1 февраля… Мороз еще крепче, чем в последние дни. Сложились строчки: «Мосты над Невою в дымке тумана, к своим постаментам примерзли львы…» Примерзли — это, кажется, неплохо. Но рифмуется с «Невы», а Нева уже использована… Ходил к Борису, Мишиному приятелю, говорил с ним и его матерью. Но разыскивал-то он не сразу после того, как Миша пошел в больницу и исчез, а через несколько месяцев. Что он мог найти?..
Мне было 19 лет. На зимних студенческих каникулах я поехал из Москвы в Ленинград. Жил у приятеля, Сашки Концова, в его маленькой комнатке на Суворовском проспекте. Сашка был влюблен и счастлив, приходил домой поздно ночью и спал до полудня, так что я его и видел-то мало. Я был влюблен в Ленинград первой пылкой любовью и, несмотря на морозы и скудный харч, с утра до вечера бродил по городу и музеям. Дневничок мой за эти две недели забит восторгами и педантичными описаниями маршрутов и музейных залов. Честно говоря, я это, кажется, никогда не перечитывал. А вот в лаконичные записи о поисках следов Миши Колесникова я вчитываюсь теперь с мучительными усилиями вспомнить… Вспомнить, как это было.
В Москве я жил тогда в семье Мишиных отца и матери, как он жил в Ленинграде в семье Ганецких. Миша бесследно исчез в осажденном Ленинграде в январе сорок второго. В августе предыдущего года ему минуло шестнадцать. Я знал его только по фотографии, которую рассматриваю и сейчас: лобастый, не по годам взрослый парень, с упрямым, слегка набычившимся каким-то взглядом. Помню, я всегда завидовал таким ребятам; сам я был длинный, тонкий и в очках.
Не могло быть никакого сомнения, что Миша погиб. Мария Сергеевна разумом понимала это, а вот сердцем… Миша был ее единственный сын и единственный ребенок. У старика Колесникова были дети от первого брака, среди них еще один сын — инженер Александр Колесников, который осенью 1942 года погиб на изысканиях железной дороги. Оба сына погибли от войны, хоть и не на войне. Впрочем, можно ли сказать о тех, кто умер в ленинградской голодной блокаде, что они погибли не на войне? Да и как погиб Миша, неизвестно и теперь уже останется неизвестным.
Подъезды старых домов по-разному пахнут в Москве и Ленинграде. В Москве — затхлым теплом и каким-то хлебным уютом, в Ленинграде — сыростью и табачным дымом. Вернее, по-разному пахли в 40-х годах, когда я в таких домах живал и бывал. Теперь живу и бываю в новых, которые во всех городах пахнут, наверное, одинаково — свежей краской, известью и сквозняками.
По Невскому ходили дребезжащие трамваи довоенного образца. Стоило отойти на квартал и можно было увидеть следы разрушений — расчищенные площадки с темными брандмауэрами уцелевших домов и просто обгорелые остовы, когда-то бывшие человеческим жильем. Но на фасаде этого прекрасного дома на Литейном, богатого доходного дома времен русского капитализма, почему-то никаких следов войны не было.
Я поднялся на третий этаж по широкой лестнице со стертыми мраморными ступенями и позвонил. Послышались шаркающие шаги, и старушечий голос спросил, кто там. Я ответил, что мне нужна Ядвига Петровна, и, услышав, что это она и есть, объяснил, что я из Москвы от Мишиных родителей. За дверью наступило молчание, наконец замок щелкнул, дверь медленно открылась. В прихожей было темно и почти пусто…
В ее речи были еле слышны следы акцента — как я знал, польского. Я снял в прихожей пальто, протер запотевшие очки, сказал о здоровье Колесниковых. Ядвига Петровна открыла дверь комнаты и пропустила меня. Мы прошли через маленькую проходную комнату, где когда-то жил Миша. Главная комната была заставлена массивной старой мебелью, темной и как будто пыльной. Все в этой квартире казалось покрытым пылью, как и сама хозяйка с землистым лицом и жидкими полуседыми волосами. Я огляделся. На стене против двери висел большой портрет мужчины средних лет в путейском мундире царских времен.
— Роберт Робертович умер той весной, в сорок втором, — сказала она.
Я молчал.
— Умер. Все умерли. Я вот зачем-то живу.
Что тут скажешь?
…Пили чай. Мне хотелось есть, но я стеснялся и старательно жевал кусочек хлеба с маслом. Разговаривали.
Миша поселился у них летом сорокового. Мать оставила его на попечении Ядвиги Петровны.
— Тогда-то, молодой человек, я была молодцом… Кавалеры были… Мишенька экзамены сдавал в свой техникум, конкурс (она говорила конкурс) был строгий, не надеялся поступить. А когда все-таки приняли, так был счастлив. Принес бутылку вина, и я испекла катаринки. Вы никогда не пробовали катаринки? Надо взять фунт меда, ром, обязательно лимон… Когда же я в последний раз их пекла? Ах да, на день рождения Роберта Робертовича, в мае того года…
Я понял: сорок первого.
Говорить с ней было трудно. Она сбивалась, начинала вдруг рассказывать о давно прошедших временах, как они с Робертом Робертовичем жили в Сибири, на постройке железной дороги. (Все они были сибирские инженеры, строители: Ганецкий, Мишин отец, Мишин брат Александр — и мой отец тоже). Я осторожно возвращал ее к разговору о Мише. Она начинала рассказывать, какой он был замечательный мальчик, как хорошо учился, как часто писал родителям. Как увлекался морем и кораблями.
В начале июня их отправили в Ригу на морскую практику, там его и застала война. Он вернулся в Ленинград грязный («я его тут же в ванну отправила, еще было чем истопить»), усталый и потрясенный тем, что увидел.
Но дальнейшее узнать от нее было почти невозможно. Точно с памятью ее что-то случилось. Кажется, техникум их распустили… Где-то служил, ходил в какое-то плавание, потом почему-то уволился. А зима надвигалась. Голод.
Она замолкает и неподвижно смотрит в одну точку, так что мне становится жутко. Потом плачет, вытирая глаза крошечным платочком. Достает какое-то лекарство, руки у нее дрожат. Я беру пипетку и капаю в старинный хрустальный, не очень чистый стакан.
Откуда взялась эта любовь к морю? Когда мальчику было лет семь, мать прочитала ему «Алые паруса» Грина.
Ах, какая это опасная книга! Прекрасная и опасная. У нас в семье Грина не было, и лет до шестнадцати я не подозревал, что есть такой писатель. Его мало издавали в то время. Но однажды я попал на литературный концерт в зале Омской областной библиотеки. Актриса читала «Алые паруса». Не знаю, хорошо или плохо она читала, но что со мной было! Мне хотелось плакать и смеяться, любить, совершить во имя любви что-нибудь необыкновенное…
— С «Алых парусов» все и началось, — рассказывает мне Мишина мать. Окно открыто, под окном школьный двор. Как птицы щебечут дети.
— На море я его в три года первый раз повезла. Кашлял он той зимой, вот врач и посоветовал в Анапу. Потом он каждый год с весны начинал спрашивать: «Мамочка, а на море мы поедем?» Почти каждый год и ездили… А как он плавал! Бассейнов тогда не было, так они с приятелем с мая по сентябрь в Москве-реке купались… Грина он очень любил, и, конечно, с каждым годом новое в нем вычитывал. Стал морем всерьез интересоваться, занимался в морском кружке, модели делал. Хотел стать штурманом дальнего плавания, а больше никем и ничем.
Модели во время войны погибли, а Мишины рисунки и чертежи передо мной. Сколько ему было лет, когда он это чертил? Лет двенадцать? Парусный корабль со всеми подробностями. А внизу, аккуратно выведено:
«Трехмачтовое судно, корабль (ship), фрегат».А вот еще:
«Судно типа баркентина».Никогда и слова такого не слыхал. Бригантину слыхал, и то потому лишь, что в песне поется: «Бригантина поднимает паруса». А интересно, любил ли Миша про пиратов читать?
— Читал, конечно, но не очень увлекался. Он к морскому делу как-то не по годам серьезно относился. Помню, в седьмом классе сочинение писали; кем я хочу быть. Учительница мне говорила, что она поразилась его уверенности, серьезности намерений. А я, дура, радовалась…
Летом 40-го Миша кончил семь классов и объявил родителям, что в школе дальше учиться не будет, а поступит в морское училище. Все было: строгие выговоры отца, слезы матери. Но характер у него был колесниковский: сосредоточенный, упрямый. Его старшего брата уговаривали не идти с изыскательской партией в сентябре; зима в Сибири ранняя. Но он сказал: надо. И пошел.
Да и попробуй поспорить с сыном, который мать шутя поднимает и может тащить на руках хоть километр! Говорит: если не отпустите, сам уеду. И уедет.
Владивосток, Одесса, Мурманск? Порешили на Ленинграде: недалеко все-таки, и жить будет у близких людей. Ганецкие охотно согласились.
Упрям-то упрям, да мальчугану всего пятнадцать. И отца с матерью жалко, и по собачке рыжей тоскует… Читаю Мишины письма от осени 40-го года. По-мальчишески неуклюже пытается утешить родителей, примирить их с разлукой, с его морским будущим. А корабли стали ближе, он видит их у причала порта…
18 октября 1940 года
Дорогой папа! Получил твое письмо и был очень рад, что ты мне написал. Хорошо, что ты уже совсем почти поправился. Живу по-прежнему. Учусь тоже хорошо и даже получил стипендию 70 руб.
…Напрасно у тебя плохое представление о «Веге»
. Во-первых, это не та «Вега», на которой Норденшельд прошел Северным морским путем. Этой «Веге» меньше лет — всего около тридцати. Но для хорошего парусника это самый бодрый возраст. Интересна история приобретения этого судна нашим техникумом, хотя сейчас оно принадлежит не только нашему техникуму.
У нас в техникуме вообще замечательные преподаватели. Преподаватель литературы такой, что не всегда встретишь в университете (а он преподает в университете литературу). Это уже пожилой седеющий человек, который как-то поразительно знает русскую литературу. Он знает греческий и латинский языки и вообще окончил еще до революции университет по словесности, или, как там, я точно не знаю. Но он прекрасный преподаватель. На уроках наизусть читает ломоносовские оды. Особенно любит Пушкина. Это у него просто вроде психоза. В каждой литературной теме он всегда находит место Пушкину. Преподаватели английского языка и навигации — бывшие капитаны, а теперь уже старики. Обоим за пятьдесят лет. Преподаватель морской практики тоже бывший капитан. Во время революции году в восемнадцатом он узнал, что продается парусник на дрова. Он направился посмотреть парусник. Ковырнул ножом шпангоут и увидел, что это судно из крепкого хорошего дерева. Такелаж был в полной исправности. Рангоут тоже. И он купил «Вегу» за 180 рублей (разумеется, по тому денежному курсу). Впоследствии он подарил «Вегу» Ленинградскому морскому техникуму.
Судно это принадлежит к одному из лучших типов судов. Иначе «Вега» называется «шхуна барк». Такое название исключительно от парусного вооружения. Я тебе коротко изложу основы классификации парусных судов…
Вот так, папа. Сейчас сын прочтет тебе небольшую лекцию. И будьте уверены, прочтет весьма дельно. Впрочем, к сожалению:
P. S.Вчера вечером получил книги бандеролью. Мама прислала и «Морской словарик», так что теперь ты ничего не поймешь из того, что я написал про «Вегу».
Смотрю этот словарик, который вернулся в Москву после Мишиной гибели: Лукашевич С. П. Краткий морской словарь. Военмориздат, 1939. На обороте титульного листа напечатано: «
В данное время, когда вся наша страна строит мощный морской и океанский флот, интерес к морю, кораблям и плаваниям неизмеримо вырос у массового читателя». Эта немного казенная фраза несет в себе дух тех лет, тревожных, трагических, романтических. Челюскинская эпопея. Перелеты Чкалова и Громова… Нам нет преград на море и на суше… Мальчишки мечтали стать полярниками и летчиками. И, конечно, моряками. «В данное время, когда…»
Страна построила мощный флот, и тысячи юношей пошли в него. Пошел бы и Миша Колесников и, я уверен, был бы и штурманом и капитаном…
Между тем Миша усердно учится. Пока он на суше, но жизнь уже по-морски и по-мужски суровая. Все преподаватели мужчины, иные — морские волки, «старики за пятьдесят лет».
8 ноября 1940 года
Милый папа! Я тебе давно не писал, потому что не было времени. Я ведь очень занят. Подробнее об этом прочитаешь в письме к маме. Нас готовят почти по программе вуза. В Ленинградском институте инженеров водного транспорта (ЛИИВТе) есть судоводительский факультет. Он готовит и выпускает сразу капитанов, но их очень неохотно берут на суда. Специальные предметы они проходят по программе такой же, как и мы, если не меньше, а общеобразовательные несколько шире, чем мы, что для специальности не особенно важно. Высшую математику проходят по той же почти программе, что и мы. Но главное различие в преподавании морской практики как таковой. Мы меньше сидим на скамейке, чем они (срок обучения и там и тут 4 года), но гораздо больше плаваем. Мы знаем и теорию и практику так же, как они (но практику лучше несравненно). Тебе покажется странно, но учти, как мы должны заниматься, чтобы пройти эту гигантскую программу. По окончании техникума и отплававши два года (правительственный срок), студенты нашего техникума пользуются правом поступления в ЛИИВТ без испытаний. Я туда тогда поступлю и окончу, только значительно раньше, так как буду на заочном отделении и буду все морские спецдисциплины уже знать к тому времени в совершенстве. Посылаю тебе рисунки судна, очень похожего на «Вегу». Нашла ли тебе мама фотографию «Веги» в моем столике?..
Изрядная жизненная программа для пятнадцатилетнего.
Может быть, достоинства выпускников ЛИИВТа слегка приуменьшены, а выпускников Мишиного техникума преувеличены. Об этом трудно судить. Да и надо ли? Не в том вовсе дело. Читаю дальше, про маму.
…Если ей скучно, то сходи с ней в театр. И не раз, а так, как я хожу: в месяц три раза. Сходите в концерт. Мама это очень любит, да тебе все некогда. Уж ты найди время, а то маме будет совсем скучно. А то, если у тебя времени нет, то пусть она одна сходит, это лучше, чем дома-то сидеть. Не позволяй ей сидеть дома и заниматься без конца или читать. Пусть съездит в Сокольники или хоть выйдет на бульвар и там посидит на свежем воздухе. А то и вместе с собачкой может погулять по бульвару. Это будет обоим приятно и полезно. Да и тебе не мешает воздухом подышать, а то ты, наверное, как крот сидишь по ночам и занимаешься. Напиши, как твои пирофилиты
и другие работы. Не простуживайся. Ходи с поднятым воротником, хотя ты этого и не любишь, а то продует…
Ах, сыновья! Заменит ли матери сына концерт, бульвар и даже собачка? Но так было и будет: сыновья уходят, а матери ждут. Счастливы матери и отцы, которые получают от сына такие письма.
Занятия, уроки, театр три раза в месяц. Миша все больше любит этот строгий мужественный город. Был, конечно, в Эрмитаже. Хотелось бы еще, но пока не позволяет себе.
Встает в семь часов (еще совсем темно), завтракает и трамваем на Васильевский остров. Там техникум. Домой приезжает не раньше пяти, а то и в шесть. Поел — и за уроки до одиннадцати, двенадцати. Так шесть дней в неделю. Зато в воскресенье, успокаивает Миша родителей, он совсем отдыхает. Иногда только черчение делать приходится.
Наконец зимние каникулы, и он едет домой. Дорогу от метро до дома бежит бегом. В груди что-то сладко и тревожно замирает. Вот знакомая до последней царапины дверь, за дверью визжит узнавшая его собачонка Рыжка… Мама… Отец, как всегда сдержанный, суровый, в знакомых с ползункового возраста старомодных бурках: не терпит, когда мерзнут ноги.
Его столик, рисунки и тетради. Все это уже кажется детством. Теперь он взрослый. Но почему-то удивительно приятно повозиться с большим плюшевым медведем, он как старый испытанный друг.
Друзья-приятели. Самый близкий друг Юра, с которым можно говорить абсолютно обо всем. Только, пожалуй, не о Гале. То есть о Гале вообще-то можно говорить и с ним, и с мамой, но не все. Что-то есть такое, что знают только они, Галя и он. А может быть, ничего и нет?
О том, как они встретятся с Галей, он много думал. А вышло все совсем не так, даже обидно как-то. «Ой, Мишка, — сказала она, когда он снял пальто у них в прихожей, — а я думала, ты в форме придешь!» Галина мать, Ирина Тимофеевна, засмеялась, а он смешался. Синий китель с форменными пуговицами мать заставила снять, чтобы вывести пятна, а взамен дала школьную курточку, из которой неуклюже торчали руки, вдруг оказавшиеся очень большими.
Галя показалась ему такой хорошенькой, что даже сердце защемило. Определенно, в Ленинграде таких девочек нет. Пошли в кино на «Музыкальную историю», потом к Мише, потом на каток.
— Мне Галя нравилась, — рассказывает Мария Сергеевна. — И все же я Мишу к ней ревновала. Сама себя стыдила, а сделать ничего не могла. Приехал на десять дней, а все с ней да с ней. На самом-то деле он не так уж много времени с ней проводил, но мне так казалось. Помню, пошли мы с ним в последний вечер в театр. Миша в антракте говорит: «Мамочка, ты извини, я пойду по телефону позвоню». А кому позвонит, не сказал даже. Я сухо отвечаю: ну что же, если тебе очень нужно, то позвони. Он сразу почувствовал и говорит так укоризненно: «Мамочка, ну ты же знаешь, я к тебе совсем особенно отношусь…» Чуткий он был. А Галя ко мне потом часто заходила… После войны уже замуж вышла.
Когда вернулся в Ленинград, понял, что не все в жизни так просто и прямолинейно, как осенью казалось. Не одни корабли в мире есть. И отчего всякие мысли в голову лезут, к учебе и к морю никакого отношения не имеющие? Может, это потому, что стало весной смутно веять? Нет, пожалуй, дело не только в весне.
11 марта 1941 года
Дорогая мама! Я тебе давно не писал, ты, наверно, волнуешься. С тех пор, как мы после каникул вернулись в Ленинград, дни идут так быстро…
Учусь хорошо, как и прежде. Улучшений не наблюдается, да и не будет по-видимому… Когда я приехал после каникул сюда, меня одолела страшнейшая хандра. С трудом хватает воли заставить себя заниматься. Что будет на экзаменах — не знаю. Я думаю, что сдам, но как, это я не знаю. Одолевает это проклятое состояние. Мне хочется учиться, это я знаю, но заставить себя учить уроки — это скоро станет выше моих сил. Все свободное время я читаю. Я читаю даже больше, чем следовало бы. Но хуже, что я читаю и в несвободное время, вместо того чтобы учить уроки. Запустил черчение и теперь с трудом подгоняю. И вот тут трагедия: я хочу учиться, знаю, что учиться необходимо, люблю большинство предметов и особенно специальные, знаю, что все это «мое родное», морское и нужное для современного моряка, и в то же время учиться не могу: наука не лезет в голову. Дошел до абсурда в своих рассуждениях. Одно время совсем бросил думать, но почувствовал, что так не могу. Тогда начал искать, искать… Чего? Себя. Да, себя я потерял. Потерял себя. Я год тому назад думал, что я совершенство, что я постиг все, и жизнь, и людей… Но оказывается, не так. Я много знаю… Но вот я не знаю, для чего я живу. Я же человек! Я должен жить с пользой для других людей! У меня должна быть цель жизни. Не море. Море — это самая благородная профессия на земле. Но это специальность, профессия, не больше…
Эти искания смысла жизни на шестнадцатом году от роду… «Я же человек!» Человек мыслит, не может не мыслить, и смысл жизни ему суждено искать до конца дней. Но мальчик этого еще не знает. И он говорит дальше слова, достойные мужчины. Что ж, высшая цель жизни, высший смысл пока скрыты для меня. Но более прямую, более близкую цель я хорошо знаю. Поэтому я соберу волю, заставлю себя жить, учиться, работать. Составляется «краткосрочная программа»: гнать хандру, воспитывать волю, не позволять себя распускать. Дисциплина и целеустремленность. Надо хорошо закончить учебный год. Летом, на каникулах, он всерьез займется языками. Но…
…Я думаю, что так сумею жить, но что дальше? Дальше я еще не надумал. Цель моей жизни, самое главное в жизни человека, еще не ясна. Море, конечно, море. Море — это профессия, и прежде всего нужно быть хорошим профессионалом, специалистом… Но так все же нельзя. Ведь в это время миллионы людей, работая всю жизнь, умирают. Но хуже. Умирают, даже не дожив до седин. Умирают на фабриках, заводах, на фронтах в Европе и Африке. А другие — но меньше таких — сидят в шезлонгах. Это же несправедливо. Это надо было понять мне давно. Но это задело меня только сейчас. Я это понял, и мое место не в шезлонге. Но я еще очень молод. Мне надо учиться и приобретать знания. А войны кончатся. Может быть, и не доживу я до последней страшной битвы, но, может быть, она уже совсем рядом, и с последней войной исчезнет несправедливость. Народы всех стран будут строить коммунизм. Я всегда буду в первых рядах их. Вот я весь. Весь перед тобой. Может быть, я не совсем так сказал, как хотел, но я сказал искренне.
P. S.Не показывай это письмо никому. Разве что только папе. Но никому больше — оно для тебя.
Перечитываю это сумбурное, трогательное, пророческое письмо… «Читаю с тайною тоскою и начитаться не могу». Наивно? Да, но и прекрасно. Завязь жизни наивна в своей откровенности. Незрело? Конечно. Но избавь нас бог от ранней зрелости, если она несет успокоенность, равнодушие, эгоизм. Пусть живет в мире такая незрелость, это весеннее смятение чувств и мыслей…
Он и не подозревал, как близка была та страшная битва, которую ему не суждено было пережить.
Экзамены он, несмотря на хандру, сдал успешно. Может быть, к лету и хандра прошла.
Шли памятные людям нашего поколения последние предвоенные дни.
Рига, 22 июня 1941 года
Дорогая мама! Все благополучно. Твое письмо получил уже давно, а вчера или позавчера — другое. В плавание мы, наверное, не пойдем никуда. Главное, что я тебя прошу, — это не волноваться за меня. Поцелуй от меня горячо любимого папу. Не волнуйтесь и не беспокойтесь за меня. Здесь пока все спокойно.
P. S.Ты видишь, как я пишу. У меня на работе загрубели руки, и я совсем разучился писать.
Очень он постскриптумы любил. В иных письмах по два, а то и по три.
Вечные, никчемные, но неизбежные слова; не беспокойся, мама. Мамы созданы, чтобы беспокоиться за сыновей. Особенно когда сыновья под бомбами. Рига пала 1 июля.
Февраль 1947 года…Рассказывает Борис, медлительный широколицый парень, Мишин друг по техникуму. Он недавно вернулся из армии, начал работать механиком в гараже. Его мать, еще нестарая женщина, тоже пережившая блокаду в Ленинграде, потерявшая мужа и дочь, сидит рядом за столом, подперев голову ладонью, и горестно кивает его тяжелому, с паузами и каким-то мычаньем, рассказу. Кажется, у него контузия.
— По дороге в Ленинград здорово нам досталось. Бомбили фрицы несколько раз. Не все и добрались… Сначала поездом ехали, а потом встал поезд: полотно разрушено. Они тогда, где хотели, летали. Пешком пошли. Друг друга растеряли. Кто на попутных машинах, кто как… Я Мишу где-то около Пскова потерял. Все-таки добрались, он даже на день раньше меня. Отощали только…
— Я, как Борьку увидела, так в рев. Реву и остановиться не могу, прерывает Бориса мать.
— Мам, ну мам…
— Да ладно уж. Все вот пережили. А Миша уж такой мальчик был. Всегда я его Борьке в пример ставила. Он у нас часто бывал. Там, на Литейном, к нему хорошо относились, ничего не скажу, а все не у родной матери. И мать его я один раз видела… Значит, жива она? О господи, горя-то сколько… Погиб Миша…
Она всхлипнула. Женщины, пережившие блокаду, часто плачут. Наверно, и не отучиться им.
Борис рассказывает дальше:
— Ну а в августе всех, кто хотел, отпустили из техникума. Сказали: можете с родителями эвакуироваться или на работу идти, призыва дожидаться. Это первый курс, конечно. Миша в пароходство на работу поступил матросом. Знаю, в Таллин они ходили, в Кронштадт. Опасно было, но он не боялся. Он вообще-то мало чего боялся. И здоровый был как черт. Я тоже не слабак, но до него мне далеко было… За родителей он сильно беспокоился, но ехать к ним не хотел. Я, говорит, здесь пригожусь. Пригодился…
— А в военный флот не мог он пойти?
— Не брали. Он пытался, но сказали: подожди годик… А в общем-то я его редко осенью видел. Знаю только, что горел он на своей посудине и едва выплыл. Тогда много гражданских судов погибло. Оставили его в береговом резерве. А вот почему уволили потом, не знаю. Может, он мне и не говорил. Не помню. Последний раз я его где-то в начале декабря встретил. Совсем случайно, помню, на Невском. А тут обстрел начался. Не поговорили.
Мишино письмо, написанное карандашом, теперь наполовину стерлось. Его надо было расшифровывать, как древние письмена. Мать получила письмо в эвакуации, в Омске, в начале 1943 года. Оно было в пути более года, дошло, как говорится, подобно свету потухшей звезды. Лучше сравнения не подобрать.
14 декабря 1941 года
Дорогая мама! Делаю последнее усилие связаться с тобой. Мои письма к тебе, по-видимому, не доходят до тебя и от тебя я ничего не получаю. С работы уволили, в техникуме отчислен, так как работал. Живу на карточки III категории, иждивенческие. Пока жив и здоров, что будет дальше — не знаю. Полон мыслью о доме, о тебе и о папе. Делаю все усилия, чтобы уехать из Ленинграда. Это сейчас очень трудно. Подробности все — когда приеду домой. В двух словах — ты снова найдешь сына, но уже не прежнего, а такого, который почувствовал жизнь, который пробовал жить самостоятельно, но слишком рано. Это пошло ему на пользу, и тебе, и папе. Возможно, увидимся еще до окончания войны.
Это письмо пришло, когда мать уже знала, что Миша пропал без вести. Она не взглянула на дату, и безумная радость потрясла ее до обморока. Страшная, обманная радость…
Не надо объяснять, что такое были иждивенческие карточки в Ленинграде в декабре 41-го. Немного отсрочить смерть. С иными иждивенцами делились работающие родственники, у кого-то были жалкие, но запасы. У Миши не было ничего. Ни карточек, ни запасов, ни денег, хоть они тогда мало что значили.
Деньги ему посылали родители из Омска. Вернее посылали Ганецким для него. И здесь я сталкиваюсь с вещами, о которых трудно писать. Почему-то в январе 1947 года, когда я был у Ядвиги Петровны, я этого не знал. То ли Мишина мать не понимала смысла документов, то ли не хотела со мной делиться подозрениями. Эти затертые клочки бумаги военных лет я рассматриваю лишь теперь.
15 сентября Ганецкие пишут в Омск матери Михаила:
Деньги, которые вы Мише послали, мы пока ему не передали и о них ничего не сказали ему, так как у него пока деньги есть, пусть приучается жить на то жалованье, которое получает. А то он живо истратит вами присланные деньги. Они пригодятся ему, когда он не будет служить, а поступит в техникум.
Едва ли это было подходящее время для воспитания в парне бережливости.
14 декабря, как мы видели, Миша пишет матери, что ничего от нее не получает. Из письма явствует, что не получает давно:
«…делаю последнее усилие связаться с тобой…»Но вот официальная справка Омского почтамта по данным из Ленинграда: 8 ноября, 29 ноября и 20 декабря 1941 года Ганецким были вручены переводы из Омска на общую сумму 700 рублей. Деньги, может быть, по тем временам небольшие, но все же… Да и не в деньгах дело, а в известии из дома.
Как это объяснить?
Скажу прямо. Выходит, что Ганецкие получали деньги для Миши и не отдавали ему. Более того, не говорили, что от его родителей есть какие-то известия.
По крайней мере, другого объяснения я предложить не могу.
Что происходило в ноябре и декабре 41-го года в квартире на Литейном? Что сделали голод и холод с психикой двух стариков?
9 апреля 1943 г.
На Ваше заявление от 12/III-43 г. сообщаю, что Ваш сын Колесников Михаил Михайлович в начале 1942 года заболел и в тяжелом состоянии был направлен в больницу. В какую именно больницу он был направлен, установить не удалось. После этого в дом он не возвращался. Ганецкий Роберт Робертович умер. Его жена Ганецкая Ядвига Петровна в данное время больна и находится на излечении в больнице.
Штамп: военный прокурор Куйбышевского района г. Ленинграда
Патетическая простота документа… Подпись военного прокурора…
Были еще запросы и ответы. Все сводилось к одному: ушел в больницу и не вернулся. В одном документе прямо сказано: «там умер». Но в какой больнице — неизвестно. В разных ответах называются разные даты: 1 января, 7 января. Были сильные морозы. В больницу он был направлен, а не доставлен. Он мог и не дойти до больницы…
Когда я прихожу на Пискаревское кладбище, я снимаю шапку и перед его безымянным прахом.
В этой истории пока ничего не выдумано, только заменены имена и фамилии. Приводятся подлинные письма и документы, теперь уже, к сожалению, недоступные: Мария Сергеевна умерла, и бумаги пропали.
Что же дальше?
Миша Колесников прожил 16 лет и 5 месяцев.
Много это или мало?
«Для нынешних юношей и девушек характерен инфантилизм, — говорят и пишут одни. — Они знают много, а душой еще малые дети».
Я гляжу на шестнадцатилетних и вроде бы соглашаюсь.
«Происходит акселерация. Не только физическая, но и духовная», говорят и пишут другие.
И я опять соглашаюсь: послушайте только, о чем и как они говорят.
Может быть, каким-то странным образом верно и то и другое?
По шестнадцать лет было молодогвардейцам. Если бы Миша оказался там, он был бы среди них и вел бы себя достойно. В это я, безусловно, верю. Ему не повезло. Он умер не героически. Но война не позволила всем умереть героически. Победа стоила слишком много жизней.
16 лет — мало. Столько изменится в человеке. Появятся черты, которых еще вовсе нет, исчезнут нынешние.
16 лет — много. Главная суть будущего взрослого человека сложилась, дальше будут развиваться уже имеющиеся свойства, черты, склонности.
Опять верно и то и другое. Диалектика.
Но я возьму второе.
Мне кажется, по всему тому, что мы знаем, можно себе представить, каким человеком был бы взрослый Миша Колесников.
Я попробую прочертить траекторию его жизни. Покажите математику достаточно выраженный отрезок кривой, и он изобразит вам ее форму.