Опоздавшие к лету
ModernLib.Net / Научная фантастика / Лазарчук Андрей Геннадьевич / Опоздавшие к лету - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 8)
Автор:
|
Лазарчук Андрей Геннадьевич |
Жанр:
|
Научная фантастика |
-
Читать ознакомительный отрывок полностью
(321 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
Суд проходил единообразно. Вводили подсудимого, майор Вельт зачитывал формулировку обвинения, господин Мархель зачитывал приговор — смертная казнь посредством расстреляния, — этого уводили, приводили следующего. Слова обвиняемым не давали; у некоторых рты были заклеены липкой лентой. Петер снимал, стараясь, чтобы все лица остались на пленке — это было единственное, что он мог сделать для обреченных; он чувствовал, как во лбу, над глазами и позади глаз скапливается тяжелая цементная тупость — как от большой усталости. Мысли сквозь нее не проникали. Броня, понял он. Толстенная лобовая броня. Только так и можно… Нельзя… жить можно только так… так жить нельзя… Расстрел пошел снимать Шанур. Глаза у него были безумные. Шанура следовало предостеречь, но он ничего не слышал — то есть слышал, конечно, но не реагировал. Сам же Петер пошел снимать эпизод метания гранаты господином Мархелем. Петер взял на складе три «орешка» — наступательные гранаты, не дающие осколков. Возле той самой лощинки Петер проинструктировал господина Мархеля, как обращаться с гранатами, и приступил к съемкам. Господин Мархель встал около грибка, Петер отошел к дороге — туда, где лежал Армант с камерой, — шарахнул в небо осветительной ракетой и припал к видоискателю. Господин Мархель перебрал ногами, как бы исполнив элемент некоего сложного бального танца, и, забыв выдернуть чеку, по-женски, из-за плеча, бросил гранату вперед — метров на пятнадцать. Петер сходил за гранатой, вернулся, очень спокойно повторил объяснения, еще раз все показал и прорепетировал движение, коим следовало гранату бросать, и вернулся на свое место. Со второго раза более-менее получилось: господин Мархель не забыл выдернуть чеку и бросил гранату чуть дальше, правда, совсем не в том направлении. Пришлось переснимать. На взрывы сбежались саперы, поняли, что именно происходит, и стояли в отдалении. Вторую гранату господин Мархель отбрасывал от себя, как змею, и Петеру пришлось быстро нырять в кювет, чтобы уберечься. Этот эпизод тоже не укладывался в сценарий, и пришлось продолжать съемку. Он опять изготовился и пустил ракету. Господин Мархель, на которого гранатные взрывы произвели, видимо, сильное впечатление, долго не мог ухватить кольцо, наконец ухватил, вырвал чеку, но гранату не удержал, она выпала и покатилась по земле. Петер снимал. Он слышал тонкий визг, которым исходил господин Мархель, и видел, как стремительно темнеют его щегольские бриджи, и считал про себя: «Раз — два — три — четы…» — и тут рвануло. Петер повесил камеру на плечо и пошел подбирать начальство. Наступательные гранаты не дают осколков. То есть осколки их настолько мелки, что и осколками-то считаться не могут — так, металлическая пыль. Но когда такая пыль с хорошей скоростью соприкасается со штанами… Господин Мархель был в обмороке. Он лежал, закатив глаза, голые тонкие ноги его стремительно покрывались красными пятнышками, от мундира остались клочья, а запах стоял — да от самого запущенного клозета пахнет приятнее… Рассуждая на эту и сопутствующие темы, саперы сложили господина Мархеля на носилки и унесли в лазарет. Петер перемотал пленку, спрятал ее в карман и побежал к стапелю. Никто не видел его. За крайней сваей он нащупал прикрытую тряпьем яму, а под тряпьем — жестяные коробки. Он положил туда свою, снова прикрыл все и ушел, не оглядываясь. В блиндаже никого не было. Петер содрал с себя все и в одних трусах побежал к бочке с водой — отмываться. Его все еще преследовала вонь, испущенная господином Мархелем. Понимая, что запаха уже никакого не может быть, он лил и лил на себя холодную, обжигающе-холодную воду, мылился жестким обмылком и снова лил… Как офицеру ему положен был запасной комплект обмундирования, и Петер был этому несказанно рад. Хрустящая, в мелких иголочках необношенная ткань гарантировала надежное укрытие от вони. Одевшись и спрятав в мешок грязное, он сел на кровать — и вдруг захохотал. Смех прорвался, давно сдерживаемый и подавляемый смех — и Петер корчился, не в силах вздохнуть, не в силах остановиться — и безо всякой надежды на хороший конец всей этой истории. Он слышал, как кто-то вошел, но залитые слезами глаза ни черта не различали в полутьме — электричества опять не было, а аккумуляторная лампочка уже чуть тлела, — но понемногу смог переключиться со смеха на внешнее и спросить: — Кто?.. — Это я, — сказал голос Шанура, и голос этот был таким, что Петер сразу оборвал смех. Он знал, что именно чувствует сейчас Шанур, он помнил себя после этого, но что-то еще было в той интонации, которая состоялась всего в двух коротеньких словах, кажется, принципиально не могущих обозначать что-то, кроме своего прямого словарного смысла — что-то еще более страшное, такое, после чего человек не знает, даст ли успокоение даже немедленная смерть, и медлит поэтому, и остается жить в недоумении… — Говори! — приказал Петер, но Шанур, не слыша его, подошел к своей койке и бросился на нее ничком. Кажется, он и не дышал даже. Тогда Петер взял его камеру, проверил: пленка была отснята. Он вынул ее, положил в коробку — Шанур, не поворачиваясь, сказал: — Не надо… Неожиданно он вскочил, но сил у него было, видимо, только на одно движение — он остался сидеть на краешке кровати. — Не надо, — сказал он опять. — Засвети ее, Петер. Прошу тебя, не надо. Засвети. Засвети, я тебя умоляю. Это нельзя видеть, это нельзя оставлять, нельзя… — Что там? — спросил Петер. — Засвети. — Зачем же ты снимал? — Не знаю. — А я знаю. Ты хотел, чтобы я у тебя ее отобрал и спрятал. — Нет. Нет, конечно. Я правда не знаю зачем… только этого нельзя видеть. Засвети. — Но ведь это же было? — Петер потряс коробкой — катушка забрякала внутри. — Да. Было. Ну и что? — Так чем же тогда ты отличаешься от господина Мархеля? У него свой, написанный сценарий, а у тебя — ненаписанный, так? Что скажешь? — Не смей так! Я — это не он! Он…— Шанур вдруг резко замолчал и уткнулся лицом в ладони. — Да, правда, — сказал он, не отнимая рук. — Но все равно — вот об этом, что у тебя в руках, знать никто не должен. — Саперы оказались вовсе не ангелами во плоти? — спросил Петер. Шанур резко вскинулся. — Откуда ты… А-а! Ты тоже видел, да? Да? Только не соври, пожалуйста, — если ты сейчас соврешь… — Ты никогда не подашь мне больше руки? — Хоть бы и так. — Ладно. Тогда слушай: я ничего не видел, но кое о чем догадываюсь. Ты ведь не думаешь, что я непроходимый болван, не способный увязать пару-тройку намеков? — Ты до-га-ды-вал-ся…— протянул Шанур так, будто голосу его приходилось выдираться из пут, из колючей проволоки, из склизи, осенней глинистой склизи. — Я-асно. Теперь ясно. Вот зачем ты меня туда отправил… — Не только. — Не только… Ты знал, что именно я увижу, да? А откуда ты знал? Это что, твой сценарий? Это твой, да? Почему ты за эту ленту так уцепился? — Христиан, попробуй подумать, какую чушь ты несешь. — Так ведь ты её все равно не получишь, понял? Ты понял? — Шанур выхватил пистолет и направил его на Петера. — Засвечивай! — Дурак, — сказал Петер. — И не просто дурак, а дурак с принципами. И еще с задуренной головой. И еще полагающий себя… — Засвечивай!!! — Сам засветишь. Но сначала убьешь меня. — Засвечивай!!! — ничего человеческого не было уже в голосе Шанура. Был, наверное, момент, когда Шанур действительно мог выстрелить, но момент этот промелькнул, и оба это поняли: Петер — умом, Шанур — руками; руки его затряслись и опустились, пистолет выпал и остался лежать на коленях Шанура, а сам Шанур обмяк, осел, сгорбился, сдался. — Чего ты от меня хочешь? — тихо спросил он. — Хочу, чтобы ты понял одну вещь, — тоже тихо сказал Петер. — Нельзя говорить не всю правду. Раз мы с тобой взялись за такое дело, так делать его должны честно. Мы можем — технически — подровнять, подгладить истину. Можем. Но нам этого делать нельзя. Пусть господин Мархель этим занимается. Что там, на этой ленте? Шанур помолчал, потом неохотно сказал: — Саперы купили у охраны девочек из киногруппы… — Так я и думал, — сказал Петер. — Просто… — Не просто, — сказал Шанур. — Если бы просто… Они устроили целый обряд. Праздник Гангуса, Слолиша и Ивурчорра. — Ну, и?.. — Все. — Ты это и снимал? — Это и снимал. Разожгли костры… — А теперь хочешь засветить? — Но ведь могло же меня там не оказаться, правда? — Могло. Но ты оказался. — И очень жаль. — Жаль. И не только это. Знаешь, Христиан, сколько бы я дал, чтобы не оказаться в лагере «Ферт»? Или в Ловели у рва? Или на допросах в ГПТ? Или на переправе через Юс? Рассказать тебе, как там переплавлялись? Нагнали штрафников, поставили сзади пулеметы… сзади пулеметы, впереди пушки — куда, думаешь, они пошли? Лежали — как волна прибойная замерла… высокая такая волна… пулеметчики с ума сходили, а стреляли — приказ… А потом в воду — куда иначе деваться? Кипела вода… я раньше думал, когда говорят: река покраснела от крови — что это метафора. Вот тебе — метафора. А я стоял и снимал. Или когда Примбау горел — его просто засыпали фосфором, и все горело, и люди горели, там же полным-полно народу было, беженцы, ребятишки — а я снимал… Крепись, старик. Работа такая. — Работа… То, что ты рассказал, — это все в рамках, понимаешь? Это ужасно, но это в рамках. А у меня — за рамками. Как если бы… помнишь, в прошлую войну была осада Флоттештадта? Там половина гарнизона перемерла от голода и жажды, помнишь? Великий подвиг, образец преданности… Так вот, если бы оттуда дать репортажи о том, как, допустим, генералы поедали своих подчиненных… как бросали жребий, кому идти в котел… Понимаешь? Это ведь все могло быть, но точно-то мы не знаем — и слава богу, что не знаем… — Я понимаю. Конечно, это было бы страшно. Это погубило бы те красивые сказки, на которых нас с тобой воспитывали. А ведь ни один генерал в той осаде от голода не умер, кстати… Но по крайней мере мы знали бы все точно, и не было бы места для выдумок. Правдой историю не исказить. — Не исказить. Но ведь есть же стыдные тайны? — Это не нам с тобой решать. — А кому? Господину Мархелю? — Шанур сморщился, как от зубной боли. — Нет, конечно. — А кому тогда? — Не знаю. Никому конкретно. Это само собой решится. А мы должны дать материал для такого решения. — Бесполезно все это, — с тоской сказал Шанур. — Все равно кто-то конкретный будет решать, и будет фантазировать на нашу тему, и создаст нас по своему усмотрению — для подтверждения своих маленьких истин… Оба вдруг замолчали, потому что почувствовали неожиданно, что земля уходит из-под ног и стремится куда-то далеко и неодолимо, и сам ход времени отдался гулко и протяжно, как безначальный звук лопнувшего в небывшие времена рельса, и будто пронизывающим ледяным ветром потянуло сквозь них, прозрачных, и сквозь мир, и сквозь вековечные скалы, такие крошечные и такие хрупкие, потянуло то ли из прошлого в будущее — и тогда непонятно было, почему же ветер настолько стерилен, и нет в нем запахов пожаров и хлеба; то ли из будущего в прошлое — но почему он холоден, как в бесснежную злую зиму, и тосклив, и ровен, будто бы там, в будущем, не за что зацепиться и не на чем задержаться и остается только лететь, лететь призрачно, зло, ледяно и свободно? Будто бы нечего ждать и не на что надеяться, и можно без суеты и ненужного шума устраивать потихоньку свои дела, чтобы быть готовым в урочный час… Петер опустился рядом с Шануром, и так они сидели долго, а ветер все дул, и дул, и дул… Открытие памятника инженеру Юнгману было запланировано на двенадцать часов дня, но состоялось на три часа раньше, причем совершенно тайно; об изменении срока знали только господин Мархель, генерал Айзенкопф и Петер. Генерал произнес краткую речь, глядя поверх объектива — там был прикреплен лист бумаги с текстом. Господин Мархель с приклеенными усами и бровями и в форме саперного майора сдернул брезент. Бронзовая фигура инженера Юнгмана имела несколько неопределенный вид: то ли бронза не способна была передать особенности лица покойного, то ли сказалась нехватка мастерства и опыта у доморощенного скульптора, то ли еще что — но только в чертах инженера проглядывала то нехорошая улыбка господина Мархеля, то надменность генерала; и правая рука его не то указывала направление движения — но для этого она была поднята чересчур высоко, не то означала римское приветствие — но слишком уж неуверенное, скованное, без предписанной уставом истовости и самоотречения; саперы говорили потом, что бронзовый инженер хочет проголосовать попутку через мост, да только вот что-то никто не едет… — Странная закономерность, Гуннар, ты не замечаешь? — говорил после церемонии генерал. — Чем старше по званию становится сапер, тем больше вероятность, что он окажется предателем. Будто короны эти отравляют его душу… Две тысячи рядовых — предателей нет. Четыре сотни унтер-офицеров — предатель один. Девяносто два младших офицера — предателей шесть. Одиннадцать старших — из них трое наверняка и еще двое под подозрением. Кошмар! Будто повышение звания не только не укрепляет естественной преданности Императору, а наоборот — стимулирует какие-то теневые, я бы даже сказал — негативные моменты сознания индивидуума. Конечно, обретая власть, человек начинает иначе относиться к власти над собой — но не до такой же степени, черт побери! — Чему ты удивляешься? — спросил господин Мархель. — Враг и не станет целиться вниз, в основание пирамиды. Он будет целиться в самый верх, в нас с тобой, но ведь мы-то ему не по зубам, не так ли? — ну и чуть ниже. Я уже давно думаю на эту тему. Все то, что мы видим сейчас: саботаж, явный и скрытый, случаи неповиновения, снижение темпов — все это очень легко объяснить именно тонким, я бы даже сказал — деликатным вмешательством вражеской агентуры. И цель, которая стоит перед нами, — это найти способ обезвреживать ее еще до того, как она начнет активно себя проявлять. — Интересная мысль, — сказал генерал. — И как ты это мыслишь? — Следует исходить из того, что любой агент — это человек с двойной моралью. Так или нет? Та, глубинная, истинная его мораль — это как бы лицо, а вторая, та, что мы видим, — это как бы маска. А чем лицо отличается от маски? Чем, Йо? Не знаешь? Да просто лицо более пластично, а маска статична, и с этим ничего не поделать, даже если очень захотеть. Представь себе: тысяча человек, и все плачут. Тут выходишь ты и командуешь: смейтесь! И сразу становится ясно, кто в маске, а кто — настоящий. На таком вот сломе они все и попадутся. — Интересная мысль, — повторил генерал. — А как ты это предполагаешь осуществить? — Уж это-то предоставь мне, — сказал господин Мархель. — И знаешь что? Твой этот майор по особым поручениям — он сильно тебе нужен? — Да как тебе сказать, — замялся генерал. — Потерплю, если надо. — Я хочу его на это дело натаскать, по-моему, он парень толковый. — Толковый-то он толковый…— генерал не договорил. — Ладно, бери. Вельт! Вошел и щелкнул каблуками майор Вельт. — Поступаешь в распоряжение господина Мархеля, — сказал генерал. — Будешь ему во всем подчиняться, как мне. Понял? На какой-то миг майор растерялся: губы его капризно надулись, глаза заморгали, и даже слеза блеснула. Но он, человек военный, взял себя в руки, судорожно выпрямился и четким штабным баритоном выразил свое полное и безоговорочное согласие с любым, даже таким бесчеловечным, решением генерала. Инструктаж майора состоялся тут же. — Значит, так, — сказал господин Мархель. — Слушайте и запоминайте. Вы будете работать с донесениями военнослужащих друг на друга. Какова ваша задача? Самым тщательным образом вы проведете статистическую обработку донесений и выявите следующие группы: первая — на кого поступает максимальное количество донесений; вторая — на кого их совсем не поступает; вычислите среднее количество доносов на один объект доносительства вообще и по категориям: рядовые, унтер-офицеры, младшие офицеры и старшие офицеры; вычислив это, установите поименно лиц, на которых падает среднеарифметическое и среднеалгебраическое число доносов — опять же вообще и по категориям. Произведете изъятие этих лиц. Далее: выявите субъектов доносительства, при этом обращая внимание на, так сказать, максималистов — агентура способна проводить подрывную работу и таким иезуитским методом — и на тех, кто вообще не пишет доносов; именно в этих группах наличие агентуры наиболее вероятно. Далее — выявите, кто именно донес на тех, кого вы подвергнете изъятию, и проведите поощрительные мероприятия, например, выдвинув их на руководящие посты. Вся эта работа должна проводиться циклически, и цикл установим… ну, дней пять. Надеюсь, за пять-то дней будет набираться достаточный информационный массив? — Гуннар! — восхищенно сказал генерал. — Почему ты не в контрразведке? Ты хоронишь свой талант! — Эх, Йо, — сказал господин Мархель. — Ничего-то ты не понял. Мой талант куда больше того, что нужен контрразведчику. Я бы заскучал там через неделю. — А изъять — это обязательно на расстрел? — спросил майор. — Всех расстреливать? — задумался господин Мархель. — Хм… Что скажешь, Йо? — Сколько это будет в абсолютных цифрах? — спросил генерал. — За цикл — десять-пятнадцать единиц, — сказал майор. — Расточительно — всех, — генерал посмотрел на господина Мархеля. — По-моему, расточительно. Нет уж, давайте расстреливать только самых отъявленных. Ну, двух-трех, не больше. А остальные пусть работают. Сделаем трудовой лагерь — ну и пусть искупают трудом. — Так ты что же, хочешь за предательство наказывать только уменьшением пайка и переводом в ночную смену? — спросил господин Мархель. — Смешно, Йо, ей-богу. — А ты что предлагаешь? — Может, на время их работы убирать щиты и снимать маскировочные сети? Так сказать, поднявший меч — от меча и… — А потом опять навешивать? Не-ет, надо что-то другое… Погоди! А пусть-ка они роют туннель под каньоном! А? Подумай только… — Ты гений, Йо! Дай я тебя обниму! — Подумай-ка, сразу двух зайцев… — Ведь и не скажешь, что генерал! Гений, умница, эрудит! — …и работа тяжелее, и цель достиг… — Это историческое решение, Йо! — …потому что никакой бомбой… — …довести до всеобщего сведения как пример беспримерной стойкости в борьбе с объективными… — …и пропускная способность никак не меньше… — Готовь приказ! — Будет приказ. Надо только штрафников поднакопить… — Не беспокойся, будут тебе штрафники!
Исчезновение Баттена было плохим предзнаменованием. Для Петера, во всяком случае. Петер знал Баттена три года и только в последнее время стал по-настоящему понимать, какой же это пройдоха. В отличие от Менандра, скажем, Баттен никак не афишировал свои способности и потому казался просто везунчиком, простым и славным парнем, события вокруг которого сами собой складываются в наиболее благоприятный ряд. Он был до чрезвычайности скромен, этот Баттен, и цель у него была тоже достаточно скромная, хотя и вполне респектабельная по нынешним горячим временам: выжить. Просто выжить. И вот он-то, чуящий любую опасность за много-много дней до того, как она возникнет на его маленьком горизонте, — вот он-то и исчез. Надо сказать, что исчезновение это встревожило и господина Мархеля — правда, другой своей стороной. — Я предупреждал! — потрясая перед носом Петера каким-то свернутым в трубку листком, надо полагать, доносом — то ли на Баттена, то ли на самого Петера, — злобился он. — Я еще во-он когда предупреждал вас о бдительности! И что же? Пропадает человек, без которого мы — как без рук! Агентура знает, куда нацеливать свои удары! Где мы теперь возьмем техника? — Я извещу главного редактора, — сказал Петер. — Пришлет кого-нибудь. — Нет, это я извещу главного редактора, — жестко сказал господин Мархель. — А то действительно пришлет кого-нибудь. Черт вас всех побери, — тоном ниже сказал он. — Ну что бы вы без меня делали? Лето кончилось внезапно, в одну ночь. И так оно держалось долго, сколько могло, до сентября, до последнего патрона, до долгих звездных ночей и неожиданной прозрачности опустевшего воздуха, когда звуки, раз родившись, уносятся куда-то, не задерживаясь, не возвращаясь, но и не погибая, не истираясь по дороге. Эти горные осенние ночи, когда между тобой и звездами абсолютно ничего нет, когда даже сквозь подошвы казенных сапог ощущаешь вращение Земли и гул, производимый ею при этом вращении, и неясные токи, бродящие в ее глубинах, и шаги многих ног в той стороне, где утро, и что-то еще, странное, неподвластное осознанию, но могучее — то, что снимает осторожно человека с шаткого его самодельного пьедестала и помещает к остальным явлениям природы, между реликтовым деревом гинкго и неполным солнечным затмением. Недолго длятся они, такие ночи, но в каждой осени высекают свой след, короткий, но глубокий — алмазную грань… Потом начинается водь и гниль, и раскисшие дороги под ногами, и все тихо покорно умирает — и не в том беда, что умирает, а в том, что тихо и покорно; умирает, пока морозом и снегом не обозначится межвременье, которое перемежит конец умирания с началом нового цикла, и так без конца — или до конца… конца — потому что свой час духов в каждой ночи, своя осень в каждом году, и свое средневековье в каждой эпохе, и каждый раз безвременье прерывает нити и, губя окончательно все, что подвержено смерти, задерживается на миг, день, год, жизнь — но проходит, все-равно проходит когда-нибудь. Но осень еще только начиналась. Ни черта не продвигалось дело с мостом — что-то безнадежно разладилось там, и все усилия прилагались вразнобой и потому без толку, команд хватало, команд, приказов и циркуляров было куда больше, чем нужно, и инженер Ивенс, волоча за собой хвост личной охраны, хищным ящером метался по всей стройке — но нет, за день удавалось нарастить мост на два, редко — на три звена; как-то раз сделали пять звеньев, и это было преподнесено как великое достижение. И без того не слишком просторная площадка перед стапелем была до отказа забита звеньями ферм — то не подходящими по номенклатуре, то некондиционными — и трейлерам приходилось буквально протискиваться, раздвигая их, к выгрузке, они застревали, калечились сами и калечили фермы, и чем дальше, тем сложнее становилось ориентироваться монтажникам. Офицеров арестовывали. Обстановка становилась невыносимой. В Ивенса дважды стреляли. Как сыпь при лихорадке — стало появляться громадное количество плакатов и лозунгов патриотического содержания. Это были бумажные или текстильные полотнища стандартных размеров, на которые типографским способом нанесены были рисунки и слова, доносящие до масс неизбывную мудрость Императора. Мудрость эта выражалась обычно в нескольких словах, затрюизированных до потери смысла, поскольку к составлению лозунгов требования предъявлялись чрезвычайно жесткие: недопущение двоякого толкования, подбор слов таким образом, чтобы исключить возможность непристойной рифмовки, возникновения каламбуров и преднамеренного или случайного извращения смысла путем изменения или перестановки знаков препинания или, скажем, ошибок и описок при написании слов. То, что при этих манипуляциях мудрость Императора ужималась до размеров житейской, типа: «Чисти зубы только своей зубной щеткой!» — никого не волновало. Поговаривали, что в подвалах Министерства пропаганды содержатся на полковничьем пайке два десятка завзятых зубоскалов, которые поначалу отправлены были на каменоломни, но потом переведены оттуда специально для обкатки лозунгов и плакатов политического содержания. Это походило на правду: и потому, что выходящие из Министерства лозунги были совершенно неуязвимы для осмеяния, и потому, что только завзятые саботажники могли дать зеленую улицу таким перлам: «Герои! Ваш ратный труд — это наша гордость!», «Чистое тело солдата — первейший долг интенданта!» и, наконец, красочному плакату: солдат в мундире хватает за руку повара, чистящего картошку, и подносит ему под нос огромный кулак; крупными буквами надпись: «Мы себе не враги!!!»; мелкими, пониже: «Снизим количество картофелеотходов на душу населения!» Плакаты выпускались приличными тиражами, бумага, которая на них шла, была хоть и толще газетной, но не слишком жесткая, поэтому, хотя за использование плакатов не по прямому назначению солдаты получали взыскания, порой строгие, кампании по наглядной агитации солдатами всегда приветствовались. Часто кампании эти ими провоцировались: достаточно было, допустим, на старой плащ-накидке начертать здравицу Императору, как командование спохватывалось — и через день-два бумаги было в достатке и даже избытке. Но на этот раз размах кампании был даже неприличен — сотни и тысячи типографских и самодельных плакатов залепили все вокруг, их клеили слой на слой, клеили все; то ли это был какой-то болезненный энтузиазм, то ли массовая демонстрация лояльности в условиях повышающейся смутности — непонятно. Армант, прикусив от усердия язык, выводил большими буквами прямо на стене: «Объективность — долг нашей совести!» Петер прочел это, перехватил хитрый взгляд Шанура, но промолчал. С Шануром после той памятной ночи творились странные вещи. Во-первых, он сделался этаким воспаленно-веселым мальчиком, у которого любые слова и действия вызывают внутреннюю щекотку. Во-вторых, он как-то признался Петеру, что совсем перестал спать, но это не причиняет ему никаких неудобств, ночью он размышляет или встает и бродит, благо стены для него теперь не препятствие. Скалы, земля — это да, а все, что построено людьми, пропускает его свободно. Но, что самое смешное, ни на что по-настоящему интересное он в своих блужданиях не наткнулся.
— А знаешь, — сказал он, подумав, — нам ведь с тобой, наверное, можно поумерить осторожность. Теперь с нами трудно что-то сделать. Помнишь, тебя бомбами накрыло? Я ведь потом посмотрел: швеллер тот, за которым ты прятался, весь осколками посечен, что твое решето. А тебя просто воздухом ударило да об землю ободрало… — Мы и так вовсе страх потеряли, — сказал Петер. — Я как подумаю, что будет, если обнаружат тайник… — Расстрелять-то нас все равно не смогут! — горячо возразил Шанур. — И из любой тюрьмы… — Э-э! — махнул рукой Петер. — Да эта наша неуязвимость до тех только пор существует, пока мы не боимся. А чуть испуг — и нет ее. Можешь знать назубок, что ты неуязвим, а придут за тобой комендантского взвода солдатики — сердчишко-то и ёк! Рефлекс, будь он проклят. И где твоя неуязвимость?.. — Это точно? — спросил Шанур. — Попробуй, — сказал Петер. Нахмурясь, Шанур подошел к двери, оглянулся на Петера и протянул вперед руку. Рука уперлась в дверь. Шанур надавил, потом со злостью ударил по доскам и вернулся к Петеру, посасывая костяшки. — Убедился? — спросил Петер. — Чуть-чуть — а хватило. Так что не рассчитывай слишком на это. В бою — да, в бою может спасти. А против этих… Шанур сел на койку, вцепился руками в край, зажмурился и стал медленно раскачиваться вперед-назад, что-то неразборчиво бормоча и постанывая. — Прекрати психовать, — сказал Петер. — Перестань. — Да, — сказал Шанур. — Да, сейчас. Сейчас. — Прекрати. — Знаю. Дурак. Поверил. Ох, какой дурак!
— Не ты первый. — Жаль. — Если бы было так просто… — А знаешь, я так поверил… — Пройдет. — Что пройдет? — Легковерие. — Пройдет, конечно… Ах, черт побери, как было бы здорово, а? Петер не ответил. Ему вспомнился вдруг господин Мархель, как он говорил: «Вы сценарием вообще не предусмотрены… вы всегда находитесь по эту сторону камеры…» — и Петер, положив руку Шануру на плечо, сказал: — Ничего. Мы сценарием вообще не предусмотрены. Ничего с нами не случится. Мы всегда находимся по эту сторону камеры. Шанур медленно, стараясь, чтобы это получилось необидно, высвободил плечо из-под руки Петера, встал, подошел зачем-то к двери, потом вернулся. — Конечно, — странным голосом сказал он. — Что же… С нами ничего не случится. И гори все ясным огнем. Правда? — Правда! — зло сказал Петер. — Чистая правда. Ясным огнем. Именно ясным. Ты что, всерьез считаешь, что хоть что-то можно сделать? Да оглянись ты! Это же… это… система! Очнись и оглянись! Хоть раз! — Это я-то не оглядываюсь? — шепотом заорал Шанур. — Да я уже всю шею себе свернул, оглядываясь! Все я вижу, все, понимаешь ты — все! Всю дрянь и гниль вижу — но ведь нельзя же видеть и сиднем сидеть, видеть и молчать, видеть и не видеть, ну нельзя, не могу, понимаешь ты, не могу, тварь ты после этого, последняя тварь распаскудная, я-то думал, ты просто не понимаешь, а ты все понимаешь — да на хрена сдалась нам наша блядская жизнь, если все — на пропасть? Ну, скажи! Нет, ты скажи мне — на хрена? — Шанур уже тряс за грудки Петера, и тот, ошалев, попытался возразить — но что тут возразишь? — Да они купили нас на корню, они знают уже, что мы дерьмо, что мы за кусок мяса любого задавим, а потом еще себе воз оправданий найдем и гордыми будем ходить — а уж за шкуру свою мы что угодно сотворим, особенно если попросить уметь… — Заткнись! — Петер наконец пробил застрявший в горле ком. — Заткнись, дурень! Жить надоело? Шанур попятился от него, глядя прямо в глаза — сначала с недоумением, потом с презрением, потом спокойно. Спокойно — глаза в глаза. — Так — надоело, — сказал он. Тоже спокойно. — Понятно, — сказал Петер. Помолчал, добавил: — Но ведь тебя убьют. Это очень неприятная процедура. — Не убьют, — сказал Шанур. — Я не испугаюсь. Петер покачал головой. — Чего же ты хочешь добиться? — спросил он. — Не знаю, — сказал Шанур. — Не знаю, чего хочу. Знаю только, чего не хочу. — Чего же? — Врать. Врать самому и помогать врать другим. — Ты идеалист, — сказал Петер. — Почему идеалист? — усмехнулся Шанур. — Я признаю первичность материи. Информация материальна, не так ли? Петер думал. Все, что сказал Шанур, новостью для него не было — это были его собственные мысли, давние и недавние; но Шанур, кажется, собирался пойти дальше простого думанья. — А праздник в честь Гангуса, Слолиша и Ивурчорра? — вспомнил Петер.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|