Лена Турбина и внутренне почти не изменилась, оставаясь по-прежнему в чем-то максималисткой, в чем-то — непротивленкой. И ее похожие на больших задумчивых рыбок глаза цвета кофе с молоком продолжали смотреть на мир доверчиво и внимательно.
Но я сказала, «почти не изменилась».
А с вами случалось такое? Просыпаешься среди ночи, когда еще спать да спать. Просыпаешься от тоски, которая сначала накрыла тебя во сне, а потом вытащила в явь, чтобы окончательно добить, измучить, расплющить и чтобы уже — никакого сна. А только она, эта черная тоска, гораздо чернее ночи, потому что ночь хоть чем-то подсвечивается: луной, звездами или снегом. Или случайно уцелевшим фонарем, или одиноко горящим окошком в доме напротив, или фарами проехавшей машины. А тоска… Тоска не подсвечивается ничем. Она черна, как квадрат Малевича, и так же, как этот квадрат, мучит своей густой беспросветностью, молчаливой тупостью и необъяснимой непререкаемой властью. Она поглощает тебя без остатка нет надежды освободиться, вырваться, вернуться в ночь, которая, наверное, уже совсем посветлела, стала ближе, добрее и вот-вот уступит место спасительному рассвету.
Но вернуться не получается. И рассвет — без тебя, и день без тебя.
Если с вами такого не случалось, вы — счастливые люди. А вот Лена наша подобное испытывала. Тоска была от всего, что происходило вокруг, — от всеобщей нищеты, от Чечни, от подростков на улице с тупо-агрессивными физиономиями, от чьего-то вольно или невольно взятого, но явного курса (да, и такими категориями мыслила иногда Лена) на дебилизацию общества… А может, тоска была от одиночества? И от него, конечно, тоже.
Лена вставала, шла на работу, что-то делала, что-то кому-то отвечала… И только мама и Ольгунчик знали и чувствовали, что Лена — с Малевичем, в его неразумном глухом квадрате. И что надо подождать день, два, три — пока чернота отпустит ее. Отпустит сама, без чужого вмешательства.
В один из таких дней (это случилось еще года три назад) Ольгунчик пришла за Леной в типографию, молча взяла ее за руку и куда-то повела. Лена не спросила куда. Пусть ведет. Какая разница?
— Вот, Евгений Иванович, знакомьтесь, — сказала Ольгунчик, когда привела подругу туда, куда хотела, — это Елена Турбина. Поэтесса, можно сказать. Она вам сейчас подарит свою книжку.
И Ольгунчик, порывшись в своей огромной бесформенной сумке, достала из нее сборник (у нее всегда было в запасе несколько экземпляров) и сунула Лене в руки. Лена послушно взяла его и послушно протянула Денисову.
Вы, конечно, помните, что о Денисове Лена слышала от Ольгунчика очень часто. Наверное, поэтому, когда она, протягивая ему книгу, посмотрела в его внимательные глаза, он показался ей таким близким и понятным, как будто она знала его всю свою настоящую, а может, и предшествующую жизнь.
Евгений Иванович смотрел на Лену не только внимательно — он смотрел на нее с тихим восторгом. Как Буланкин — когда-то очень давно.
— Какой светлый образ… Удивительно! Оленька, это та самая Лена?
— Та самая, — подтвердила Ольгунчик, толкая Лену в бок и громко шепча ей в ухо: «Я говорила! Говорила, что ты ему понравишься!»
Лена не помнила ничего подобного, но головой на всякий случай покивала.
Хотя Денисов и светился радушием, Лена тогда сразу почувствовала, что они, видимо, зашли не вовремя, что у Евгения Ивановича есть какие-то свои дела.
О, дела у Денисова были всегда! Их всегда у него было просто по горло. И он всегда откровенно страдал, когда его спрашивали: «Вы заняты?» Более нелепого вопроса по отношению к нему нельзя было придумать. Он был занят, повторяю, всегда! А приходилось, чтобы, не дай Бог, не обидеть очередного посетителя, говорить: «Да нет, что вы, проходите, пожалуйста, рад вас видеть…»
Так вот. Почувствовав, что Денисову некогда, и зная, что Ольгунчик, никуда не торопясь, готова была просидеть здесь, в мастерской Евгения Ивановича, и час, и два, и три, Лена сказала:
— Евгений Иванович, очень рада была с вами познакомиться. Но мы с Олей заглянули к вам буквально на минутку. Я буду вам признательна, если вы почитаете мои стихи. До свидания?
— До свидания, — растерянно ответил Денисов. И тут же добавил с необыкновенным энтузиазмом: — Я обязательно, обязательно прочитаю.
— Ну и куда теперь? — спросила Ольгунчик, когда они вышли на улицу.
Она сердилась на Лену. Конечно, то была никакая — берите, ведите хоть куда. А то вдруг — пожалуйста, взяла инициативу в свои руки. Кто ее просил, спрашивается? Посидели бы, поболтали. Папочка (так, если вы помните, Ольгунчик называла Денисова) выдал бы что-нибудь из своих баек. Это он только делает вид, что ему так некогда. А на самом деле всегда бывает доволен, когда есть публика, когда есть кому порассказывать свои истории: про город, про улицы, про людей. Рассказчик он — потрясающий. А уж более благодарных слушательниц, чем она, Ольгунчик, и ее подруга Лена Турбина, хоть она сейчас и в депрессии, ему не сыскать. Вечно Ленка все испортит!
Они шли по улице в неизвестном направлении, и Ольгунчик дулась на Лену, а Лена, не замечая, думала о том, прочитает Денисов ее стихи или нет.
Это было, повторяю, три года назад.
Надо сказать, что после первой же встречи у Лены с Денисовым завязались совершенно особые отношения. Ее к нему тянуло неудержимо и постоянно. И, удивительное дело, для нее у Денисова всегда находилось время. Правда, Лена старалась этим не злоупотреблять. Забегала иногда после работы на полчасика.
Когда дружбе этой было еще не больше двух недель, им уже казалось, что они знают друг друга — вечность. Хотя о внешних событиях своей жизни, как это ни странно, ни Лена Евгению Ивановичу, ни он ей — почти ничего не рассказывали.
Тогда, три года назад, Денисов прочитал ее стихи, они ему понравились, некоторые — поразили.
А Лена, пересмотрев почти все альбомы и папки с его фотографиями, среди которых особенно волновали-тревожили портреты стариков с детскими чистыми глазами, поняла, насколько не похож Евгений Иванович на всех окружающих и насколько между собой похожи они, Лена и Денисов. Они похожи в восприятии и приятии этого мира со всеми его стариками, бодрыми и беспомощными, мудрыми и бестолковыми, упрямыми и беззащитными; со всем его накопленным за века скарбом; со всеми его неразрешимыми вопросами и смутными ответами; с его красотой и уродливостью, любовью и ненавистью.
Как я уже заметила, они почти ничего друг другу о себе не рассказывали. Правда, при этом Денисов знал, что Лена не замужем, и постоянно был озабочен поисками для нее достойного жениха — во всяком случае, на словах. Но и разговоры об этом были, конечно, несерьезными. Потому что было абсолютно ясно, что среди денисовских знакомых подходящей кандидатуры не было и быть не могло.
Лена же о Денисове (впрочем, как и все окружающие) не знала вообще ничего. Никому не могло прийти в голову, что у него могут быть жена, дети. Хотя была, конечно, и у него своя история. Но я вам ее не расскажу.
Евгений Иванович был тем совершенно редкостным экземпляром, который просто не имеет права на личную жизнь, принадлежа людям и обществу.
2
Время юности — это пора бесчисленных вопросов. Время зрелости — пора найденных и вполне определенных ответов. А время мудрости — момент, когда нет ни мучительных вопросов, ни ответов, тем более определенных.
Но время мудрости приходит не ко всем, а только к избранным. Денисов таковым и был. Хотя сам он об этом, конечно, не догадывался. А окружающие догадывались, чувствовали — но того, что избранность его определяется таким простым словом — «мудрость», — тоже не знали. Они просто тянулись к нему. Прикоснуться. Погреться. Иногда ничего не понять. И пойти дальше.
Сегодняшнее утро, несмотря на его обычность, почему-то здорово выбило Лену из колеи. И, с трудом перетерпев рабочий день, Лена отправилась к Денисову.
Евгений Иванович был один.
Они пили кофе и много говорили. Денисова тянуло философствовать. И Лена, вспоминая потом его фразы, которые всегда хотелось записывать, никак не могла вспомнить, с чего же, собственно, это философствование началось.
— Судьба, Леночка, Провидение (назови это как угодно), всегда ведет, всегда подсказывает. А мы не видим, не слышим — ломимся в закрытые двери, а открытых не замечаем. А ведь нельзя этого. Нельзя.
Повторив еще несколько раз на все лады это «нельзя», Евгений Иванович задумался. Задумался надолго — и Лена молчала, боясь спугнуть тишину, такую правильную, такую созвучную непонятно откуда взявшейся теме разговора.
Где-то далеко, видимо у вахтера, зазвонил телефон и вывел Денисова из паузы.
— Так вот, Леночка, не надо переламывать судьбу, надо подлаживаться. Подлаживаться. Понимаешь?
Денисовское «подлаживаться» прозвучало так мягко, плавно и долго, что Лене показалось, что на нем, этом слове, можно плыть далеко-далеко в новую, счастливую жизнь.
А Денисов между тем продолжал в том духе народного сказителя, который был его сутью и который был так дорог и близок жителям старинного русского города — любителям передачи «Евгений Денисов рассказывает…».
— Да беда-то вся в том, что не понимаем знаков ее, судьбы — я имею в виду. Не научились. Книжки вон всякие пишут, разъясняют, что, мол, и как…
— Да, да, — закивала Лена, готовая назвать что-нибудь из того, что в последнее время читала.
Но не успела. И хорошо, что не успела.
— Не нужны книжки. — Таким оказалось продолжение мысли Денисова — мысли, которую Лене не удалось угадать. — Не нужны никакие книжки. Себя чувствуй. Других чувствуй. К природе будь ближе. И живи, зла не делая и все и всех принимая. Вот и вся премудрость.
Лена слушала Денисова и одновременно не могла пропустить звуков капель первого дождя, тяжело и редко ударяющихся о стекло.
Денисов говорил — и его можно было слушать бесконечно. Весна стучалась в окно — и его хотелось распахнуть пошире. Но распахнулось не окно, а дверь. А в нее хлынули (все дороги ведут к Денисову!) многочисленные ходоки: сначала зашел кто-то из фотографов, потом — кто-то из художников, потом — из историков-краеведов.
Тет-а-тету Лены и Денисова не суждено было продолжиться. И она так и не узнала, когда и почему Денисову удалось стать таким все понимающим и все принимающим.
Сидели долго. Пили водку, закусывали немецкими конфетами, присланными Денисову немецкими друзьями из города-побратима Мюнстера.
Водка и конфеты, конечно, не были центром посиделок. Как у древних греков, целью и смыслом пиршества была высокоинтеллектуальная беседа.
Тон задавал ведущий киноклуба Александр Никифоров, заумный и чудной, который не мог ни слова молвить в простоте: все у него было «пассионарно» и «инфернально».
Кто-то Никифорову поддакивал. Кто-то с ним спорил. А кто-то все-таки напился.
Денисов, посматривая на своих гостей, сокрушенно покачивал головой: никто из этой компании Лене Турбиной явно не подходил.
И, прощаясь с ней на остановке, он очень грустно спросил:
— Леночка, где ж мы тебе принца искать будем, а?
— Нету принцев! — весело отозвалась Лена. Ей не было грустно, а было — нормально.
Подъехал троллейбус, почему-то такой же печальный, как Денисов. И в этом нерадостном троллейбусе Лена ехать не захотела. Осталась ждать другой. И Денисов с ней, конечно, остался. Больше они ни о чем не говорили. Просто стояли. И просто дышали весной.
Итак, Лена работала в типографии корректором. Вычитывала… Да чего только не вычитывала! От безграмотных графоманских стихов новоявленных поэтов, у которых появилась возможность издаваться за свои деньги, до каких-то безликих и безрадостных производственных журналов и бланков. Работы было много, поэтому общаться с сокабинетниками: сварливым, но добрейшим забывчивым стариком Марком Захаровичем, которому давно перевалило за семьдесят, и обиженной на весь свет, вздорной Анной Ивановной, напоминавшей отсутствием возраста, поджатыми губами и маленькими колючими глазками Званцеву, — было некогда. Да и не к чему. Каждый, шевеля губами, качая головой и быстро проставляя карандашом корректорские знаки, делал свое дело, отвлекаясь только на общие чинные и немногословные чаепития.
Руководил работой корректорской Марк Захарович — и это было уже хорошо. Правда, Анна Ивановна, которую Ольгунчик, увидев в первый раз, окрестила почему-то Матильдой, метила, судя по всему, на его место, надеясь, что он наконец вот-вот уйдет на покой. Лене об этом думать не хотелось. И она спокойно работала, стараясь сохранять и с Марком, и с Матильдой ровные отношения.
Сохранять хорошие отношения с Марком Захаровичем было совсем нетрудно. С момента появления Лены он взирал на нее с благоговением и нежностью, что для нас с вами, конечно, не ново.
Ну а Матильда, как вы догадываетесь, Лену не полюбила. С самого первого взгляда не полюбила. Но Лене было не привыкать, поэтому она нисколько не переживала, просто старалась не слишком раздражать свою коллегу, упражняясь в молчании, скромности и кротости.
А помните, я обещала вам рассказать, почему Лена с ее университетским образованием и безусловным журналистским талантом работала всего лишь корректором? Рассказываю.
Лена вернулась в Рязань в самое заполошное время: все неслось куда-то без руля и без ветрил, люди ошалело рыскали по городу с вытаращенными глазами, не зная, что делать с гласностью, свободой, беззаконием и безденежьем. Новые газеты и журналы появлялись как грибы и так же быстро бесследно исчезали.
Конечно, хотелось найти то, что было более или менее на плаву. Лена позвонила однокласснику, который успешно подвизался на радио. И уже на следующий день она стояла перед редактором одной из городских газет, приличный тираж которой раскупался подчистую.
Редактор весело «косил лиловым глазом», периодически тянулся за красивой бутылкой немецкого ликера, которая почему-то стояла не на редакторском столе, а у редакторской ноги, и, часто отхлебывая прямо из горлышка этой самой бутылки и снова ставя ее на место, то есть к ноге, вел с Леной беседу, забыв предложить ей сесть.
Принесенные Леной на всякий случай номера «Судоремонтника» с ее лучшими статьями он смотреть не стал. «Это все в прошлом, — изрек лениво. — Сейчас надо не так писать». Правда, как надо писать, он не сказал. А сказал, что Лену, хотя у него и нет пока для нее достойного места, он берет. Пока корректором. Назвал оклад у Лены от счастья закружилась голова.
— Думаю, корректор — это ненадолго. Дерзай, пиши, — весело сказал редактор, в очередной раз хлебнув немецкого ликера. — Понравится — какого-нибудь начальника отдела уволю, тебя поставлю. Без базара.
На следующий же день Лена вышла на работу. И в ожидании своего непосредственного начальника, не успев пока еще приступить к своим обязанностям, взяла в руки сверстанный номер: скандальные наезды на коммунистов в духе Валерии Новодворской, которая вызывала у Лены физическое отвращение; кровавый репортаж об очередном изнасиловании и убийстве; похабные анекдоты. И это все предстояло вычитывать ей, Лене. А если не хочешь засидеться в корректорах, то пиши, голубушка, то же самое и в том же духе. Все ясно. Надо же было быть такой идиоткой — идти в газету, не зная, что она собой представляет! И Лена, извиняясь-раскланиваясь и, разумеется, ничего не объясняя, в тот же день ретировалась.
— Ну ты вообще, — сказала Ольгунчик. — Знаешь, сколько желающих туда устроиться? Давай иди теперь в «Рязанскую правду». Там не платят ни фига.
Но в «Рязанскую правду» Лена тоже не пошла. И не потому, что там действительно ничего не платили. Просто она поняла, что, работая в любой газете, надо быть или оголтелой демократкой, или стопроцентной коммунисткой. Журналистика — это политика. А коль политика — дело грязное, значит, журналистика не чище. Собственно, так, наверное, было всегда. Но в своем «Судоремонтнике» в мелкомасштабных баталиях со Званцевой Лена Турбина понять и почувствовать этого не успела. И вдруг — пожалуйста, сразу все стало ясно. А может, просто время тогда было такое. Но на журналистике был поставлен крест. Навсегда.
Когда подвернулась работа в типографии — Лена пошла не задумываясь. Во всяком случае, здесь было спокойно, понятно, определенно — и никакой политики. Деньги, конечно, платили смешные. Поэтому приходилось иногда подрабатывать на стороне: то писать тексты для рекламных буклетов, то выполнять контрольные или курсовики для студентов.
А самовыражалась Лена, как я уже сказала, в стихах. И это положение дел ее вполне устраивало.
Лена работала, много читала, ходила в театр — чаще одна, иногда с мамой. Кроме Ольгунчика, Денисова, бабы Зои с Алешкой (о котором разговор впереди — разговор, должна вам сказать, малоприятный и нелегкий), она почти ни с кем не общалась (собственно, общение с вышеназванными лицами поглощало практически все свободное от работы время).
Правда, иногда писала Наташке в Мурманск, а та откликалась спокойными, подробными письмами о жизни своей по-прежнему счастливой семьи.
Еще Лена посылала весточки и скромные посылки с игрушками в Полярный в ответ на нерегулярные поздравления Оксаны с очередным Новым годом — поздравления, к которым обычно присовокуплялось сообщение о рождении очередного ребенка (у Оксаны с Лехой — фантастика! — их было уже четверо).
А еще она часто отправляла свои коротенькие письма-записки Алле в Ленинград (именно так, по-советски, Лена продолжала его называть). Правда, в последнее время у нее все чаще стало проскакивать — «Питер», что вовсе не удивительно: только так называла этот город Алла Петрова, окончательно обосновавшись в нем (иначе не скажешь) уже лет шесть назад. Алла не писала — звонила. Тоже часто. Именно от нее доходили иногда какие-то размытые сведения о Буланкине. Кажется, он служил на Новой Земле. Кажется, не женился. Вот и все, что было известно о Юре. А про Аллу, питая к ней необъяснимую симпатию, я расскажу вам поподробнее. Ладно?
Алла Петрова мало изменилась за это время. А многих ли жизнь меняет? Случается, конечно. Только редко. Хотя, может быть, я и ошибаюсь.
Так вот. Сама Алла изменилась мало (разве стала еще более сексапильно-привлекательной), а вот бытие ее, которое вроде бы должно определять сознание (но все законы — не для Аллы, вы ж ее натуру знаете), изменилось кру-у-то. Она умудрилась организовать свое дело. И весьма в этом преуспела. Что в это самое дело входило, Лена особо не вникала, но знала, что фигурируют там и магазины, и ломбарды, и что-то еще и еще.
Саша Петров, демобилизовавшись, в новой жизни искать себя не захотел, довольствовался военной пенсией и заработком охранника (сутки через трое). Прожить на эти деньги семье с тремя взрослыми мужиками (близнецы вымахали оба под два метра, успешно поступили в университет и связывали свое будущее исключительно с наукой) было, ясное дело, невозможно. Таким образом, Алла поняла, что надеяться ей не на кого и что обеспечивать более или менее приличное существование и будущее детям предстоит именно ей.
В тот момент, когда Петровы приехали с Севера, вписаться куда-либо было уже очень трудно. Но, с другой стороны, время беспредела уже заканчивалось, поэтому было поспокойнее — и нужны были только деньги и везение. Деньги, хоть и небольшие, были: Саша, увольняясь, получил сертификат на квартиру, которую они, купив, стараниями Аллы сразу же выгодно продали. Везения Алле тоже хватило. Это поначалу жили они все вместе с родителями Саши в их однокомнатной квартире. «Озвереть можно, — устало говорила Алла Лене по телефону, но тут же успокаивала себя: — Ничего, мы еще увидим небо в алмазах».
Насчет алмазов — не знаю, но года через два у Петровых была отличная пятикомнатная квартира, дача и у всех (кроме Саши) — по иномарке.
Отделять близнецов, пока они не собрались жениться, Алла не хотела. И говорила Лене: счастье — это когда вечером все дома. Когда-то то же самое Лена слышала от мурманской Наташки. Алла, по-прежнему нещадно изменяя мужу, умудрялась каким-то особенным образом любить своего Сашу, восклицая: «Куда я без него?!»
Последний раз Лена ездила к Петровым два года назад. По их приглашению и за их счет. И Алла в тот момент, как всегда, была влюблена. И как всегда, по ее словам, смертельно. Выглядела она соответственно потрясающе.
Алла рассказывала Лене взахлеб о том, какой он, ее возлюбленный, необыкновенный. Но… Связь их длилась несколько лет, а Алла, по ее собственным словам, для него ничего не значила.
— Я гораздо умнее и лучше, чем он обо мне думает, — втолковывала подруга Лене. — Ну почему, почему он ко мне относится всего лишь как к бабе, которую можно трахнуть по случаю? Почему? И думает, наверное, что я так — с любым. Или с ним — потому, что у него море денег и мне иногда перепадает? Но ведь все не так! Надышаться не могу, налюбоваться не могу, крыша едет от восхищения и восторга. А он не дает мне даже малейшей возможности сказать ему об этом. Боится, что я буду претендовать на что-то? Но ведь знает, что мне нужна моя семья. Но не только. И он нужен. А я ему — нет. Совсем-совсем.
Лена вспоминала, что эти обиженные причитания она когда-то давным-давно уже слышала. И не раз. Смеялась. И обнимала Алку, страдалицу.
— Бедная ты моя! Когда ж ты успокоишься? Не надоело тебе жизнь на них тратить?
— Ты что? — возмущенно хлопала та своими желто-зелеными кошачьими глазами, горящими любовью и недоумением-возмущением одновременно. — Как это тратить? Это ведь и есть жизнь!
Вот такими приблизительно беседами был заполнен каждый вечер, когда Лена была у Аллы в Питере. А вечера они в основном проводили не в театре (как хотелось Лене), а в кафе или ресторане (как хотелось Алле), где Лене всегда было не очень уютно. Несмотря на то что она была одета в какой-нибудь из невозможных (прежде всего в смысле стоимости) нарядов своей подруги, сильно похудевшей за последнее время, и выглядела, как вы понимаете, великолепно, она неизменно чувствовала себя глубокой провинциалкой. Впрочем, ей это почти не мешало. Главной задачей все равно ведь было не себя показать, а Аллу выслушать, хотя та свято верила, что водит подругу по ресторанам для устройства ее личной жизни.
Личная жизнь Лены в ту поездку не устроилась, хотя несколько знакомств состоялось. У Аллы, кстати, тоже: ее «смертельная» влюбленность не могла, конечно, этому помешать — и когда она только все успевала?
Так вот. Несколько интересных знакомств у Лены состоялось. Одно из них показалось серьезным. И звонки были, и цветы-подарки, и даже одна встреча в Москве — но все быстро сошло на нет. Почему-то не находился никак для Лены Турбиной ЕЕ мужчина. И дело было даже не в том, что периодически встречающиеся на пути претенденты были чаще всего женаты. Наверное, это уже не могло бы стать препятствием для того, чтобы, никого ни у кого не отнимая, любить и быть любимой. Препятствие всегда было одно — не ЕЕ. И Лена с этим давно уже смирилась. Правда, иногда вспоминался Буланкин. И очень хотелось, чтобы однажды раздался звонок — и она, ничего не подозревающая, вдруг услышала бы в трубке Юрино: «Привет, Стрижик. Это я». Она бы сразу узнала. Сразу. Потому что, во-первых, только он так ее называл (даже Олег не успел в свое время придумать для Лены никакого милого прозвища, а Буланкин вот успел), а во-вторых, ни забыть этот голос, ни перепутать его с чьим-то было, конечно, невозможно.
3
Последнее время Лене постоянно снился один и тот же сон. Она поднимается по лестнице какого-то чужого дома — и вдруг на этой лестнице не оказывается целого пролета. Чтобы двигаться дальше, надо или карабкаться по стене, цепляясь за куски торчащей отовсюду арматуры, или акробатически подтягиваться на руках, хватаясь за непонятно откуда взявшиеся перекладины.
Этот повторяющийся сон был, как всегда, невероятно реален, и, просыпаясь усталой и от пережитого физического напряжения, и от моральной измотанности непонятностью происходящего, Лена помнила любую мимолетную подробность: косые полосы солнечного света, тянувшиеся от открытого чердачного окна где-то высоко и далеко (видимо, туда она и стремилась, упорно преодолевая пространство между лестничными пролетами); рыжий хвост кошки, мелькнувшей рядом (про нее было ничего непонятно: она — вверх или вниз?); засохшую розу на одном из подоконников грязного подъезда; короткий детский вскрик наверху Детали могли быть каждый раз разными, и лестница — тоже. Но пролет отсутствовал всегда. И всегда Лене приходилось карабкаться и думать при этом: я-то доберусь, а как же другие — какие-нибудь старушки? Как же они живут в этом доме с такой странной лестницей?
Наверное, сон этот что-нибудь значит, думала Лена. Надо спросить, видят ли другие что-либо подобное. Но спросить она почему-то всегда забывала. И снова и снова видела странную лестницу, и снова и снова карабкалась вверх. А утром думала: когда-то давно во сне я всегда летала…
Вот про полеты во сне она спрашивала: и у мамы, и у бабы Зои, и Ольгунчика. Да и так знала: все летали в свое время. Разве, кстати, не удивительно? И не значит ли это, что люди произошли от птиц? Ведь не снится всем одинаково, что они лазают по деревьям за бананами.
Правда, оказалось, что все летали по-разному. Ольгунчик — только тогда, когда убегала от кого-нибудь. Баба Зоя отрывалась от земли, чтобы обрывать яблоки, когда не было лестницы. Вера Петровна не помнила, зачем и куда она летала, но утверждала, что летала, как всем в детстве положено.
А вот Лена не только в детстве летала. И когда студенткой была, и позже. И не зачем-то, а просто от полноты ощущений. Это она и сейчас очень ясно помнила. Идешь-идешь хорошо вокруг, красиво… И чтобы еще лучше было, оттолкнешься — и летишь. И думаешь, как же здорово! Почему остальные-то не летят вместе с тобой, а скучно идут по земле? Что их держит там? Ведь настоящая жизнь — только в полете, когда кружишь над знакомыми и незнакомыми местами и задыхаешься от восторга: о, бесконечность красоты и красота бесконечности!
Как давно это было, когда чуть ли не каждую ночь — леталось. А теперь только эта ненавистная лестница! Лена как-то все-таки рассказала про нее Ольгунчику, когда они сидели у той на ее общежитской кухне и, пользуясь отсутствием всех соседей и не обращая внимания на четырнадцатилетнюю Сашуру (это, как вы помните, дочка Ольгунчика, которая жила не с ней, а только изредка приходила в гости), судили-рядили о жизни вообще и обо всех ее проявлениях в частности.
Про отсутствующий лестничный проем подруга ничего не поняла, только плечами пожала: ей ничего такого никогда не снилось. И они вернулись к первоначальной теме разговора: жизнь как она есть.
Расклад по обыкновению получался неважный. Ничто ни от кого не зависит. То, что человек — кузнец своего счастья, — самая настоящая ерунда, если не сказать больше. Обстоятельства раз. Удача-везение — два. Судьба — три. И все-таки… Все-таки Лена при этом продолжала наивно полагать, что добро возвращается добром, что нужно жить так, чтобы не было мучительно больно… и т.д. Ольгунчик, как водится, ее поругивала и призывала отказаться от розовых очков, которые давно уже никому не прописывают. Она, хоть и была моложе Лены почти на полтора года (пошла в школу с шести), любила иногда в обращении с ней позволить себе покровительственный тон.
Надо плыть по течению и не замахиваться на переустройство мира. Заниматься только внутренними работами: ставить на место ум, который с сердцем не в ладу, добиваясь, чтобы они дружили. Радоваться-веселиться побольше. Собственно, подруга Лены Турбиной только в этом и видела смысл. Когда, разумеется, не пребывала в депрессии, которая неизбежно настигала Ольгу Медведеву каждой весной (правда, Ольгунчик, как вы помните, научилась справляться со своей болезнью самостоятельно, с помощью таблеток, конечно). Ну а пока эта зараза-депрессия ее не накрыла, она с удовольствием и со знанием дела рассуждала о внутренней гармонии, которая и должна держать на[лаву, которая…
— Хорошо, — раздраженно перебила Лена красивые Ольгунчиковы рассуждения, — допустим, добилась я внутренней гармонии. А вокруг меня — матери, потерявшие сыновей, калеки, преступность, СПИД, беспризорники, спивающаяся нация… А я, вся такая гармоничная, буду ничего не замечать? Да?
— Если ты будешь от этого загибаться так, как ты сейчас это делаешь, значит, никакой внутренней гармонии ты не достигла, — рассуждала Ольгунчик, которой в данный момент ужасно нравилось выглядеть психологически продвинутой и логичной.
— Так я и говорю, что это — невозможно. Что мы родились на страдания… И нет, нет у нас выхода!
В общем, это был один из очередных совершенно бесполезных разговоров, которые Лена с Ольгунчиком вели постоянно и которые ни к чему конструктивному привести, разумеется, не могли. Хотя иногда подруги пытались вывести какую-нибудь закономерность, правило какое-нибудь, которое помогло бы кому-то в жизни — например, Сашуре.
— Сашура, — говорила совершенно серьезно Лена, — надо знать, за кого выходить замуж.
Сашура кивала, уж чего-чего, а это она понимала. Но Лена догадывалась, что она понимает что-то не то, и пыталась довести свою идею до конца:
— Шурка, ты не о том думаешь!
Сашура удивленно рассматривала тетю Лену: откуда она знает? И на всякий случай молчала, занимаясь своими делами. Она, на удивление, обожала, в отличие от Ольгунчика, все мыть и тереть.
— Шурочка, — продолжала Лена, переходя на ласковый тон, чтобы лучше дошло, — Шурочка, это очень серьезно. Надо знать, кому рожать детей. Женщина несет ответственность за своего будущего ребенка. Только она. Мужики — они…
— Сволочи, — вклинивалась Ольгунчик.
Лена возмущенно крутила головой:
— Олька, что ты несешь!
А Ольгунчик убежденно говорила:
— Пусть знает!
— Шурка, не выходи замуж за того, кто пьет. Никогда, слышишь? Никогда.
Почему тема пьянства была для Лены самой больной, вы узнаете чуть позже.
— Они сейчас все пьют. — Сашура махала рукой. Жест и интонации — пенсионерки, торгующей на рынке петрушкой.
— Значит, ни за кого не выходи! — настаивала Лена.
— Ага, — не соглашалась Шурка, — и буду как вы с мамой…
Такие недетские и, пожалуй, непедагогичные разговоры вели периодически Лена и Ольгунчик с девочкой Сашу-рой, которая относилась к ним снисходительно и великодушно делала вид, что слушает все, что они ей, такие чудные, пытались втолковать.