Люди РёСЃС…РѕРґСЏС‚ потом, РЅРѕ двери тщательно заперты Рё РѕРєРЅР° плотно занавешены Рё закрыты. Город напоминает бессильную жертву, закрывшую глаза руками РІ ожидании ударов. Дома стоят как будто замурованные наглухо. РР±Рѕ кто хочет выжить, должен прикинуться мертвым; только Рё это РЅРµ всегда помогает.
В мусульманских домах все же чувствуют себя свободнее. Здесь кипят несвоевременно пробужденные старые воинственные страсти, несколько обесцененные, правда, артиллерийским поединком двух христианских армий, ведущимся у них над головой. Но есть, как водится, тайные заботы и горести, которым не найти ни помощи, ни исхода.
В доме Али-ходжи под Градом образовалась чуть ли не школа. К ораве собственных детей прибавилось еще девятеро ребят Муяги Мутапджича; из них только трое постарше, остальные несмышленыши, мал мала меньше. Чтоб они не расползались без присмотра по двору, всех их вместе с Али-ходжиными отпрысками поместили в прохладную и просторную комнату на первом этаже, предоставив им возиться и пищать под неусыпным надзором матерей и старших сестер.
РњСѓСЏРіР° Мутапджич, РїРѕ прозванию Ужичанин, был переселенец (РЅРѕ РѕР± этом разговор впереди). Рто высокий, совершенно седой человек пятидесяти лет СЃ орлиным РЅРѕСЃРѕРј Рё изборожденным морщинами лицом, СЃ резкими солдатскими манерами Рё РЅРёР·РєРёРј голосом. РћРЅ выглядит намного старше Али-ходжи, хоть Рё моложе его РЅР° десять лет. РњСѓСЏРіР° СЃРёРґРёС‚ СЃ Али-ходжой, РєСѓСЂРёС‚ беспрерывно Рё почти РЅРµ РіРѕРІРѕСЂРёС‚, подавленный неотступными мрачными мыслями. РќР° месте ему РЅРµ сидится. РћРЅ то Рё дело вскакивает, выходит РёР· РґРѕРјР° РІРѕ РґРІРѕСЂ окинуть РІР·РѕСЂРѕРј прибрежные холмы РїРѕ ту Рё РїРѕ РґСЂСѓРіСѓСЋ сторону реки. Постоит, закинув испытующе голову, словно учуял ненастье. РќРё РЅР° минуту РЅРµ оставляя его РѕРґРЅРѕРіРѕ, вслед Р·Р° РЅРёРј выходит РІ сад Рё Али-ходжа, стараясь разговорить его Рё отвлечь.
В саду, круто сбегающем вниз, но красивом и большом, царит покой летнего созревания. Лук вырван и повален; подсолнечник в самом соку, вокруг его отяжелевших черных шапок жужжат шмели и пчелы. Мелкие цветочки по краям завязываются семечками. Отсюда, с высоты, прекрасно виден город, рассыпавшийся по песчаной косе в развилке Дрины и Рзава, причудливая зубчатость горной короны вокруг, окрестные склоны и долина, испещренные лоскутной мозаикой желтых ячменных посевов и зеленью кукурузных полей. Белеют дома, чернеет венчающий вершины лес. В безбрежном океане света и пространства встающего над городом летнего дня вполне невинно и торжественно ухают то с той, то с другой стороны залпы размеренной орудийной перестрелки.
Ркак ни тягостно на сердце у Муяги, но тут и у него развязывается язык. Поддавшись ласковым уговорам Али-ходжи, он рассказывает ему о своей судьбе не потому, что она неизвестна его другу, а потому, что ему надо как-то ослабить стянутый под горлом узел, а судьба эта решается сейчас и здесь каждым мгновением этого летнего дня и каждым новым залпом несмолкаемой перестрелки.
Ему РЅРµ сравнялось еще Рё пяти лет, РєРѕРіРґР° турки должны были оставить сербские РіРѕСЂРѕРґР°. Османлии ушли РІ Турцию, РЅРѕ отец его Суляга Мутапджич, РІ то время еще молодой, РЅРѕ видный человек, РѕРґРёРЅ РёР· первых среди ужицких турок, решил переселиться РІ Боснию, откуда вел происхождение РёС… СЂРѕРґ. РЎ детьми РІ переметных корзинах Рё теми деньгами, которые РїСЂРё тогдашних обстоятельствах ему удалось выручить Р·Р° землю Рё РґРѕРј, РѕРЅ навсегда оставил Ужице. Р’ числе нескольких сотен ужицких переселенцев перешел РІ Боснию, бывшую еще тогда РїРѕРґ властью турок, Рё обосновался СЃ семейством РІ Вышеграде, РіРґРµ издавна проживала ветвь ужицких Мутапджичей. Здесь РѕРЅ прожил десять лет, Рё только занял было прочное место РІ торговых рядах, как пришла австрийская оккупация. Строгий Рё непримиримый, РѕРЅ считал бессмысленным бежать РѕС‚ РѕРґРЅРѕР№ христианской власти, чтобы жить РїРѕРґ РґСЂСѓРіРѕР№. Рчерез РіРѕРґ после РїСЂРёС…РѕРґР° австрийцев, РІ числе немногих семей, РЅРµ желавших жить РїРѕРґ «колокольный Р·РІРѕРЅВ», перебрался СЃ чадами Рё домочадцами РІ РќРѕРІСѓСЋ Варош, РІ Санджак. (Наш РњСѓСЏРіР° был тогда парнишкой пятнадцати лет СЃ небольшим.) Ртут, РІ РќРѕРІРѕР№ Вароши, Суляга Мутапджич начал дело, тут родились его меньшие дети. РќРѕ так РЅРёРєРѕРіРґР° Рё РЅРµ СЃРјРѕРі РѕРЅ изжить РІ себе боль РїРѕ тому, что Р±СЂРѕСЃРёР» РІ Ужице, Рё привыкнуть Рє новым людям Рё обычаям. Рто Рё было причиной его преждевременной смерти. Дочери его, РѕРґРЅР° РґСЂСѓРіРѕР№ красивей Рё РЅР° самом хорошем счету, благополучно повыходили замуж. Сыновья, РїСЂРёРЅСЏРІ дело, приумножали СЃРєСЂРѕРјРЅРѕРµ отцовское наследство. РќРѕ только что РѕРЅРё переженились, пустили РєРѕСЂРЅРё РІ РЅРѕРІСѓСЋ среду, началась балканская РІРѕР№РЅР° 1912 РіРѕРґР°. Р’ отпоре, оказанном турецкими войсками сербско-черногорской армии РїСЂРё РќРѕРІРѕР№ Вароши, принимал участие Рё РњСѓСЏРіР°. Непродолжительный, РЅРѕ Рё РЅРµ совсем безуспешный отпор этот тем РЅРµ менее каким-то таинственным образом показал, что СЃСѓРґСЊР±Р° РІРѕР№РЅС‹ Рё РјРЅРѕРіРёС… тысяч жизней решается РЅРµ здесь, Р° РіРґРµ-то там, РІ неведомой дали Рё совершенно независимо РѕС‚ силы или слабости оказанного сопротивления, Рё повлек Р·Р° СЃРѕР±РѕР№ отход турецкого РІРѕР№СЃРєР° РёР· Санджака. Р РњСѓСЏРіРµ, ребенком уже спасавшемуся РЅР° Ужице РѕС‚ вражьей силы, против которой столь безуспешно выступил РѕРЅ сейчас, РЅРµ оставалось ничего РґСЂСѓРіРѕРіРѕ, как опять податься РІ Боснию, РїРѕРґ ту самую власть, РѕС‚ которой однажды бежал его отец. Так, троекратный беженец, РѕРЅ вместе СЃРѕ СЃРІРѕРёРј семейством оказался РІ РіРѕСЂРѕРґРµ, РіРґРµ прошло его детство.
С помощью кой-какой наличности и при поддержке вышеградских турок, среди которых у него нашлась родня, за эти два истекших года Муяге удалось наладить дело. Далось это ему, однако, нелегко, ибо при нынешних разорительных и неустойчивых временах и местным тузам, как мы видели, приходилось нелегко. В ожидании лучшего будущего Муяга главным образом жил на свои сбережения. Рвот после двух лет несладкой переселенческой жизни на город налетает новая буря, и он против нее совершенно бессилен; в тревоге следить за ее ходом и ждать, замирая от страха, исхода ее и развязки, – единственно, что остается Муяге.
РћР± этом Рё идет Сѓ РЅРёС… сейчас разговор, сбивчивый, отрывистый, тихий; РіРѕРІРѕСЂСЏС‚ РѕРЅРё Рѕ вещах, настолько РёРј близких Рё знакомых, что разговор можно начинать СЃ конца, СЃ начала или СЃ середины. Неутомимый Али-ходжа старается хоть как-РЅРёР±СѓРґСЊ развеять Рё утешить горячо Рё искренне любимого Рё уважаемого РёРј РњСѓСЏРіСѓ РЅРµ потому, что верит РІ самую возможность чем-РЅРёР±СѓРґСЊ ему помочь, РЅРѕ просто РёР· потребности Рё ощущения внутреннего долга принять участие РІ горестной СЃСѓРґСЊР±Рµ этого достойного, несчастного человека Рё истинного мусульманина. РњСѓСЏРіР° СЃРёРґРёС‚ Рё РєСѓСЂРёС‚, – живое воплощение жертвы злого СЂРѕРєР°. Крупные капли пота выступают Сѓ него РЅР° лбу Рё РЅР° висках, Рё, постояв РЅР° месте Рё налившись, РѕРЅРё, сверкнув РЅР° солнце, светлой струйкой скатываются РІРЅРёР· РїРѕ его морщинистому лицу. РќРѕ РѕРЅ РЅРµ замечает РёС… Рё РЅРµ стирает. Замутившимся РІР·РѕСЂРѕРј уставясь перед СЃРѕР±РѕР№ РІ траву, РњСѓСЏРіР° отрешенно слушает голос своей души, звучащий РІ нем громче Рё яснее всех утешений Рё залпов самой оглушительной канонады. Р, коротко отмахиваясь РїРѕ временам СЂСѓРєРѕР№, отрывисто что-то бормочет, скорее РІ продолжение неслышного своего разговора, чем РІ ответ РЅР° то, что РіРѕРІРѕСЂСЏС‚ Рё делают РІРѕРєСЂСѓРі.
– На этот раз приперло так, Али-ходжа, что некуда податься. Бог свидетель, что Рё отец покойный РјРѕР№, Рё СЏ РІСЃРµ сделали ради того, чтобы жить РїРѕРґ турецкой звездой РІ чистой вере Рё законах ислама. Дед РјРѕР№ кости СЃРІРѕРё сложил РІ Ужице; теперь, наверно, РЅРµ найти следов его могилы. Отца РїРѕС…РѕСЂРѕРЅРёР» СЏ РІ РќРѕРІРѕР№ Вароши, может, Рё его могильный холм СЃСЂРѕРІРЅСЏР» СЃ землей христианский СЃРєРѕС‚. Думалось РјРЅРµ, что хоть СЏ СѓРјСЂСѓ там, РіРґРµ еще СЃ минарета сзывает РјСѓСЌРґР·РёРЅ правоверных Рє молитве, РЅРѕ похоже, что СЃСѓРґСЊР±Р° хочет извести РїРѕРґ корень наше семя Рё РІ память Рѕ нас РЅРµ оставит даже могилы. Или такова божья воля. Вижу только, некуда нам больше податься. Пришло время, о котором сказано, что истинно верующим нет иного пути, нет исхода, кроме как подыхать. К кому пристать? Пойти с Наил-бегом в каратели и принять смерть со швабским оружием в руках, покрыв свое имя позором в глазах живых и мертвых, или сидеть сложа руки и ждать, пока и сюда придет Сербия и установит тут все то, от чего бежали мы когда-то и целые полвека провели в скитаниях?
Али-ходжа открыл было рот, собираясь приободрить и обнадежить чем-нибудь Муягу, как его прервали залпы австрийской батареи с Бутковых скал и последовавшая за ними орудийная пальба с Паноса. Отозвались и гаубицы из-за Голеши. С тоскливым, леденящим душу воем, от которого переворачивает все нутро, сновали, подобно челнокам, совсем низко над головами снаряды разного калибра. Али-ходжа поднялся, предлагая укрыться хотя бы под крышей, Муяга, как лунатик, поплелся за ним.
В сербских домах, обступивших мийданскую церковь, нет ни сожалений о былом, ни страха перед будущим; все заслонили тревоги сегодняшнего дня. Здесь безраздельно властвует безгласный, не похожий ни на что другое ужас, неизбежное следствие первых актов бесчинства и террора, повальных арестов и казней без суда и следствия. Но за этим ужасом, как было раньше и как велось спокон веков, таится свет неугасимой надежды, той, что сто с лишним лет тому назад поддерживала пламя повстанческих костров на Паносе, и та же напряженность ожидания, и та же самая решимость, уж если иначе нельзя, все выдержать, и та же вера в благополучный исход где-то там вдалеке, в конце всех концов.
Внуки и правнуки тех, кто в тревоге и страхе, но с радостной дрожью в глубине души, так же затворившись в домах, с тех же самых холмов, напрягая слух, пытались уловить слабые отголоски залпов карагеоргиевской пушки, долетавшие к ним с гор от Велетова, прислушивались теперь к тяжкому гулу гаубичных ядер в теплой ночной темноте и, стараясь угадать по звуку, сербский или швабский пролетает над ними снаряд, нежно подбадривали его ласковыми именами или проклинали, посылая ему вслед оскорбительные клички и прозвища. Но это только до тех пор, пока снаряды, пущенные поверху, пролетали мимо, когда же стрельбой накрывало город и мост, они, осекшись на полуслове, замолкали, готовые поклясться в том, что во всей необъятности ночи, в оцепенении жуткой тишины и та и другая сторона стараются нащупать только тот дом, где укрылись они. И изменившими-, ся голосами в наступившем после грохота недалекого взрыва затишье отмечали его особенную близость и вредоносную силу.
В доме Ристича, что сразу над домом священника, но более просторном и красивом и защищенном от артиллерийского огня, с двух сторон крутыми склонами сплошного сливняка, нашло прибежище множество православных с торговой площади. Мужчин тут немного, все больше женщины с малыми детьми, чьи мужья или брошены в тюрьмы, или взяты заложниками.
Дом Ристича большой и богатый, а живут в нем только хозяин Михаило Ристич с женой и вдовой невесткой, которая по смерти мужа, не пожелав вторично выйти замуж или вернуться в отчий дом, осталась растить детей при стариках. Старший ее сын двумя годами раньше перешел в Сербию и погиб в отряде добровольцев на Брегальнице. Было ему в то время восемнадцать лет.
Старый газда Михаило, его старуха и невестка, словно на каком-то званом празднике, хлопочут вокруг своих необычных гостей. Особенно неутомим старик. Простоволосый, вопреки обыкновению, ибо, как правило, он не расстается с алой феской, с разметавшимися космами седых волос и густыми, серебристыми, подпаленными у корней табачной желтизной усами, окаймляющими рот как бы никогда не сходящей улыбкой. Едва заметив, что кто-нибудь особенно встревожен или приуныл, Михаило спешит с утешением и угощает кофе, ракией или табаком.
– Спасибо, кум Михаило, отец родной, спасибо, не могу, ничего в горло не идет, – отнекивается одна еще совсем молодая женщина, проводя ладонью по своей округлой белой шее.
Женщина эта – жена Петара Гаталы с Околиште. По торговым делам Петар отправился не так давно в Сараево. Там его застигла война, и с тех пор жена не имела от него никаких вестей. Войска выселили их из собственного дома, и она с детьми приютилась в доме у кума Михаила, с которым по мужниной линии состояла в давнем свойстве. Неотвязные думы о пропавшем муже и брошенном на произвол судьбы хозяйстве терзали женщину. И она то вздыхала, то всхлипывала, заламывая руки.
Кум Михаило не спускает с нее глаз и не отходит. Утром еще он узнал, что взятый заложником в поезде на обратном пути из Сараева Петар был переправлен в Вардиште и тут в сумятице какой-то напрасной тревоги по ошибке расстрелян. Все это пока еще скрывалось от нее, и кум Михаило следит за тем, чтобы кто-нибудь нечаянно ей это не открыл. Женщина то и дело порывается встать, выйти во двор и взглянуть оттуда на Околиште, но с помощью всевозможных отговорок и уловок газда Михаиле ее не пускает, ибо прекрасно знает, что дом Гаталовых на Околиште тоже горит, и всеми правдами и неправдами хочет уберечь несчастную хотя бы от этого страшного зрелища. С шутками и прибаутками он беспрестанно потчует свою гостью.
– А ну-ка опрокинь, кума Станойка, ярка белая, одну чарочку! Ведь это ж целебный елей, а не ракия!
И женщина покорно выпивает. Так, обнося ракией всех подряд, газда Михаиле своим настойчивым и неотступным радушием заставляет подкрепиться каждого. И снова возвращается к жене Петара Гаталы. Ей заметно полегчало, комок в горле исчез. И теперь она сидит притихшая, уставившись перед собой отсутствующим взглядом. Но кум Михаило по-прежнему ее не оставляет и, словно малому ребенку, нашептывает сладкий сон о том, что все будет хорошо, Петар ее вернется из Сараева целый и невредимый, и они снова заживут в своем доме на Околиште.
– Твоего-то Петара я с пеленок ведь знаю, на крестинах его был. После о них долго толки шли. А я все помню как сейчас: сам я как раз для женитьбы поспел, и вот с покойным папашей моим, а он крестил всех детей газды Янко, отправился на Околиште крестить твоего Петара.
И кум Михаило принимается в который раз пересказывать давно известную историю крестин Петара Гаталы, но в эти необычные часы бессонной ночи она воспринималась как новая.
Придвинувшись ближе к хозяину дома, мужчины и женщины слушают его, забывая об опасности и пропуская мимо ушей пушечный гром, между тем как кум Михаило неторопливо повествует:
– В добрые старые времена, когда в городе у нас служил знаменитый поп Никола, после долгих лет супружества и целой вереницы девочек у старого Янко Гаталы родился сын. И вот в ближайшее воскресенье сияющий отец с кумом и кое-кем из близких соседей понесли ребенка крестить. По дороге с Околиште кумовья частенько останавливались и прикладывались к фляге с забористой ракией. А подойдя к воротам на мосту, присели отдохнуть и еще немного выпить. День выдался холодный, и на пустующем по поздней осени балконе не было ни хозяина кофейни, ни турок, постоянных его клиентов. И поэтому жители Околиште расположились тут как дома, развязали торбы с припасами и начали новую флягу. В сердечном усердии цветисто славили они друг друга и позабыли про младенца и священника, который должен был крестить его после обедни. А так как в те времена, в семидесятых годах XIX века, церковный звон был еще запрещен, подгулявшая компания не замечала, что время идет и служба давно уже кончилась. Но в смелых их предначертаниях самое отдаленное будущее ребенка так тесно переплеталось с прошлым родителей, что время утратило всякую меру и смысл. Несколько раз крестный отец спохватывался и принимался звать кумовьев продолжить путь, но те быстро заставляли его замолчать.
– Пошли все же, братцы, закончим начатое, исполним то, что требует закон и наш христианский долг, – заикался было крестный отец.
– Да чего ты пристал, ей-богу, никто у нас еще в приходе некрещеным не оставался, – унимали кума, наперебой потчуя его спиртным.
Отец новорожденного вначале тоже порывался идти дальше, но скоро и его, как и других, угомонила ракия. Мать, державшая до сей поры ребенка на посиневших от стужи руках, умотав его в рядно, положила на каменное сиденье, и там он, как в люльке, спал или таращил любопытные глазки, как бы участвуя в общем веселье. («Видать тотчас, что наш, – заметил кум, – ишь как нравится ему застолье и компания!») – Янко, будь здоров, – кричал тем временем один сосед. – Пусть сын твой будет долговечен и счастлив; дай бог ему быть нашей гордостью и славой и жить в чести и почете, в благополучии и всяческом достатке. Дай бог ему…
– Постой, а может, все-таки с крещением дело кончим, – прерывал тост родитель.
– Успеется с крещением, – хором кричали ему, снова прикладываясь к фляжкам.
– Вон Рагиб-эфенди Боровац не крещен, а каков вымахал: аж конь проседает под ним, – под общий смех выкрикивал кто-то из кумовьев.
Но если для подвыпившего общества в воротах время утратило меру и смысл, то не утратило оно его для отца Николы, который ждал сначала возле церкви, а после, рассердившись и накинувши кафтан, подбитый лисьим мехом, сошел с Мейдана в город. Тут ему кто-то сказал, что люди с младенцем на мосту. И он пошел туда отчитать их по-свойски, но встречен был таким восторженным и искренним радушием и столь неподдельным раскаянием, а также пылкими заверениями в преданности и любви, что отец Никола, слывший человеком строгим и суровым, но остававшийся в душе истинным сыном своего родного города, уступил и сам взялся за флягу и закуски. И чертыхнулся в умилении, нагнувшись над малышом, а тот бестрепетно смотрел на крупное лицо священника с большими синими глазами и окладистой рыжей бородой.
Конечно же, напрасно говорили, что будто бы и крестили младенца в воротах, но совершенно справедливо отмечается обилие здравиц, бесконечных разговоров и щедрых возлияний. Дело шло к вечеру, когда веселая компания поднялась на Мейдан и отворила церковь, и кум, одолеваемый злостной икотой, от имени нового прихожанина отрекся от дьявола заплетающимся языком.
– Таким путем и был твой Петар крещен и вот уже перевалил за сорок, а, слава богу, ничего ему не делается, – заключил свою повесть кум Михаило.
И люди снова принимаются за ракию и кофе, ища в них спасение от настоящего, постепенно оживляются, у всех развязываются языки, и все укрепляются в убеждении, что все же есть в жизни более отрадные и человеческие вещи, чем этот страх и эта темнота с грохотом смертоносных разрывов.
Так протекает ночь, а вместе с ней часы их жизни, полной страданий и опасности, но вместе с тем ясной в своей непреложности и простоте. Врожденной чуткостью древних инстинктов она разбита и расчленена на краткие мгновения отдельных впечатлений и поглощающей необходимости непосредственных нужд. Живя одними этими мгновениями и не заглядывая ни в будущее, ни в прошлое, в такие времена только так и можно перебиться и как-нибудь дотянуть до лучших дней.
Светает наконец. Но это означает лишь то, что в блеске солнечного дня ожесточится перестрелка и снова заработает машина бессмысленной и нескончаемой военной игры. Ибо, сами по себе как таковые, дни теперь лишились имени и назначения, время потеряло свою ценность. Людям остается в страхе ждать. И они действуют, движутся и говорят как заведенные автоматы.
Так, примерно, протекает жизнь обитателей верхних крутых кварталов под Градом и на Мейдане.
А внизу, в торговом центре, и совсем почти нет никого. Изданный в первый день войны приказ повелевал всем лавочникам производить бесперебойную торговлю якобы для удобства проходивших мимо военных частей, а еще более для убеждения граждан в отсутствии какой-либо опасности и угрозы вторжения неприятеля в город. И хотя, несмотря на обстрел, приказ этот все так же оставался в силе, каждый под благовидным предлогом норовил держать свою лавку закрытой большую часть дня. Если же она, как у Павле Ранковича и Али-ходжи, стояла у самого моста и «Каменного хана» и непосредственно подвергалась обстрелу, то не открывать ее совсем. Также покинута всеми и заперта гостиница Лотики; крыша ее пробита снарядом, стены выщерблены осколками шрапнели.
Али-ходжа всего один-два раза в день спускался вниз со своего крутогорья и, проверив, все ли в порядке, тотчас же возвращался домой.
Лотика со всей семьей покинула гостиницу в первый день обстрела моста. Они перешли на левый берег Дрины и укрылись в большом, построенном недавно турецком доме, по самый конек красной крыши скрытом зарослями разросшегося сада. Дом этот стоял в лощине в стороне от проезжей дороги. Его владелец со всей семьей находился в деревне.
Они покидали гостиницу в сумерки, когда обычно было тихо. Из слуг один только верный Милан, закоренелый холостяк и старый франт, давно лишенный практики вышибалы из стен заведения, оставался по-прежнему с ними; прочая челядь, как часто бывает в таких обстоятельствах, разбежалась с первым пушечным залпом, прогремевшим над городом. Переселением семейства безоговорочно и единолично руководила, как водится, Лотика. Она определяла, что из самого необходимого и ценного имущества надлежало взять с собой и что оставить; как кому одеться; кто понесет безногого и слабоумного Дебориного сына; кто поведет ее саму, болезненную и слезливую, и кто возьмет на себя Мину, смертельно перепуганную расплывшуюся старую деву. Так, под покровом душной летней ночи, с маленьким калекой и кое-чем из поклажи в тачке, нагруженные узлами и картонками, Лотика, Цалер, Дебора и Мина перешли мост. За тридцать лет своего существования гостиница впервые была закрыта на замок и оставлена без всякого присмотра. Погруженная во мрак, поврежденная первыми снарядами, она приобрела печальный вид заброшенных развалин. А обитатели его, едва ступив на мост, с этой своей колченогой непривычностью к пешему хождению, немощные, престарелые, увечные и ожиревшие приняли облик еврейской бедноты, горемычных беглецов, что месят пыль больших дорог, скитаясь с незапамятных времен по белу свету.
Так перешли они на другой берег и обосновались в большом турецком доме. И тут все устроила Лотика, распорядившись беженскими пожитками и разместив своих домочадцев. Но когда пришло время лечь ей самой в полупустой чужой комнате, без ее привычных вещей и бумаг, среди которых прошла ее жизнь, что-то у нее внутри оборвалось, и в первый раз с тех пор, как она помнила себя, она сдалась и рухнула без сил. И пустоту покинутого мусульманского жилища огласили наводящие ужас звуки – звуки никогда никем до этого не слыханных, не виданных и даже и в воображении не мыслимых судорожных, страшных, сдавленных и по-мужски глухих рыданий Лотики, безудержных и неудержимых. Ее домашние сначала онемели, почти благоговейно прислушиваясь к ним, а после разразились потоками слез, причитаний и стонов. Для ее родных и близких душевный крах тетки Лотики, которая всегда была для них поддержка и опора, был ударом более жестоким, чем война и бегство, чем потеря дома и имущества.
И когда наутро над землей занялся лучезарный летний день с гомоном птиц, розовыми облаками и обильной росой, он застал вместо прежней Лотики, до вчерашнего вечера управлявшей судьбами многочисленной своей родни, свернувшуюся на полу старую и дряхлую еврейку, не способную отныне позаботиться о самой себе, дрожавшую в смертельном испуге и плачущую, как дитя, не умеющее назвать причину своих слез и страха. И тогда совершилось другое чудо. Цалер, – тот самый старый, тучный, флегматично-сонный Цалер, с молодых лет не отличавшийся характером и самостоятельностью и покорно предоставлявший свояченице Лотике руководить собой и всем своим семейством, да и не бывший никогда в действительности молодым, вдруг показал себя истинным главой семьи, наделенным мудрой предусмотрительностью и волей, достаточной для того, чтобы не только принимать решения, но и проводить их в жизнь. Заботясь о своих, как некогда она, Цалер успокаивал теперь свою свояченицу и ухаживал за ней, как за больным ребенком. Пользуясь затишьем, он уходил в город и перетаскивал из брошенной гостиницы необходимые вещи, одежду и провизию. Он разыскал где-то врача и привел его к больной. Врач нашел у нее тяжелое нервное расстройство и общий упадок сил и советовал быстрее вывезти ее отсюда, подальше от военных действий, прописал капли и уехал с транспортом раненых. Цалер договорился с военными властями о подводе, чтоб на ней перевезти семейство сначала в Рогатицу, а затем в Сараево. Надо было только повременить несколько дней, чтобы Лотика хоть немного оправилась для переезда. Но она лежала пластом, точно параличная, в голос плакала и на своем живописном смешанном наречии лепетала жалкие слова безумного отчаяния, ужаса и отвращения. Возле нее ползал по полу увечный Деборин мальчик, с любопытством заглядывая в теткино лицо, и звал ее невразумительными гортанными звуками, которые она так хорошо недавно понимала, а теперь оставляла без ответа.