеслось с дивана.

Немного помедлив, Винсент сделал два шага вперед, разглядывая человека, без спроса вторгшегося к нему в третьем часу ночи.

– Ты все равно не спишь, – повел плечом человек, оказавшийся женщиной, затянутой в живописно раскинувшееся по тугому сиденью платье в испанском стиле – с широкой цветастой юбкой и рукавами. Винсент, конечно, узнал ее. Это ее глаза подглядывали за ним во дворце, и это ее «ах» заставил Карлуша ретироваться, когда он играл.

– Мы с вами знакомы, сеньорита? – проговорил Ратленд с вежливостью, от которой нормальному человеку захотелось бы повеситься. Он уже начал вечер с того, что заставил короля перейти с принятого у монархов «ты» к непонятно откуда взявшемуся «вы», но предчувствовал, что с обладательницей испанского платья достичь паритета будет сложнее – она была младше него.

– Не делай вид, что не узнал меня. Я поймала твой взгляд, – повела вторым плечом сеньорита, а Винсент уже знал: она испанка, ей пятнадцать лет, и ее зовут удивительным именем «Любимица Бога». «Будь осторожен», – сказал ему новый осмотрительный Ратленд, сегодня вечером уже столкнувшийся с неизвестной опасностью и чуть не оставшийся там, на холмах, навсегда. Испанская девчонка, любовница португальского короля, заявившаяся ночью к нему домой, показалась ему в этот момент почти настолько же непознаваемым явлением, что и сгустки тьмы в лесу на холме Круц-Альта. И все-таки, как обычно не послушавшись внутреннего голоса, он сделал еще пару шагов вперед.

– Не буду настаивать, – действительно не стал настаивать он. – Я знал, что вы придете. Видел вас на дороге в экипаже, когда спускался с холма.

Девушка растянулась боком на диване, добралась до цветастой шали на подлокотнике, снова села, подобрав ноги, и закутала плечи. И правильно: плечи ее были полуобнажены, а на дворе стояла зима, пусть португальская.

– Ты слишком умный, молодой маэстро, – недовольно протянула гостья и сморщила носик. Винсент промолчал, а пришелица, которой все не удавалось его смутить, была вынуждена продолжить: – И удивительно обращаешься со своим телом. Я чуть было не решила, что ты умеешь летать. Меня зовут…

– Амадея.

Все-таки ей было пятнадцать лет. Как бы хорошо она ни обучилась пользоваться своей молодостью, лицом и положением при Карлуше, ей было пятнадцать, она не умела слушать «ту музыку» и толком владеть собой.

– Откуда ты знаешь?! – Девчонка вскочила. Пришла пора пожать плечами Винсенту, что он и не преминул сделать, садясь в кресло возле столика с изящной плоской вазой черного фарфора. В ней плавала неизвестно откуда взявшаяся здесь на переломе осени и зимы белая камелия.

– Увидел у тебя в голове, – честно признался Ратленд. – Не надо было так упорно меня гипнотизировать: если слишком долго смотреть на человека, он начинает видеть сквозь твои глаза. А теперь скажи, зачем ты за мной поехала и кто тебя послал. Ведь не король же.

Испанка взяла себя в руки, вернулась на диван, и на лице ее явственно прочлось: «Ах да, меня же предупреждали».

– Меня никто не посылал, мне самой стало интересно, когда я услышала, как ты…

– Послушай, сеньорита, время позднее, и нам обоим не мешало бы провести остаток ночи лучше, чем начало. Тебя ждет дома няня с теплым молоком, а у меня завтра концерт, и мне надо отдохнуть.

Девчонка что-то быстро соображала: глаза ее как будто покрылись глазурью. Если кто-то ее послал, то этот кто-то выбрал идеального человека: Амадея постоянно взвешивала «за» и «против», ничего не боялась, и голос ее был обольстительно медоточив.

– Тебе не «надо отдохнуть», китайский музыкант. Наверное, врут, что ты не спишь, но даже если врут лишь отчасти, тебе не надо отдыхать так, как другим. Ты хочешь сказать, что боишься Карлуша? Он, конечно, ревнив…

Винсент чуть свел брови: он был не в настроении поддаваться на провокации. Он поднялся и встал перед ней, с неожиданным удовлетворением отметив, что она инстинктивно отодвинулась.

– Если ты пытаешься меня «соблазнить» и спрашиваешь о короле именно поэтому, то дело не в боязни, а в брезгливости, – четко выговорил он последнее слово.

Амадея снова вскочила, но на этот раз из широкого испанского рукава, подрагивая, вылетел узкий клинок. Винсент чуть виновато улыбнулся и аккуратно привлек девочку к себе. От неожиданности она опустила кинжал.

– Обиделась? – тихо проговорил он у нее над ухом. – Зря. Просто мне надо было сфокусировать тебя на мне, а не на твоем заказчике.

Ее кто-то послал, но не объяснил, что делать. Вот ее маленькая пухлая рука с тонкими пальцами, привыкшая решать проблемы единственным способом, поползла вверх по его груди… а тем временем рука Винсента Ратленда с деловитой решительностью подняла лицо сеньориты Амадеи вверх. Гостья увидела, что он уже не улыбается, и узнала взгляд, которым он смотрел сегодня на короля: холодный и ровный.

– Как ты смеешь, – прошептала юная испанка, забыв об обоих вопросительных знаках, не понимая, на чьей стороне теперь находится преимущество, и не выпуская кинжала, упершегося острием в бок противника.

– Без особого труда, – с «подкупающей прямотой» признал Винсент, китайское прошлое которого помнило не одного нападающего с клинком, и зачастую из-за угла. – А сейчас будет вот что. Я скажу тебе неприятную вещь, ты снова дернешься и немедленно почувствуешь укол под правой лопаткой. Знаешь, что это?

Амадея узнала, потому что вышло по сказанному. Она действительно дернулась, а стилет в придерживавшей ее спину правой руке Винсента предупреждающе кольнул ее в спину. Ей пришлось выронить кинжал. Девочка носила с собой нож не для фасона, она умела угрожать и могла защититься, она никогда не сдавалась сразу, но до смерти напугавшее ее невидимое лезвие не ушло от ее спины. Видимо, для демонстрации своих способностей оно показательно разрезало часть шнуровки у нее на талии, и Амадея дель Соль поняла: в кинжальной дуэли она проиграла. Китайскому музыканту ничего не стоит заколоть женщину, причем в спину.

– Мне больно, ты, безродный выскочка, отпус…

Винсент перехватил девчонку свободной рукой за горло и наклонился поближе. Она его раздражала, ее последняя ремарка задела его куда глубже, чем он мог бы себе признаться, а ему хотелось спокойно подумать об этой местной тьме. Вдруг какой-то частью сознания он метнулся в Китай и немедленно вспомнил что-то, что заставило его отпустить и шею испанской гостьи, и ее спину. Он даже толкнул ее прочь, и она отлетела на диван. Он стоял перед ней, и руки его были пусты. «Куда подевался стилет?» – подумала королевская любовница.

– Говори, что собиралась сказать, или убирайся, – наконец сформулировал Винсент и поправился: – Впрочем, нет: говори и убирайся.

– Знаешь, чем закончится, толком не начавшись, твоя музыкальная карьера, если я пожалуюсь тем, кто меня послал? – прошипела Амадея. Furia espanola[47] наконец проснулась в ней в полной мере, и Винсенту было одновременно интересно и смешно наблюдать за ней.

– Колесованием? Сбрасыванием в колодец инициаций в Кинта де Регалейра? – вздохнул Винсент и пошел к двери. – Ночным нападением и полетом со скалы Круц-Альта? Пожизненным заключением в замке Иф? Галерами? Сколько стоят твои пятнадцать лет, милое личико и гладкие плечи?

Он открыл дверь и повернулся к ней, продолжая:

– Полагаешь, дороже моей музыки или знаний, привезенных из Китая?

Амадея видимо содрогнулась, но не сдалась:

– Глупый маэстро. Вот за «ту музыку», за то, что ты летаешь над землей, за то, что на тебя и только на тебя набросилась тьма с Круц-Альта, за все то, что ты привез из Китая, тебя и колесуют, предварительно выколотив то, чем ты не готов поделиться добровольно. Да, меня прислали. Люди из Кинта де Регалейра. Поделись с ними силой. Иначе тьма с горы настигнет тебя, и не потому, что они властны над нею, а потому, что ты над ней властен. Ты и еще один человек, которого они уже погубили.

Амадея подошла к двери и остановилась. Ратленд покачал головой.

– Ну и чехарда же у тебя тут. – Он указал на ее лоб с оскорбительной усмешкой. – Ты бы записывала свои бредни, девочка Амадея, чтобы не путаться…

Дабы не утомлять читателя, заставляя его выслушивать дальнейший диалог, скажем: вечер не закончился для двух молодых людей на пороге номера, где жили Байрон и Ратленд. Амадея попыталась влепить Винсенту пощечину. Винсент поймал ее руку. Во дворец она попала спустя довольно долгое время, чем, по-видимому, была весьма довольна, в отличие от ее негостеприимного хозяина, который провел следующее утро и день в самокритичных размышлениях о том, что все-таки нельзя трогать вещи и женщин, принадлежащих монархам, даже если последние тебя раздражают. Сидя в королевском экипаже, он думал, не ожидают ли его в конце пути каторга, галеры и колесование? «Не все сразу, – ответил спокойный внутренний голос, – и не так скоро, Винсент Ратленд. Пока играй».

9. Концерт Габриэли

Концерт должен был состояться в так называемой «Лебединой зале», расписанной по потолку белыми длинношеими птицами, заключенными в перегородки-октаэдры, – так захотела некогда одна из местных принцесс. Винсента не смущала перспектива играть под лебедями: он утешался тем, что эта птица нагружена высоким герметическим смыслом не меньше, чем змеи, крокодил или тритон[48]. Но прежде его провели в кабинет Карлуша. Сеньорита дель Соль уже не пряталась за занавеской, сидела на очередном диване в новом черно-белом испанском наряде и в мантилье и поигрывала веером, а на Винсента из-за королевской спины метнула огненно-ядовитый взгляд. Молодой музыкант, помнивший о возможности подвергнуться колесованию без суда и следствия, предпочел ответить учтивым полупоклоном. Король, бледный и затянутый во фрак, процедил пару приветственных слов и повел органиста в залу.

Там Ратленда ожидали новые неожиданности. В зале, уставленном роскошной, вычурной и веселой цветастой мебелью, напоминавшей о временах, когда Португалия накапливала богатства на Востоке, стояли, почтительно вытянувшись корабельными соснами, полтора десятка представительного вида мужчин во фраках, белых пластронах, белых вечерних галстуках и масках. То были не опереточные бальные полумаски, а почти венецианские бауты, только черные. Все глаза устремились на молодого музыканта, а тот слегка завороженно обвел взглядом эту, как сказали бы сейчас, сюрреалистическую картину. Последовала минута полной тишины. Затем король отошел к столику, вынул из ящика точно такую же маску, как у приглашенных, спрятал в ней лицо и опустился в кресло. За ним, сохраняя прежнее молчание, бесшумно расселись гости. Только сейчас Винсент понял, что маски были выполнены из черненого серебра, и пожалел их носителей, вспомнив бедного иерусалимского короля Бодуэна IV[49]. Карлуш сделал приглашающий жест куда-то к стене, и Винсент увидел, что дворец Пена и его Лебединая зала скрывают в своих недрах небольшой, но вполне сносный органчик. Это было даже лучше, чем рояль. Но почему его не предупредили? Думать об этом было некогда, да и незачем. Уже поворачиваясь к инструменту и садясь, он увидел краем глаза, что в залу проскользнул еще один человек во фраке и маске – невысокий и тонкий. Король оглянулся на опоздавшего через плечо, но ничего не сказал, а Винсент снова подумав что-то о склонности европейцев к играм, затем унесся мыслями к тайным обществам на другом конце земли и не заметил, что уже играл и сам. В конце концов, он находился здесь именно для этого, для игры на инструментах, а не в тайны.

Что имела в виду ночная гостья? Кого они уже погубили, какого человека? Почему тьма в лесу пыталась пожрать того, кого считала своим хозяином? Почему узнала его? Икого она узнала до него? Что они об этом знают? «Надо запереть эту залу, – подумал злой шутник, уживавшийся внутри Винсента с методическим собирателем знания. – Запереть и играть, пока они не скинут дурацкие маски и не раскроют свои тайны». «Нет, – подумало вслед за этим еще одно его «я», бесстыжее и шестнадцатилетнее, – надо было сделать это с испанской девчонкой вчера ночью без всякой музыки, она бы тебе сказала все, только ты вечно ищешь пути потруднее, да и не поверил ей». В этот момент Винсент, живший по особым часам и за пару секунд успевавший унестись мыслями то ли в прошлое, то ли в будущее, дал зарок, который не нарушал потом в течение всей своей долгой жизни. Он поклялся никогда не лезть в голову людям для извлечения серьезной информации. Почему? С миром следовало играть по правилам, и эти правила он устанавливал для себя сам.

«А ведь она говорила правду», – внезапно понял Винсент и тут почувствовал за спиной нездоровую тишину. Он открыл глаза и повел мелодию к завершению. Для начала с них было достаточно. Пьеса закончилась. (Пьеса? Срочно понять, что это за пьеса! Ведь у него даже не было при себе нот.)

Как принято у органистов, Ратленд поднялся, вышел из-за инструмента и наклонил голову. Судя по позам, после первой «пьесы» его аудитория не досчиталась по меньшей мере пятерых. Несколько масок лежали в креслах без чувств, остальные тяжело дышали. Сам король сидел, держась за горло. Опоздавшему «тайному брату», видимо из-за худобы, пришлось хуже всех: он и вовсе сполз на пол, а маска его сбилась. Ратленд метнул взгляд на полуоткрытое лицо и увидел посиневшие губы, которые немедленно и решительно узнал – не из них ли ему надо было добыть прошлой ночью секреты Синтры? «Чёрт, – подумал он, – чёрт возьми. Когда ты научишься, наконец, соотносить силу “той музыки” и силы слушателей? Научишься концентрироваться на игре, когда играешь, а не воспринимать музыку как аккомпанемент к жизни?»

К счастью, Карлуш оказался слушателем стойким. Король подошел к портьере и что-то сказал, открылись двери, и два дюжих камердинера с непроницаемыми лицами доверенных костоломов вынесли пострадавших прочь.

– Продолжайте, пожалуйста, маэстро, – промолвил Карлуш. Ратленд понял: идет игра на выбывание. Что ж. Король – молодец, а Винсенту пока везло.

– Джованни Габриэли, Jubilate Deo[50], – сообщил он и вернулся к органу. Теперь он вознамерился честно играть существующую музыку, а почему выбрал сейчас именно этот концерт венецианского органиста, творившего на стыке Ренессанса и барокко, не знал и сам. На вершине поросшей лесом горы Круц-Альта почему-то вспомнил наш герой холодные сине-стальные воды, разделявшие материковый Китай и Макао, корабль «Дом Браганза» и порт Белен, увидел воды лагуны, окутывающей Венецию, проникающие в нее, и венецианский концерт попросился в звук сам. Пусть будет существующая музыка. Нельзя так грубо расправляться с аудиторией, особенно когда в ней находится монарх.

Карлуш держался. Он смотрел в спину органиста и спасался тем, что думал – что с ним делать? Мальчишка явно понимает, каким оружием владеет. Это не Гамельнский крысолов, он не уводит детей к берегу моря – убивает на месте. Поглядывая в зеркальные полосы, разбросанные по стенам залы, Карлуш следил за музыкантом. Хищный профиль, высокий бледный лоб, закрытые глаза, непроницаемое выражение лица. Ни блаженство, ни мука не написаны на нем, как будто он существует отдельно от рук, извлекающих из инструмента эту нечеловеческую музыку. Габриэли почему-то дался Карлушу проще, чем первая композиция, которую он не смог узнать. Надо спросить… Почему…

…Это большая круглая комната с низким потолком, совсем плохо освещенная и полная старых сундуков. Зачем в центре стоит большой кольцеобразный стол с чадящими бурыми свечами. Почему между свечами сидят кривые фигуры в серых балахонах, а их лица закрыты личинами с гигантскими носами, из ноздрей которых торчит трава. Кто этот человек в глухой серебряной маске и черном одеянии, в кожаном дублете, ботфортах и перчатках, сидящий в центре площадки внутри стола на высоком табурете, окруженный адской коллегией инквизиторов. Почему в помещении тихо, воздух не движется, а люди говорят громче обычного. И Карлуш спрашивает:

– С какой целью приехал ты в Рэтлскар и откуда?

Раньше на этом человеке был плащ с капюшоном, закрывающим голову. Но теперь плаща на нем нет, как нет и оружия в перевязи, а каменный жернов, на котором стоит его табурет, дергается, обращая его лицом к инквизитору, задающему вопрос. Карлуш – Верховный инквизитор. Он защищает свой город от этого человека, а тот отвечает:

– Полюбоваться красивейшим и преславнейшим городом и замком во всем Уре. С Берегов. Я приехал с Четвертого Берега.

Карлуш поворачивается к соседнему инквизитору и что-то шепчет. Тот кивает и судорожно скребет по пергаменту пером. Король уточняет:

– Это дальний путь. Акведук доходит до острова Больших песков, дальше – Пребесконечный океан, а Берега лишь за ним. Ни один человек не ступал дотоле на Акведук. Как ты перебрался через него? И зачем?

Табурет делает полный оборот и снова дергается к Верховному инквизитору. Испытуемый поправляет левый рукав, туго скрепленный заклепками из серебристого металла, и отвечает почему-то грустно:

– Все верно. Был акведук, большие пески и всегда остается пребесконечный океан. И нас несло в большой воде… – Он вздыхает и долго молчит, не обращая внимания на растущее напряжение. – Как-то перебрался. Волной прибило меня к Акведуку, а дальше уж верхом.

Карлуш дергается и бьет сухой ладошкой по столу. Он понимает: это не его ладонь, тяжелая и мясистая, на всякий случай он даже смотрит на нее. Может быть, поэтому он говорит дрожащим голосом:

– Сними же маску!

И тут король приходит в себя и снова украдкой смотрит в зеркало. Он встречается взглядом с органистом, и его бьет холодная дрожь.

Музыкант доиграл и сорвал овацию. В ней не участвовали еще два отключившихся слушателя – их тоже вынесли из Лебединой залы.

10. Путь наверх и путь назад

Дверь в Европу открылась для Винсента. Он был признателен Карлушу за многое. За то, что у короля хватило выдержки или осмотрительности не пойти по пути колесования и галер, и за то, что, взвесив на чашах своих эзотерических весов вынесенных из Лебединой залы гостей и Ратленда с его странными «дарами», он решил, что чаша Ратленда тяжелее. Это было, впрочем, и не удивительно: король, как часто случается с персонами такого ранга, был заложником своего кружка, а опасный данаец Винсент, принесший ему сугубо нематериальные подарки – музыку и дальневосточное знание, – неожиданно усилил его позицию и придал ему веса. Однако насколько свежей и увлекательной по сравнению с китайским прошлым казалась молодому музыканту эта борьба за ухо и душу Цезаря, настолько же и… малозначительной.

А пока он получил доступ к закрытой библиотеке Карлуша (даже к обеим библиотекам – в Синтре, еще времен Фердинанда, и в Лиссабоне). Ратленд постепенно расширял масштабы своих выступлений, обучался соизмерять силы и лишь изредка вставлял в концерты, проходившие с неизменными аншлагами, «ту музыку». Он даже стал подумывать, что ее не надо играть публике вовсе. Наверное, его «подростковый бунт», толком не начавшись, начал клониться к концу, а Китай наконец остался позади – во всех смыслах. Европа и без того была расшатана, и не стоило добавлять ей потрясений, хотя бы и малыми концертными дозами. Вскоре прибыли его макаоские музыканты, подтянулись музыканты местные… Винсент собрал оркестр и, базируясь в том же отеле Лоренса, выступал с этим оркестром широко – по всем Пиренеям, «далеко на севере, в Париже», сделал и марш-бросок в Германию и Австрию, где успешно покорил тамошних вагнерианцев. На Остров, где, судя по всему, находилась Агнес, пока не заглядывал. Впереди была Италия.

Теперь Ратленд редко играл сам – только если его приглашали специально. Как и принято в концертах, слушатели видели лица музыкантов, а от дирижера доставалась им лишь спина. Но слухи было не остановить, и газеты разглядели в этой лаконичной спине «дирижера-убийцу» и «демона во фраке». Правда, Винсент рецензий не читал: музыка была для него работой, он лишь служил ее будничным жрецом.

Куда бы ни приезжал молодой музыкант, везде он продолжал свои изыскания. Располагая рекомендациями людей в масках, он получал доступ в частные библиотеки и изучал редкие фолианты, ведя минимум записей и не вызывая подозрений. Музыкант и музыкант. Пусть «гениальный», пусть молодой, пусть нервные барышни обоего пола падают от его музыки в обморок и ходят разные слухи. Ведь то было возбужденное время… Правда же, это мы говорим «пусть», ибо привыкли к сенсациям, а в начале прошлого века сенсаций вроде «Ратленд-оркестра» было не так много. Пропасть лежала между теми, кто повторял рассказы о концертах, и теми, кто попадал под их воздействие. Винсент учился держать музыку под контролем.

А еще он богател. Ничто особенно не менялось в нем, не прибавлялось свидетельств преуспеяния в его одежде или жилье. Как и раньше, выглядел он достойно – простой его гардероб стоил непростых денег – и в Синтре любили говорить, что он скоро выкупит половину города (к нему часто приезжали посетители, которых он щедрою рукою поселял в дальнем крыле «Лоренса»). Однако у него не копилось ни золота, ни драгоценностей (камень цвета цин не в счет), не удосужился он обзавестись ни личным экипажем, ни даже слугами, обходился тем, что предоставлял отель, и только украсил свой красивый, но холодный гостиничный быт кабинетным роялем, который был ему нужен «для работы».

Доходы молодого дирижера были велики. Концерты Ратленд-оркестра продавались очень дорого, и музыканты терпели его тиранство лишь за благосостояние, которого добивались под его руководством. Молодой дирижер относился к деньгам легко и мог позволить себе потихоньку переводить средства на разные цели, перечислить которые за давностью лет трудно. (Сейчас это назвали бы благотворительностью, однако то была благотворительность выборочная, и о ней мы, наверное, расскажем позже.) Но себя наш герой тоже не забывал, и после двух особенно удачных концертов в Лозанне и Берне финансовая сторона жизни по большому счету перестала его беспокоить.

С концерта в Лебединой зале прошло больше года, и в Синтре установился бездеятельный декабрь. Винсент сидел за роялем в своем номере и, разложив на закрытой крышке инструмента какие-то листы и толстый том в кожаном переплете, что-то черкал при свете свечей, горевших в фортепьянных подсвечниках. В его «доме» был кабинет, но, судя по всему, он заработался, и одно занятие плавно переросло в другое. Тут открылась дверь, и в полутемную гостиную вошел представительного вида человек, по зимнему времени года и ночному времени суток одетый в плащ с низко надвинутым капюшоном. Винсент повернул голову к двери, поднялся.

– Прошу вас, – сказал он и указал внутрь.

Посетитель избавился от плаща и тяжело опустился в кресло возле столика. Тишина окутывала его, как бывает, когда человек выжидает перед тем, как сделать что-то, на что решался уже давно.

– Я был бы благодарен, если бы вы что-нибудь сыграли, – наконец выговорил ночной гость. Винсент кивнул, освободил крышку инструмента от бумаг, сел и стал играть что-то соответствующее ночи и настроению посетителя.

– Я вообще-то собирался вас убить, – признался посетитель и, не дождавшись ни перебоя в мелодии, ни реакции, продолжил: – Не тогда, когда вы подумали, не год назад. Сейчас.

Ратленд продолжал играть. Человек поднялся, подошел к музыканту сзади и приставил к основанию его черепа пистолет. Винсент носил довольно высокие воротнички и довольно длинные волосы, но ни то, ни другое не помешало холодному металлу найти дорогу к его голове.

– Вы не стали играть музыку, которая остановила бы меня. Вы не боитесь? – почти прошептал ночной гость, а Винсент почувствовал, что руки убийцы дрожат. Тогда он все-таки развернулся к нему лицом.

– Ваше величество, почему вы так долго ждали? – спросил он. – И почему хотите сделать это лично?

– Потому что хочу посмотреть в твои глаза, наглец, – прошипел Карлуш (ибо это был конечно же он) и опустил пистолет к левой ключице Винсента. Тот аккуратно поднялся, ничего более не говоря. – Почему сам? – продолжил король. – Почему лично? Потому что это касается мужчин… двух мужчин – тебя и меня. И одной женщины. Я смотрю в твои глаза и вижу…

Тут Карлуш обессиленно опустил пистолет и с отрешенным вздохом вернулся к креслу: достоинство, которым насыщена королевская кровь, не позволило ему ввести себя в убийственный амок.

– Мужчины не отказывают женщинам, ваше величество, – сказал Винсент. – Даже если эти женщины – возлюбленные королей. Простите: я надеялся, что для вас эта связь значит меньше. Для меня она не значит ничего, да и для сеньориты дель Соль, надеюсь, тоже.

– Амадея покончила с собой, – ровно отвечал король. Он окончательно взял себя в руки. – Предупреждая ваш вопрос, – он даже нашел в себе силы вернуться к «вы», – она действительно покончила с собой сама, практически у меня на глазах. Ее не убили.

Винсент молчал.

– Вы ведь понимаете, из-за чего это… это… – Тут голос короля неприятно треснул, и он снова тяжело упал в кресло.

– Нет, я не понимаю, – пробормотал Винсент, совершенно не желавший ничего понимать.

– Так держите, – Карлуш достал из кармана листок. – Она просила передать вам.

Винсент машинально принял записку. Кажется, он объяснил ей, что до добра эта связь не доведет, и, кажется, она согласилась. Кажется, ее интересовала в нем лишь его молодость – по контрасту со зрелостью Карлуша, – а его интересовала в ней лишь связь с носителями масок; вообще же Амадея раздражала его. Но смерть? Самоубийство? Он убрал записку в карман.

– Я не понимаю, – повторил Винсент монотонно и принялся складывать бумаги.

– Понимаю все я, маэстро, – выговорил Карлуш как будто с усилием. – У меня… нет претензий к вам. А сейчас играйте еще, столько, сколько можете. Играйте вашу музыку.

Ратленд подчинился, а король закрыл глаза и увидел следующее.

V for Vendetta[51]

По этой стране нужно было передвигаться верхом. То была очень большая, но не пустынная империя, полная поселений и заливных полей, исполосованная дорогами и исчерченная каналами. Не величественными вроде Великого, имевшего транспортное и государственное значение, аузенькими змеистыми канальчиками, прорытыми для нужд простой ирригации. Верхом по этой стране перемещались лишь вооруженные отряды: солидные люди пользовались для езды не лошадиной спиной, а безопасностью экипажа или повозки.

Он передвигался верхом и один. Поначалу его останавливали – и представители властей, и лихие люди. Властей о ту пору в стране доставало. Центральная власть, местные власти, власти милитаристских клик, западных протекторатов, власть разбойников с большой дороги, власти вечно оборонявшихся ото всех крестьян и власть безвластного хаоса, порождавшего все власти помельче, – любые силы, сбивавшиеся в кучу. У путешественника почти не было шансов уцелеть: сметут и не заметят.

Но он ехал все глубже, верхом, один и невредимый. Где-то показывал бумаги, написанные иероглифами и скрепленные красной печатью, где-то переговаривался с «начальником», где-то передавал кораблик-другой серебра. Порой ловил взгляд собеседника и говорил ровно то, что должен был услышать обладатель взгляда, порой пускал вход оружие. Он часто пускал в ход оружие. Все было его оружием – и умение ловить взгляд, и деньги, и обман, и молчание, и то, что он не спал.

Первого он выследил в Чэнду. Прямо на базарной площади нашел взглядом узловатую руку, ухватившую клубень ямса, и успел мимолетно удивиться тому, как льдом сковало голову, почти как в детстве. На всякий случай всадник еще раз оглядел задубевшее лицо боксера, будто вырезанное из соснового корня, поймал на лету змеиный клубок его мыслей (ляны, дьяволы, опиум, бесы, вино, металл, бесы) и не совладал с собой, не стал ждать. Прошел через толпу, рывком развернул боксера на себя и всадил клинок ему в печень – не глядя в глаза, не дожидаясь узнавания, не подождав, чтобы тот упал… не получив никакого удовлетворения. Вернулся к коню без имени, поднялся в седло и уехал, еще до того как базарная площадь спохватилась, до того как закричал торговец арахисом, анисом и сычуаньским перцем, прямо в повозку к которому упал истекающий черной кровью человек, за секунду перед тем торговавшийся за цзинь соевых ростков.

Убийство не принесло всаднику облегчения, да он его и не искал. Почему мне настолько все равно? – думал он, вспоминая книги с захватывающими сюжетами и яростными героями. Ведь если тебе все равно, не нужно искать и находить, тратить время и рисковать жизнью, не нужно мстить. Это не по-христиански. Разве этому учили тебя в монастыре, разве оправдала бы тебя Агнес? «Мне все равно, – отвечал его единственный собеседник. – Просто так, как было, быть не должно. Надо сделать внутри себя чисто, потому что было грязно». «Смыть кровью кровь? – усмехался собеседник. – Придумай что-нибудь поновее». Собеседник был прав, а он – нет. Но не этот скептический собеседник управлял лошадью, и поэтому всадник ехал дальше и искал тех, кого запомнил так хорошо, так насмерть. Впрочем, убитый на рынке боксер как-то сразу испарился из его памяти, словно соскребли его с пергамента лезвием. «Перестань думать, – говорил ему второй, – делай, что делаешь, и не думай». «Хорошо», – согласился всадник и тыльной стороной руки, упрятанной в перчатку, стер кровь с левой скулы.

Чем дальше, тем труднее становилась задача. Как найти людей в огромной воюющей свалке, в которую превратилась страна? Но всадник не роптал, он ведь не только мстил, но и забирал из страны ее знание и выжидал: двигаться в Европу до того, как ему исполнилось хотя бы шестнадцать, не было смысла. Он сможет уехать, только когда тех, кто врезался в его память, – врезался, замерев на секунду, прежде чем расправиться с монахиней и мальчиком, как будто соотнося их с каким-то описанием, – больше не будет. Совсем. Их уже и было меньше – одного он убил на месте, а одного вчера на рыночной площади. Вчера?.. Или месяц назад? Как он жил эти два года, перемещаясь по чужой стране, по прихоти судьбы ставшей его родиной? Чем занимался, кроме кровавой арифметики и методического накопления знания? Было ли в нем место красоте, нормальной человеческой музыке, не той, которую он спустя год играл для короля, а той, которая не разрывала людям сознание? Но все это интересовало всадника лишь в последнюю очередь: сначала ему надо было сравнять счет и начать все с нуля.

Следующего он нашел в опиекурильне в Сиани – ему ведь приходилось пополнять изумрудную шкатулку. В этом городе его влекло к погребальному кургану над Цинь Шихуаном и к глиняным воинам, которых обнаружат лишь через добрых полвека[52] (он провел под землей в сломанных временем рядах древних солдат последнюю опиумную ночь – затем камень опустел). Он искал и то, и другое: и опиум, и продавца. Всадник не знал свои жертвы по именам. Он устанавливал эти имена, лишь чтобы найти их, но покупатель сои или куритель опиума не были для него Сяо Ваном и Шу Иньчжэнем, они были лицами, руками, телами, запахами и переломанной музыкой, они занимали тот участок его сознания, который не должны были занимать.

Перекупщик держал опиекурильню неподалеку от восточных крепостных ворот, на вечно темной улочке к северу от Дун-улу, где можно было купить все – от лаковой шкатулки и горсти рисовых зерен до девочки-рабыни. Всадник оставил коня у какого-то местного фактотума[53] и отправился в лабиринт переулков. В первый раз в стране попытались запретить опиум в 1729 году, тщетно. Британцы завалили империю зельем из Индии и навязали дальневосточному гиганту две Опиумные войны, во время которых неплохо взнуздали старого дракона – в 1840 и 1858 годах. А потом опиумный мак так хорошо прижился на китайской почве, что ко времени продвижения всадника в глубь Китая около четверти всех мужчин империи смотрели на желтый свет сквозь влажный дым опиумной трубки. Юный всадник никого не осуждал – ни британцев, ни китайцев, ни курильщиков, ни продавцов. Он двигался через страну, как нож полевого хирурга движется через больную плоть, – бестрепетно и неумолимо.

Идя по Дун-улу, молодой человек поневоле цеплялся взглядом за людей и пестрые товары. В одном месте покачал головой, любуясь огромными бутылями с заспиртованными змеями, и приобрел приглянувшиеся ингредиенты – жемчуг и лекарственные травы из реестра Сунь Сымо[54]. В другом купил пару бананов для большой грустной обезьяны в ошейнике, сопровождавшей старика в черном полотняном костюме, матерчатых тапочках и плоской шапке. Обезьяна отдала один банан старику, старик и пеший всадник скупо улыбнулись друг другу. Потом он остановился у лотка продавца шелка и, кажется, впал в транс, бесконечно разглядывая вышитых фениксов, драконов, узоры и цвета. Ему, привычно одетому в черное, нравился невозможный синий, как мечтавшее о закате небо в глубинах космоса, и столь же невозможный алый, как сердце, разорвавшееся от радости, и зеленый, торжествующий, победный зеленый, как рисовые всходы, как его камень. Он вздохнул, потому что ничто из этой красоты ему не было нужно – ни для себя, ни для кого-нибудь еще, – но все-таки купил традиционный крытый шитой тканью футляр для свитка. Не зря ведь так долго любовался, а футляр он заполнит. Потом он увидел мальчика, продававшего камелии. Они плавали в большой плоской вазе, живые, уязвимые и смертные. На таком цветке не усидел бы Будда или бодхисатва Гуаньинь[55]. Они показались всаднику простыми и неуместными здесь, в этом переулке. Поэтому он дал мальчику столько денег, что тот принялся лихорадочно ловить и доставать купленные цветы, пока всадник не остановил его. «Убери, – сказал он, указав на дом. – Просто унеси внутрь и больше не продавай». Один цветок он взял с собой.

В притоне всадник сразу прошел к хозяину. Никто не задерживал его: добравшийся сюда некитаец, видимо, знал, что делает, а опиекурильщики окружающим не интересовались. Не так вышло с одноглазым Шу Иньчжэнем.

– Дьявол! Дьявол! – завопил Шу к неудовольствию молодого человека, который не любил крика. Но никто не шел на помощь умелому, как все боксеры, Шу, ведь в каморке у него хранилось оружие и холодное, и горячее, стоял под рукой и чайник с кипятком. Страна, восставшая против заморских дьяволов, среди которых этот мальчишка был чуть ли не первым, простиралась вокруг Шу, словно шелковый халат богача, – усеянная, утыканная миллионами людей, ненавидевших его, этого выжившего дьявола.

– Не кричи. Дай мне хорошего опиума, – сказал молодой человек и положил на стол серебряный кораблик. – Дашь мне свой самый лучший опиум, и я уйду.

Шу подчинился. Он залез под стол, достал ящик, из ящика коробку, из коробки сундучок, из сундучка шкатулку, из шкатулки ларчик, из ларчика жестянку. Открыл ее, продемонстрировал содержимое, дождался кивка и передвинул жестянку по столу вперед. Молодой человек передвинул вперед серебряный кораблик. Шу протянул руку. Молодой человек в одно движение выхватил из-за спины прямой меч, который носил там по ихэтуаньской моде, и отрубил уже схватившую серебро руку. Затем он снес Шу голову, вместив в небольшую паузу между двумя проходами клинка короткое сообщение о том, что убивать за деньги, наверное, как-то можно, но женщин и детей – нехорошо.

Да, плохо. Убивать нехорошо, Винсент Ратленд. Но ведь ты сделал это, правда? Он сдержал обещание: взял самый лучший опиум Одноглазого Шу и ушел, оставив на столе серебряный кораблик и белую камелию.

Карлуш не помнил, как закончилась музыка. Он почему-то захотел камелию из черной вазы и взял ее. Музыкант, ненароком создавший в его голове обе картины, одинаково фантастические, – ту, где король был инквизитором в маске чумного доктора, и ту, где король смотрел на происходящее из-за спины всадника, убившего торговца опиумом, покачал головой, но останавливать гостя не стал. Карлуш ушел, вдев цветок в петлицу и не закрыв дверь.

Винсент Ратленд прошел по апартаментам, словно впервые осматривая свое жилье. Провел рукой по гладкому боку рояля, закрыл обе крышки – над струнами и над клавиатурой, отнес бумаги и фолиант в кабинет. Понял, что его присутствие в этих нескольких роскошных комнатах практически не наложило на них никакого отпечатка. Немного записей и нот в кабинете, футляр с сокровенным свитком, черная ваза, появившаяся здесь в момент его поселения, но без его участия, уже пустая. Все остальное было при нем, как всегда. Камень, стилет. Так и не прочитанная записка от мертвой девушки.

Он потушил все свечи, кроме одной, сел к столу и подвинул к себе вазу, вглядываясь в воду. Сначала на дне, ушедшем вглубь, как в воронку, показалось лицо, которое он немедленно узнал, словно покрытое перламутровыми ракушками, отливающее не утопленнической, а морской синью – голова с голым черепом и обнаженными в смехе зубами раба, раба-демона. «Я не возьму тебя в услужение», – почему-то подумал Винсент. Словно отвечая его мыслям, демон протянул из глубины руку с его китайским перстнем и поманил за собой, вглубь. Ратленд покачал головой. Нет, не так. Наоборот. И все равно, не сейчас. Сейчас надо идти дальше. Кажется, из Португалии он тоже взял все, что смог, включая чужую жизнь.

Ратленд достал записку Амадеи и протянул демону. Тот, по-прежнему хохоча, принял ее и исчез. Винсент поднялся, набросил на плечи и застегнул плащ, прикрыл за собой дверь и покинул отель Лоренса. Навсегда.

Он вышел из отеля незамеченным. Портье посмотрел сквозь него, не исполнив обычного поклона, сопровождаемого предложением предоставить маэстро экипаж. Швейцар тупо проследил, как открылась и закрылась входная дверь, подумал про сквозняк и поежился в своей непробиваемой ливрее.

Тьма встретила Ратленда выжидающим молчанием. Он чувствовал присутствие ее посыльных, но страха в нем не было. Он принадлежал им, был их хозяином. Сознание как будто отделилось от него и описало прощальный круг над Синтрой – ее многочисленными всхолмьями, дворцами, деревьями, парками, кинтами, лестницами и дорожками. Увидело высокого молодого человека, закутанного в плащ, практически не различимого во тьме, с лицом, почти закрытым волосами, – ветер был жесток. Проследило, как он спокойно и быстро движется под безлунным небом, будто знает точно, куда идти.

Он уверенно пошел прочь от города, прочь от Круц-Альта и двух замков – старого сарацинского и обманчиво нового, королевского. В лес и горы, которые были старше и первого, и второго, и третьего, но не отметившего месяц назад восемнадцатилетие Винсента Ратленда. В Синтре он впервые вступил в ход, пройдя который, вышел в незнакомом городе, где говорили на другом языке.

VR

Темнота, вобравшая Винсента Ратленда, не сразу выпустила его из цепкого черного плена, проведя через себя тайными тропами. С крайней точки утеса, высоко вознесшегося над неизвестными равнинами, лесами и реками, ему показали незнакомый и непривычный мир так деловито и беспечно, как хозяин представляет друг другу людей на праздничном вечере – зная, что только вновь познакомившимся решать, превращать это знакомство в связь или нет. Вот Эгнан, царство непобедимых холодных эфестов, обосновавшихся на берегах священной реки. Вот Корона, объединение всех царств гиптов, что сутки напролет неутомимо работают камень, как Пигмалион, высекая из него бессмертную красоту. Вот Камарг, величайшая столица этого мира, в нем живут люди – они читают книги, торгуют, обманывают и подчиняют своей воле других. Вот прекрасная Ламарра, чьи мраморные анфилады и вишневый цвет прославились на весь материк. Вот кудрявокрышая Медзунами, погруженная в кровавую и героическую междоусобицу. Вот Пребесконечный океан. Винсент наблюдает за всем этим с интересом и некоторой печалью, как будто предчувствуя, что его отношения с этим пространством, наполненным странной жизнью и событиями, не будут ни простыми, ни добрыми. Он видит, что мир, который ему показали сейчас со всех сторон, имеет свою внутреннюю логику и стройность, но не чувствует с ним никакого родства. Еще раз оглядев закованные в стены дороги, подводные глубины и город под морем, каверны и бездонные черные шахты, зубастые горные кряжи, ниспадающие террасы, гигантские статуи в лесу, дворцы и убогие домики, он поворачивается и уходит той же дорогой, которой пришел. Конечно же, он вернется.

11. Московские сплетни

– …И никто не знает, откуда он появился. Полли смело спросила, прямо у него, а он так отвечает: «Из Португалии» и вежливо улыбается – так, что никто больше и не желает спрашивать. Полли пренебрегла приличиями и сразу отошла.

– «Смело спросила»!.. Смелее было бы прямо справиться в жандармерии. Россия не граничит с Португалией, а по воздуху люди, слава богу, не летают. Уж не думает ли Полли, что он прошел подземным ходом?

– Не знаю, дорогой мой, я не могу с ним разговаривать, как с другими. Может быть, оттого что мы говорили по-французски, хотя он просто на глазах обучается русскому языку… Можно решить, что он слышал нашу речь или в роду у него были русские. Я попросила его выступить нынче у нас. И вправду, почему никому не пришло в голову навести справки? У Полли на столике в малахитовой гостиной, где ваза, лежат программки его европейских концертов. Она ведь мечтала услышать его еще с той поры, как из Парижа приехала Кэти и всё рассказывала прерывающимся от восторга шепотом, как ей повезло достать приглашение на выступление «Ратленд-оркестра». Подумать только, мы все о нем слышали, но как он оказался здесь? До последнего момента не шло речи о гастролях! Импресарио у него нет – он просто… соглашается дать концерт то тут, то там. То у великого князя, то у господина губернатора.

– Хм. Но почему же в довершение к тайнам, которые наверняка объясняются самым тривиальным образом, он объявился здесь без оркестра?

– Ах, не знаю, дорогой. Сегодня он возвращается из Петербурга – его незамедлительно прибрал к рукам двор. Юноша начал карьеру у Карлуша Португальского, так неужели государь, а вернее, императрица упустили бы возможность заполучить к себе европейскую сенсацию раньше всех?

– Ни за что. И потом, монархи ведь имеют обыкновение сноситься друг с другом посредством частной переписки. Все объясняется проще: какая-нибудь интрижка при дворе, мальчишку понадобилось убрать… Дамы склонны падать в обморок от вида демонических виртуозов с черными глазами и длинными бледными пальцами. Я просто уверен, что он лихо перешел дорогу какому-нибудь тамошнему барончику. Надо было замять скандал… переждать бурю. Отсюда таинственность прибытия, конфиденциальность и вежливые улыбки вместо ответов. Поверь, есть у него и документы, и рекомендательные письма. И жандармерии совершенно точно известно о его прибытии. И не от кого-нибудь, а от… *** – и тут господин граф ***, представить которого хотя бы при помощи звездочек уже пришла пора, многозначительно вздел перст вверх.

– Как справедливо ты рассудил, дорогой. И вправду. И чело его, с виду безмятежное, омрачено думами, и о прошлом он не распространяется. Я чувствую наверняка: за этим кроется страшная, роковая тайна… а ведь глупость какую говорили, будто бы вышел он посреди зимы прямо из ниоткуда тут неподалеку, в Крапивенском… в лаковых туфлях, с непокрытой головой, да в черной крылатке, по нашей зиме – так и вовсе никуда. Ни саквояжа, ничего. Шелковое кашне да тонкие перчатки.

– Дорогая моя, ты увлекаешься. Вспомни, до чего фантазии такого рода довели Татьяну Ларину.

– До чего же, дорогой? Всего лишь до удачного супружества.

– Но без любви, драгоценная Алина. Без любви.

На рассуждении о супружестве без любви мы и оставим этих мимолетных персонажей нашего повествования, ибо суть перемещений маэстро Ратленда между двумя российскими столицами отражена в диалоге сполна, а копаться в памяти занятого насущными делами Страттари, вполне способного приврать что-нибудь при передаче разговора начала двадцатого века, небезопасно. Винсент Ратленд впервые вошел в ход в Синтре: признав его особые права на себя, тьма довела его до входа, и по непонятным причинам вышел он в белокаменной и первопрестольной столице матушки-России.

Если разбудить нашего читателя посреди ночи неделикатным телефонным звонком и спросить грозным учительским голосом: «А ответь-ка ты как на духу: что происходило в России в 1904–1905 годах по Рождеству Христову?!», то гипотетический читатель, лихорадочно пролистав в уме учебник истории десятого класса, с облегчением выдохнет: «Революция!» А другой разбуженный, заметив в вопросе небольшой затакт, 1904 год, еще и дополнит: «И Русско-японская война! Гордый “Варяг”, Цусима и Портсмутский мир!» Дневник, пятерка, ложитесь на место.

Нам было интересно вспоминать начало состоящего из двух иксов века в Китае и в таинственной Португалии, но переписывать учебник истории России, которая подобно половине мира изготовилась вступить в эпоху перемен, – не очень. Русские читатели знают эту историю пусть не поминутно, но хотя бы на импрессионистском уровне: красные флаги, красная Пресня, велеречивый красавец Георгий Гапон, кричавший Кровавым воскресеньем «Нет больше Бога! Нет царя!» и отстригавший свои поповские патлы, политические убийства, Декабрьское восстание, царский Манифест, Госдума.

А что, были ли, жили ли где-то среди этих пересекавшихся, сливавшихся и разливавшихся кровавых потоков нормальные, далекие от площадей и выстрелов люди? Доживали, так будет вернее. Перевалившее через fin de siecle[56] столетие покатилось вниз быстрее, чем вперед, набирая обороты и не выбирая дороги, снося хилые заборы здравого смысла и калеча всех, кто попадался ему на пути, а на пути попадались все. Однако пока еще шел 1905 год, и столицы, хоть и волновались, все-таки продолжали жить.

В силу понятных причин нас в этой жизни более всего интересует ее культурный аспект, ведь шло время, в более благополучных странах называвшееся Belle Epoque[57]. Поэзия изо всех сил тянулась в Серебряный век, театр и живопись с успехом адаптировали европейский модерн, Мариинка и Большой могуче окучивали родную оперу, да и Дягилев был недалёко. Трескавшийся век питал и отравлял умы ядовитыми испарениями, поднимавшимися из разлома, а разве нужно искусству что-либо помимо измененного сознания? Разве может творец находиться в трезвом уме, сколько б ни говорили о процентном соотношении в гении труда и безумия? Без капельки безумия труд ваш, господа творцы, никому нужен не будет: можно его на рытье Великого канала в Китае или Беломоро-Балтийского в Советской России – где, заметим, все станет понятно и о роли, и о культе личности в истории – успешно… канализировать. Но мы отвлеклись.

Винсент Ратленд всегда держал глаза открытыми. С интересом он следил за революционерами (еще в Китае привыкнув не любить их во всех видах), но по роду занятий вращался в иных сферах, среди людей искусства. Вращался и здесь, впрочем, в свойственной ему отстраненной манере. За полгода, проведенные в Петербурге и Москве, он обзавелся несколькими «своими» музыкантами, большую часть которых вытащил из неизвестных глубин, если не глубинок. В Киеве добыл виртуоза-скрипача, а затем, пустив в ход несравненный дар убеждения, уговорил грузинских князей Микеладзе[58] выдавать ему «напрокат» княжну Полину, пронзенную, как Носферату осиновым колом, даром общаться с роялем. Полине было десять лет, и когда она играла, в кулисе прямо и горделиво сидел облаченный в безупречный фрак отец ее – князь-полководец Александр, обводивший медленным взглядом зал и готовый немедленно и с соблюдением всех приличий насадить на клинок любого, кто повернет в сторону Полины неосторожный глаз. Терпел князь Сандро лишь маэстро Ратленда, какие бы неосторожные движения тот ни делал дирижерской палочкой и какие бы слова ни говорил своим музыкальным рабам, невзирая на их социальный статус.

Винсент не знал, что та обычная лесная дорожка, куда он вступил в Синтре декабрьской ночью, ведомый тьмой, окажется ходом. Он считал, что вообще ничего не знает, и злился, не в силах избавиться от ощущения, что его судьба рисуется по некоему лекалу, известному кому-то другому. Ведь он сам вырвался из Китая, сам прошел его насквозь и не погиб, сам приехал в Португалию, а мог ведь отправиться и в Англию, и почему… почему его признала «тьма»? «Потому что ты показал, что принадлежишь ей, – отвечал он сам себе. – Европейская тьма не могла узнать тебя по китайским делам («По убийствам», – подсказывал все тот же веселый собеседник), она дождалась гибели девочки – любимицы Бога, и тогда признала своим, привела в ход». Дорожка в Синтре ушла под кроны деревьев, затем под нагромождения ледниковых валунов, потом в каменный коридор, потом в долгое ничто и выпустила его уже в городе, говорящем по-русски. Винсент, способный к людским наречиям, как любой человек с абсолютным слухом и такой же памятью, с облегчением узнал этот язык. Ну что ж, значит, Россия. А в остальном московские слухи были верны, разве что рекомендательных писем при нем не было.

12. «Могучая Кучка»

Загадочный дирижер жил и работал в обеих столицах Российской империи. В Петербурге обретался в скромной квартирке на Английской набережной (выбрав вместо Фонтанки, Мойки или каналов вид на «большую воду»), а в Москве так и поселился в Крапивенском переулке, в Константинопольском патриаршем подворье, к которому вывел его ход. Это странное бесконечное здание, граничившее с участком, принадлежавшим ресторатору Оливье, прославившему Россию салатом, было сложено в память о том, что Русь – наследница Византии, а Москва – Третий Рим. Архитектор Родионов выложил длинный терем подворья из красного, белого, желтого и даже черного кирпича. Дом подкупил Ратленда сочетанием внешней игрушечности с тем, что произрастал из щедрой толщи историеносных слоев московской земли.

Легенды гласили, что где-то здесь в незапамятные времена обосновался таинственный боярин Кучка, уступивший свою землю пришлой дружине Юрия Долгорукова, вскоре устроившейся буквально на соседнем холме – да вон там, в Кремле. Кучкова же вотчина располагалась на будущей Петровке. Винсент немедленно стал считать окрестности: Большую Дмитровку, Неглинку, Трубную и Театральную площади, Охотный Ряд, бульвары, Маросейку, Солянку, Пречистенку, Лубянку с их пренебрежительно-ласковыми суффиксами, даже Кремль, – своей землей. (Оглядываясь на молодого Винсента Ратленда, признаем: уже тогда он демонстрировал исключительно высокий уровень территориальности и все земли, куда ступала его нога, был склонен считать «своими»… со всеми вытекающими последствиями.)

Приближалась осень театрального сезона 1905–1906 годов. Летом Ратленд успешно обрабатывал свою музыкальную ниву, а двадцать девятого августа случилось пари.

Многие знают о легендарном московском театре-кабаре Николая Балиева «Летучая мышь», вслед за которым появились петербургские «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и с пяток других[59]. Но «Летучая мышь» не была первой. В глубоком проходном дворе между Большой Дмитровкой и Петровкой неподалеку от Крапивенского переулка до сих пор стоит владение мебельщика Левиссона, выстроенный года за два до описываемых событий дом с волшебной пристройкой в уютном дворе. В интересующее нас время в пристройке имелся подвал, округлыми потолочными сводами напоминавший винные погреба прекрасной Франции. Вот в этом-то полуподвале, переходившем в подвал настоящий и посредством очередных подземных ходов сообщавшийся с Кремлем, и завелся сам собой, как жизнь в океане, артистический трактир «Могучая Кучка». Кучка с прописной буквы, в честь додолгорукого боярина. Местечко, располагавшееся поблизости от основных театров, быстро стало бомондным. Представлений там не давали, но встречались с целью их организовать, договориться об исполнителях, обсудить условия и прочая. Винсенту было до «Кучки» два с половиной неторопливых шага от Патриаршего подворья, и он стал одним из первых персонажей арт-трактира, превративших «Кучку» в укромный плацдарм для решения волнующих музыкально-театральных вопросов, московский извод Belle Epoque. Вот и 24 августа 1905 года наш герой сидел за стилизованным под Русь Билибинскую дубовым столом напротив чахоточного вида юной барышни, в этом сыром подвале неимпозантно бледневшей под его незаинтересованным взглядом.

Примечания

1

– Музыкант.

– Который?

– Тот (исп.).

2

Авиньонское пленение пап (1309–1378) – период сотрудничества семи французских (окситанских) пап с сильными французскими королями, мало напоминавший «плен»: в Риме в то время бушевали поистине шекспировские страсти, а Папское государство и вовсе распалось.

3

Схизма 1054 год не была в истории христианской церкви первой, но стала Великой, расколов конфессию на римско-католическую (Ватикан) и православную (Константинополь). После того как в 1517 году папа Лев Х (Джованни Медичи) опубликовал буллу об отпущении грехов и продаже индульгенций для «Оказания содействия построению храма св. Петра и спасения душ христианского мира», Мартин Лютер сочиняет свои знаменитые 95тезисов с критикой церкви («Диспут доктора Мартина Лютера, касающийся покаяния и индульгенций»). В октябре 1517 года он прибивает их гвоздями к двери Замковой церкви в Виттенберге, запуская тем самым еще один церковный раскол – теперь уже на католицизм и протестантизм.

4

Манок, дудка (ит.).

5

Итальянские, или Ренессансные войны – серия военных конфликтов итальянских городов-государств друг с другом, с Папской областью, с большинством крупных европейских держав и Оттоманской империей. Велись с 1494 по 1559 год.

6

«Песни Бойерна» (лат.) – средневековый сборник 254 монашеских песен, в 1836 году прославленный кантатой Карла Орфа.

7

Представители благородного флорентийского рода Пацци (Pazzi), отличившиеся еще в первом крестовом походе, в 1478 году стали участниками заговора, направленного на устранение от власти во Флоренции своих давнишних соперников Медичи. За Пацци стояли родственники папы Сикста VI (Франческо делла Ровере) банкиры Сальвиати. В результате покушения Джулиано Медичи погиб, а Лоренцо был ранен.

8

Джулиано Медичи (Guiliano Medici; 1453–1478) – любимый младший брат фактического правителя ренессансной Флоренции Лоренцо Великолепного (1449–1492), хорошо известный по портретам кисти Сандро Боттичелли.

9

Екатерина Медичи (Catherine Medici; 1519–1589) – французская королева, супруга Генриха II, стоявшая за печально известной Варфоломеевской ночью (1572), когда в Париже было вырезано более пяти тысяч гугенотов.

10

Мария Медичи (Marie Medici; 1575–1642) – супруга французского короля Генриха IV, отказавшегося от протестантизма ради «мессы» и Парижа; мать слабовольного Людовика XIII.

11

После покушения 1478 года Лоренцо Медичи устроил во Флоренции настоящую резню. Картины расправы над врагами семейства запечатлели Боттичелли и Леонардо да Винчи.

12

Франциск Борджа (Francis Borgia; 1510–1572), внук папы Александра VI Борджа и сын Жуана Борджа, герцога Гандии, генерал ордена иезуитов (1565), причисленный к лику святых.

13

Джованни Медичи (Giovanni Medici; 1475–1521) – будущий папа Лев Х (1513–1521), второй сын Лоренцо Медичи Великолепного.

14

Историки объясняют восхищение Макиавелли политическим цинизмом Борджа тем, что в описываемые времена методы семьи выглядели для современников естественнее, чем для нас, а римские испанцы просто преуспели в них лучше всех. Подала убедительно написанная книга и дурной пример, вызвавший к жизни многие государственные преступления двадцатого века. А вот историки искусства уверяют: некоторые изображения Христа, произведенные во времена Чезаре, не дожившего до возраста Сына Божия двух лет, писались с прекрасного лицом и телом папского сына, повлиявшего тем самым на иконографию Спасителя раз и навсегда.

15

В 1500 году венецианский дож Агостино Барбариго умер, и на его место заступил дож Леонардо Лоредано. В 1938 году итальянцы отправили под воду субмарину, названную именем Агостино – «Barbarigo». Через пять лет она, как сказал бы второй (и четвертый) российский президент, «утонула».

16

Герцогство Валантинуа (Valentinois) в 1498 году было создано Людовиком XII французским именно для Чезаре Борджа. Владение с центром в Валансе находится на юге Франции, в исторической Окситании, и с родной для семейства Борджа испанской Валенсией связано лишь созвучием.

17

«Я маг» (итал.).

18

Вдовствующая императрица Цы Си (1835–1908) – жена императора Сяньфэна, мать императора Тунчжи и тетка императора Гуансюя маньчжурской династии Цин в Китае, негласно контролировавшая политику империи в течение почти полувека начиная с 1861 года. Через три года после ее смерти двух с лишним тысячелетняя империя в Китае пала.

19

«…и два ляна серебра на полотно для сорочек. Юани используют уже одиннадцать лет, но никто не берет у нас ни юани, ни фыни, все хотят серебряные лодочки. Смотрю на своих детей, и сердце мое обливается кровью. Все равны перед Создателем, и уж насколько несчастнее нищие китайские дети, но эти – не могу отогнать мысли, что моим детям особенно трудно. Наши воспитанники попали из ада в ад. Нечего делать ни им, ни нам в этой чужой стране, не понимающей, что она уже давно не пуп земли, а кусок, который европейцы, капая слюной, то так, то эдак подносят ко рту, не зная, как поудобнее откусить. Дети – сдача с политики, летящие от пирога крошки. Разве этот приют, пусть достаточно теплый зимой, относительно прохладный летом, почти защищенный от песчаных бурь с Лессового плато, каменный и не способный взрастить ни нормальную зелень в саду, ни их, этих детей, – не Ад? Они отгорожены от опасностей желтыми стенами, здесь нет ни голода, ни бытовой жестокости. Лишь изоляция. Почему же ад, Агнес? Или ты судишь по Винсенту?» (англ.)

20

Changeling – по английским поверьям – ребенок, оставленный эльфами взамен похищенного, «подменыш» (англ.).

21

«Господь мой, тебя вижу!» (лат.)

22

Граф Артур Павлович Кассини (Cassini; 1835–1919), в 1891–1897 годах – посланник России в Китае. Наследник древнего итальянского рода, внук Виктора Ивановича (Витторио-Мария-Джоакино) Кассини, приглашенного на российскую службу еще Григорием Потемкиным-Таврическим.

23

Сэр Клод Максвелл Мак’Доналд (Claude Maxwell Mac’Donald; 1852– 1915) – британский посланник в Китае (1896–1900), сыгравший значительную роль в приобретении Британией Гонконга.

24

Восстание ихэтуаней, или Боксерское восстание – антизападное народное движение в Китае, негласно поддерживавшееся маньчжурским двором и самой императрицей Цы Си. В 1900 году боксеры в течение нескольких месяцев осаждали квартал, где располагались представительства западных держав.

25

Император Гуансюй (1871–1908) – племянник Цы Си, посаженный ею на трон в обход порядка престолонаследования. С 1898 года находился под домашним арестом в результате дворцового переворота, организованного Цы Си для прекращения инициированного Гуансюем курса на прозападные реформы.

26

Спущенный на воду в 1894 году броненосец «Сисой Великий» (названный именно так, в отличие от трех своих предшественников – линейных кораблей с названием «Сысой Великий») погиб в Цусимском сражении в 1905 году.

27

Ли Хунчжан (1823–1901) – одна из ключевых политических фигур конца XIX века в маньчжурском Китае, отец политики «Самоусиления», военачальник, усмиритель Тайпинского восстания и крупнейший игрок при дворе.

28

Нанкинское соглашение 1842 года знаменовало конец Первой Опиумной войны (1839–1842) Британии с Цинской империей, в результате которой англичане получили массу торговых привилегий и открыли для своей торговли ряд китайских портов.

29

Тайпинское восстание (1850–1864) – гражданская война в Цинском Китае, один из кровопролитнейших военных конфликтов в мировой истории. Под руководством китайского христианина Хун Сюйцюаня, считавшего себя братом Иисуса Христа, восставшие создали собственное Небесное государство со столицей в Нанкине.

30

Потеряйся, Буржуа (англ.).

31

Вариации на тему «мальчик-крыса». В конечном счете Антонио останавливается на «крысе со шрамом» (англ.).

32

Генерал-майор сэр Альфред Гезэли (Alfred Gaselee; 1844–1918) – глава британских сил в рамках Альянса восьми держав, во время Боксерского восстания первым подоспевший на помощь осажденному дипломатическому кварталу в Пекине.

33

Генерал Чжэн Хэ (1371–1433) – китайский Колумб, совершивший семь крупномасштабных морских экспедиций во времена китайской династии Мин. Грандиозные корабли-сокровищницы дипломатического флота Чжэн Хэ достигли даже восточного побережья Африки.

34

«Сон в красном тереме» (Цао Сюэцинь, XVIII век) и «Речные заводи» (Ши Найань, XV век) – известнейшие китайские романы, входящие в четверку классических.

35

По некоторым эзотерическим сведениям, Священный Грааль, чаша, из которой Спаситель пил во время Тайной вечери или чаша, в которую святой Иосиф Аримафейский собрал кровь Христа во время распятия, была сделана из изумруда.

36

На самом деле, кунг-фу отнюдь не переводится как «искусство пустой руки», и не всегда эта рука в китайском единоборстве бывает пуста. Но речь действительно идет о китайских практиках, плавно превращающих искусство правильно дышать в искусство больно защищаться.

37

Криптомерия – вечнозеленое дерево, произрастающее в Китае и Японии.

38

«Война была всегда» (кит., англ.).

39

Книжный формат, где высота книги равна обычно тридцати восьми сантиметрам, а ширина тридцати.

40

USS Oregon (BB-3), американский броненосец додредноутной эпохи, спущенный на воду в 1890 году и с 1903 по 1906 год несший службу в азиатских водах.

41

Брюс Чатвин (Charles Bruce Chatwin; 1940–1989) – знаменитый британский тревел-журналист, широко использовавший в путешествиях блокноты с резинкой типа Moleskine. Биограф Чатвина по фамилии Шекспир писал, что тот «говорит не половину правды, а правду с половиной».

42

Нетинебудет (Never Never Land) – сказочная страна Питера Пэна из одноименного романа Джеймса Барри.

43

Байрон писал своему другу Фрэнсису Ходжсону: «Должен заметить, что деревушка Синтра в Эстремадуре – самая красивая в мире».

44

Мануэлино (порт. Manuelino) – архитектурный стиль Португалии XV–XVI веков, названный по имени короля Мануэля I Счастливого (1495–1521). Мануэлино сочетает элементы готики, мавританского стиля, Ренессанса и даже индийское влияние. Самый знаменитый элемент мануэлино – высеченные из камня орнаментальные канаты, завязанные в узлы, – символ королевского дома Браганза.

45

Кинта да Регалейра (порт. Quinta da Regaleira) – знаменитый дворец в португальской Синтре, выстроенный итальянским архитектором Луиджи Манини для бразильского миллионера Карвальо Монтейро. Названа по имени семьи баронов Регалейра – богатых купцов из Порту, владевших участком до Монтейро, превратившего дворец в пышное сочетание всевозможной эзотерической символики, загадочных зданий, колодцев инициаций, отсылок к алхимии, масонству, тамплиерам и розенкрейцерам. Строительство шло с 1904 по 1910 год.

46

Сунь Укун – знаменитый царь обезьян, герой книги У Чэньэня «Путешествие на Запад», в которой он сопровождает монаха Сюань Цзана (вполне историческую личность) в сложном путешествии в Индию. Сунь Укун – популярнейший персонаж китайского народа, известный всему миру благодаря прекрасной серии мультфильмов.

47

Испанская ярость (исп.).

48

Великая работа алхимиков имела и «птичий» символизм, где черная фаза нигредо символизировалась черным вороном, белая, альбедо – белым лебедем или орлом, быстрая циклическая смена цветов – павлиньим хвостом, а красная фаза, рубедо – пеликаном, кормящим птенцов собственной кровью (это издавна было символом жертвы Христа на кресте). Совершение работы символизировалось фениксом, восстающим из огня.

49

Знаменитый «Прокаженный король» иерусалимский Бодуэн IV (1161– 1185) был вынужден постоянно носить маску, чтобы скрывать изуродованное лицо. Особенно известна его серебряная боевая маска.

50

Пьеса названа по первой строке 99_го псалма «Jubilate Deo, omnis terra», – то есть в русском Псалтыре: «Воскликните Господу, вся земля»(лат.).

51

V значит «вендетта» (англ.).

52

Подземная Терракотовая гвардия, охраняющая гробницу первого императора – объединителя Китая Цинь Шихуана (259–210) под Сианью была обнаружена лишь в 1974 году.

53

Фактотум – слуга всех господ, мастер на все руки, в общем, – Фигаро.

54

Сунь Сымо (Сунь Сымяо; 540–682) – знаменитейший китайский травник и алхимик, врач, отец китайской медицины, о котором ходили слухи, что он достиг бессмертия.

55

Бодхисатва Гуаньинь – любимая буддийская и даосская фигура в Китае, воплощение будды Авалокитешвары, символизирующая милосердие и бессмертие.

56

Конец века (фр.).

57

Прекрасная эпоха (фр.).

58

Микеладзе – грузинский княжеский род из Имеретии, ведущий свою историю с XIV века. Мы не знаем точно, какой князь Сандро фигурирует в тексте, но хронологически нам вполне подходит, скажем, Александр Платонович Микеладзе (1867–1928) – русский генерал.

59

Закрытое кабаре артистов МХТ «Летучая мышь», организованное в доме Перцова напротив храма Христа-Спасителя Никитой Балиевым в 1908 году, считается первым в России. Открытое к десятой годовщине МХТ, оно стало домом знаменитых «капустников». Позже началась настоящая «кабаретная эпидемия»: открылись заведения Бориса Пронина «Лукоморье», «Привал комедиантов» и «Бродячая собака», «Дом интермедий» Мейерхольда в Санкт-Петербурге.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7