Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Предатель

ModernLib.Net / Современная проза / Андрей Волос / Предатель - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андрей Волос
Жанр: Современная проза

 

 


Андрей Волос

Предатель

Нужно же попробовать, что такое смерть.

Н.В. Гоголь. «Тарас Бульба»

Эта ночь, этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его.

Николай Гумилев

Но почему-то не всех это поражало и не всем было интересно про это читать.

Юрий Трифонов. «Время и место»

Автор от всего сердца благодарит Сергея Львовича Устинова, без дружеского участия и внимания которого эта книга не могла бы появиться на свет, Ольгу Витальевну Козис, оказавшую автору неоценимую помощь в работе, доктора медицинских наук Ирину Владимировну Котову, не жалевшую времени и сил для разъяснения начал врачебного дела, Дмитрия Евгеньевича Аболина, Владимира Алексеевича Губайловского, Елену Александровну Костюкович, Владимира Николаевича Медведева, Людмилу Алексеевну Синицыну, Андрея Алексеевича Таля (в траурной рамке), Владимира Петровича Фетисова (в траурной рамке), бескорыстно помогавших советом, добрым словом, свежей мыслью, важными сведениями.


Автор выражает искреннюю признательность и глубокое уважение многим и многим авторам книг и записок из библиотеки «Воспоминаний о ГУЛАГе», созданной и бережно хранимой попечением Музея и общественного центра им. Андрея Сахарова (http://www. sakharov-center.ru), а также Общественному фонду «Покаяние» (г. Сыктывкар, http://www. pokayanie-komi.ru/main).


Роман основан на действительных фактах и документах. Все персонажи вымышлены. Любое совпадение с судьбами реальных людей является случайным.

Пролог

Пламенный прямоугольник переполз на шкаф, время заворачивало к пятому часу; поглядев на циферблат, Бронников захлопнул книгу.

— Вставайте, граф. Вас ждут великие дела.

Портос, приняв, вероятно, слова на свой счет, нехотя поднялся. Цокая когтями, побрел в прихожую. Сел и, громко стуча мослом о паркет, подробно почесал брюхо. После чего юркнул в приоткрытую дверь детской.

Бронников тоже заглянул.

— Лёшик, слышишь, что сказал? Подъем.

Сын в ответ протестующе дрыгнул ногой.

— Я не Лёшик! Сколько раз говорить!

— А кто?

— Алексей!

— Хорошо, Алексей. Пробуждайся.

— Не хочу.

— Почему?

Сопение.

— Потому что ты всегда одно и то же. Вставайте, граф, вставайте, граф…

Повернулся от стенки. Мордаха заспанная, розовая в клеточку.

— Сколько раз говорил: не спи на авоське, — укорил Бронников. — Пойди к зеркалу, увидишь…

Сел, свесил ноги, побрел, ворча и спотыкаясь. А пока высматривал себя, еще большеголового, но уже почти шестилетнего, в сумрачном зеркале прихожей, проснулся окончательно.

Но за стол уселся все еще с вызовом, демонстративно болтая ногами.

— Молоко не буду! Там пенка.

— Здрасти. В птичьем пенок не бывает.

— Вот ты и вчера говорил птичье.

— И что?

— А мама говорит: порошковое.

— Вчера вообще молока не пили.

— А что же?

— Кефир.

— Ну позавчера… все равно!

— Скажешь тоже — позавчера. Кто старое помянет, тому глаз вон. Ешь, а то мама придет, не успеем альбом посмотреть.

— Какой альбом?

— Артем вчера принес.

Минут через десять плотно угнездились на диване: сдвинули коленки, разложили тяжелую, как дубовая доска, фолиантину.

— Читай.

Алексей нахмурился:

— Длинновато…

— Ничего. Это не роман. Не сократишь.

С запинками, но все же довольно исправно прочел:

— Василий Васильевич Верещагин… да?

— Точно. Василий Васильевич Верещагин. Вот он сам на портрете…

— Бородатый.

— Куда путешественнику без бороды. Это статья для умных дядек… понаписали. Стоп.

— Зима…

— Да еще какая! Видишь, снег-то на ветках: топнешь — он и осыплется… когда такой бывает?

— Когда мороз.

— Точно. Легко ли на таком морозе стоять?

— Не знаю… А что они вообще стоят на морозе? Шли бы домой…

— Домой нельзя. Они в засаде. Француза подстерегают. Видишь, так и называется: «Не замай, дай подойти». Мол, тихо, мужики! Пусть враг ближе подтянется. Тогда и ударим — чтоб наверняка.

— Война, что ли?

— Война. Двенадцатого года. Когда Наполеон Москву взял.

— Прямо Москву?! — не поверил сын. — Нашу Москву?!

— Ну да. Вот, видишь — Наполеон. Спрятался в Кремле… смотрит из-за стены, как город догорает.

— Жи-и-ирный, — с оттенком неприязненного удивления заметил Алексей: смотри-ка, дескать, сам такой жирный, а сам Москву взял. — А потом?

— Он думал, если Москву сдали, победа его. Думал, к нему на поклон явятся, признают его власть, как везде… А не тут-то было. Жители разбежались. Город сгорел, считаные дома уцелели… Ни фуража, ни провианта. Что делать? Надо отступать… А тут откуда ни возьмись — снова Кутузов Михайло Илларионович! Поначалу уклонился, армию сберег, а теперь вот, видишь: «В штыки! Ура! Ура!»

— Урррр-а-а-а!

— Да-а-а… Победили французов. Дальше Туркестан…

Осторожно переворачивая проложенные калькой листы, перебирались из пространства в пространство. Каждое полнилось дальними, едва угадываемыми звуками — из одного доносился гаснущий шум реки, из другого — веяние степного ветра; опаляло лицо звенящим жаром раскаленного песка… подрагивала земля под копытами… свистели стрелы из кривых луков… затихал последний скрежет отработанной битвы…

— А этот, смотри, грустный. Солдат?

— Офицер. Видишь, погоны у него. «Туркестанский офицер, когда похода не будет». Так автор подписал.

— А когда поход?

— А когда поход, развеселится, наверное… на коня вскочит, шашку выхватит. «Эскадро-о-о-о-он! За мной!» И — вперед!

Бронников скосил взгляд: прищурясь, Алексей сосредоточенно пытался представить себе метаморфозу, которая вскоре произойдет с печальным офицером.

— А вот веселый! Он танцует?

На соседней странице в пронзительной мути солнца, в зыбком мареве мгновения, уже навечно застывшего и вместе с тем вечно длящегося (то есть до этой самой секунды дотянувшегося мгновения): запнувшийся, ошеломленный своим еще не до конца понятым несчастьем, не успевший осознать случившегося… и солнце-то, солнце лупит в самые глаза!.. Да что ж это, братцы!.. ах, не повезло!..

Подпись: «Смертельно раненный».

Бронников вздохнул.

— Нет, сынок. Он не танцует.

— А что?

— Он умирает. Его убили.

Алексей резко отстранился, замер, вглядываясь.

И, вдруг заулыбавшись — одновременно недоверчиво и покровительственно, — заговорил громко и назидательно, как делал, когда читал наизусть стихи:

— Зачем ты шутишь?! Ты что? Так не умирают. Ты разве не видишь? Он просто танцует, правда!

— Да? Ну, наверное, ты прав.

— Конечно, конечно!

Портос, валявшийся на ковре в позе безнадежной мертвой собаки, ни с того ни с сего решительно встряхнул ушами и собранно направился в прихожую: своих он чуял, когда те еще только брались за ручку подъездной двери.

А вот и дверь лифта громыхнула…

— Привет!

Первые взгляды и касания — это просто робкие попытки убедиться: ты — та ли? Правда?.. А ты — тот?..

Однако тает мгновенная рябь неузнавания, и теперь уже шум, гам, тарарам, собака лает, ребенок вопит! — в поднявшемся гвалте никто, должно быть, и не услышал робкого аккорда нежности, прозвеневшего под невысоким потолком прихожей.

— Портос, фу! Леша, не висни, пожалуйста, я едва на ногах стою! Гера, осторожно, там яйца!.. Не толкитесь тут, через двадцать минут ужинать!..

Но, конечно, в первый момент продолжения жизни стеснились в шестиметровой кухне — Бронников подпер косяк, глядя на Киру с улыбкой, в которой сквозила тень изумления — все-таки та!.. все-таки продолжается! — Лёшик приник, прижался, уткнувшись лицом, Кира ерошила ему волосы, а смотрела на Геру, Портос же забрался под стол, где, как он давно знал, располагалась узловая точка равноприближенности любви.

Глава 1

Лифтер

Бронников сидел на своем рабочем месте под лестницей.

Судя по надрывности телефонных звонков, домогалась его гражданка Крылатова из сорок второй.

В среде дежурных к ней приклеилось нелепое прозвание «мадам». Старуха вечно требовала ответов на вопросы, которые никоим образом не могли входить в компетенцию лифтера.

— Алло, консьерж? — не раз слышал Бронников ее пронзительный голос. — Скажите, консьерж, но почему же лифт опять так громыхает?! Это невыносимо, консьерж!..

Дождался шестого звонка. Не умолкает. Седьмой.

— Алло!

Крылатова всегда начинала говорить сразу как снимали трубку, если не раньше; а сейчас он успел ощутить гулкую тишину пространства.

? Москва, март 1980 г.

— Герман Алексеевич? — спросил невидимый собеседник.

Голос был приятный — глубокий, звучный. Услышать раньше, так решил бы, что это из какой-нибудь комиссии Союза… или из Литфонда, что ли… по некоему важному, но необременительному делу… какие случались прежде.

— Да, да, — бормотнул Бронников, встряхиваясь. — Я слушаю.

Знакомый голос… точно — знакомый!

— Герман Алексеевич, — повторил собеседник с легкой усмешкой. — Это…

И не успел он еще произнести свистящее начало своего поименования, как Бронников похолодел: Семен Семеныч!

— Это Семен Семеныч беспокоит…

Сделал паузу, дожидаясь подтверждения, что его признали.

— Вспомнили?

Почему на вахту звонит? То есть все, что ли, известно?! Даже за графиком дежурств следят?

Бронников напряженно хмыкнул:

— Ну а как же! Такое не забывается…

— Я, собственно, по пустяку. Тут вот какое дело. Можете подъехать?

— Куда подъехать?

— К нам.

— К вам?

Прежде, когда впервые выпало им побеседовать, он бы, пожалуй, не задал этого тупого вопроса. Тогда, полгода назад, Семен Семеныч, помнится, ткнул в нос грозную свою кагэбэшную ксиву — и Бронников поплелся, как баран на заклание. Без всяких вопросов. Они хотят встретиться! Какие могут быть вопросы? — они хотят, значит, надо.

— А зачем?

Семен Семеныч делано замялся.

— Поговорить бы надо, — пояснил он. И добавил урезонивающе: — Не по телефону же.

— Да? — нагло удивился Бронников. — А почему не по телефону?

— Ладно вам. Вы же понимаете.

— Допустим, понимаю. Но почему я?

— То есть?

— То и есть! — пуще наглел Бронников. — Сами только что сказали: надо поговорить. Кому надо? Мне не надо. А если вам надо, вы и подъезжайте. Милости прошу!

— Э-э-э…

Ну да ему ждать, пока там этот топтун с мыслями соберется, недосуг. Не нашелся с ответом — получи!

— До свидания!

И злорадно бросил трубку.

О чем, собственно говоря, пожалел сразу, как она упала на рычаги. Даже, пожалуй, еще долететь не успела — а он уже пожалел.

Ах, зря, зря! Ущучил! Да если Семен Семенычу вздумается, он так ущучит, что…

Не плюнет, не забудет, из списка не вычеркнет, перезвонит непременно.

Однако час прошел, другой — тишина.

Черт бы его побрал!..

* * *

Игорь Иванович заходил к нему под лестницу, как правило, под вечер.

Выглядел он моложе своих семидесяти, а кроме того и одевался совершенно не по-стариковски. Распахнет ворот светлого плаща, стянет и бросит на кушетку шелковый шарф… Бронников, вечно ощущавший кургузость своих одеяний, немного даже завидовал. Другого хоть в царскую мантию наряди — все как корове седло. А этот дорогими вещами похвастать не может, а вот надо же: все на нем как влитое, все идет, все, как говорила Кирина баба Сима, личит. Фигура, что ли, такая? — высокий, худощавый, прямой, рука крепкая, как у лесоруба или каменщика; о возрасте если что и говорит, так только седина. Ну и морщины, конечно…

Потрогает рукой сиденье гостевого стула, сядет с осторожностью.

«Что, Гера, хмуритесь? Не тянется рука к перу, перо к бумаге?»

Бронников ему о звонке рассказывать не станет — стоит ли о собственной глупости толковать. Единственное оправдание — уж больно неожиданно все случилось. Тишина, тишина, тишина, а потом трах над самым ухом — звонок!.. (Все равно глупость: как будто такое может произойти ожидаемо: на то они и спецы, чтоб как гром с ясного неба).

С другой стороны, кому еще расскажешь? Шегаев по крайней мере в курсе их отношений.

«Позвольте, — скажет, — это же который…» — «Ну да. С седой прядью».

Покачает головой.

«То есть — погарцевали?»

Вот именно. Погарцевал, идиот.

«Ну и ладно. Плюньте. Надо будет — еще позвонит. Не переломится. А не позвонит — и совсем хорошо».

И такая ровная интонация самоосознанного, расчетливого, знающего себе цену наплевательства прозвучит в его словах, что Бронников и впрямь мгновенно успокоится…

И станут они, как обычно, чай пить. Игорь Иванович обещал какие-то старые фотографии принести. Что на них? Чибью?.. Зима, конечно. Там всегда зима… Телогрейка, ватные штаны… Шапка набекрень. Снег вокруг. Справа буровая вышка… «Бороду отпускали?» — «Где? А, это! Нет, специально не отпускал. Борода — это, знаете ли, уступка неустроенностям быта. Перестать бриться — сделать первый шаг к тому, чтобы перестать мыться…» — «А что за барак? Вольный?» — «Разумеется, вольный. В зоне не пофотографируешь». — «Мы примерно в таком в Джезказгане жили…» Хмыкнет: «Барак — он и есть барак. Бараки отличаются только количеством щелей. До барака, знаете, еще добраться надо…» — «В каком смысле?» — «Да в самом прямом… вы себе вагонзак представляете? Это такой вагон, где…»

До ночи просидят. Игорь Иванович рассказывает, Бронников слушает. Невзначай и на бумажке кое-что помечает.

* * *

У него к этим посиделкам всегда все было готово, тем более что готовность не требовала почти никаких усилий: накануне горсть карамели или, если везло, «Лимонных долек», а пачка чаю, заварочный чайник и пол-литровая банка с сахаром-песком, укупоренная полиэтиленовой крышкой, всегда лежали в матерчатой сумке, с которой он являлся на работу.

Кипятильный чайник в сторожке, как называлась фанерная выгородка под лестницей за лифтовыми решетками, был общий, один на четверых (из расчета вахты сутки через трое) и, между прочим, тоже не дармовой: когда Бронников устраивался, старушка, на место которой он заступал, потребовала с него полтора с чем-то рубля — это была доля, некогда выплаченная ею. Как понял Бронников, она тоже не участвовала в покупке впрямую, а только компенсировала чьи-то еще более ранние затраты. Вдумавшись, Бронников был несколько даже ошарашен незыблемостью этого простого предмета — электрического чайника: получалось, что люди приходили и уходили, устраивались и увольнялись, приносили с собой свою болтовню и мелкие дрязги и уносили их, уступая место следующим, таким же суетным и сиюминутным; и сам он, Бронников, посидит и исчезнет, как все (разве что не станет мелочиться, не востребует полтора с чем-то рубля с того, кто явится ему на смену), — а чайник стоял и будет стоять, величественно возвышаясь в центре дольнего коловращения, как угрюмая скала в текучем море; и запрошенные полтора с чем-то рубля представлялись не платой за возможность пользования, а жертвой этому вечному идолу, невозмутимо блестевшему алюминиевыми боками…

Во всем остальном сторожка была обустроена скромно, но достаточно.

Косой потолок, образованный бетоном лестничного пролета, покрывали веселенькие обои, однако васильково-рябиновая расцветка не могла до конца искупить той плакучей печали, с какой клонился один из отклеившихся углов.

Лучшего ложа, чем узкая клеенчатая кушетка, и придумать было нельзя: с одной стороны, помягче, чем, скажем, на голом дереве, с другой — так же гигиенично. Стелили свое: Бронников приносил на дежурство два пледа, сменщица его Катерина Васильевна, жившая за два дома, тоже таскала на ночь какое-то тряпье. Как другие обходились, неведомо.

На тумбочке возле кушетки стоял телефонный аппарат, лампа и чайник, внутри — две щербатые чашки и нож тусклой нержавейки, проживший, судя по съеденному временем лезвию, полноценную жизнь кухонного орудия — даром что столовый. Тут же стул, а у двери еще один — шаткий гостевой, взамен которого хотелось присмотреть какой-нибудь покрепче, но то ли не выбрасывал никто таковых, то ли Бронников, прогуливаясь, у помоек и мусорок оказывался не вовремя.

Дверь, как и сама стена, превращавшая подлестничное пространство в комнатенку, была снизу фанерной, сверху стеклянной, завешенной изнутри от чужого глаза тряпицей. Днем полагалось держать ее нараспашку, чтобы видеть входящих в подъезд. Незнакомцу следовало задавать соответствующие вопросы. Процедура представлялась довольно бессмысленной. Ну ответит он, допустим, что в тридцать пятую, дальше что? Спросить, к кому? Скажет, к кому: к Петровой, мол. Конечно, на стенке сторожки висит список всех ответственных квартиросъемщиков подъезда, и про тридцать пятую там написано не «Петрова» вовсе, а «Процик», что вроде бы является основанием заподозрить пришельца во лжи и в попытке незаконного проникновения. Но то-то и дело, что Процик-то Процик (Валентин Яковлевич, симпатичный старикан), а в квартире кроме него натыркано еще человек пять. Жена, две дочери, одна была замужем, развелась, другая и ныне с мужем живет. И что ж, каждый раз Процику звонить, выяснять, есть ли у них Петрова?

Короче говоря, Бронников, в нарушение инструкций, полученных от домоуправа Мыльникова, предпочитал дверь в конуру-сторожку захлопывать, раздергивая при том тряпицу, чтобы иметь возможность надзирать за происходящим в подъезде через стекло. Да и то: подъезд — не перекресток, не вокзал, редко тут происходит что-либо выходящее за рамки ординарного шарканья подошвами о тряпку у порога… Потому что если дверь открыта — сидишь как на юру, а закрыл — и черт тебе не брат, читай себе спокойно. Даже, если охота найдет, можно и что-нибудь и нацарапать. А уж открыть в случае чего всегда успеется.

И вот надо же: пожалуй, нигде и никогда он не испытывал такого рабочего уюта, как здесь, в нелепой этой сторожке, фанерной выгородке под лестницей. Сколько раз такое было: разделался с мелкими делишками, выкроил день свободы — целый день свободного времени, вырвал у жизни, чтобы потратить с толком, садишься за стол — и хоть лоб об этот стол расшиби: ни одной мысли в голове!.. А в сторожке гуляет сквозняк, хлопает подъездная дверь, то и дело гремит телефон и нужно косить глазом, прикидывая, не смахивают ли вошедшие на квартирных воров или подзаборную голь, — но здесь почему-то и думалось хорошо, и грезилось, и писалось.

С Игорем Ивановичем познакомились они… когда же?.. да уж года полтора назад.

Бронников и прежде знал, что спаниель Тришка проживает в двадцать седьмом доме. Ну да при случайных встречах псы обходились поспешным обнюхиванием, а хозяева — незначительными кивками.

Но однажды Тришка, издалека завидев на противоположной стороне улицы Портоса, ловко попятился, выдернув голову из слишком просторно застегнутого ошейника и, не будь дурак, кинулся прямиком под колеса черной «Волги».

«Волга» завизжала тормозами, в корму ей чуть не тюкнулся сиреневый «Жигуль», а спаниель чудом увернулся от следовавшего в другую сторону «Москвича», в два прыжка перемахнул газон и подлетел к ним.

Псы успели всего лишь только встать на дыбки и облапить друг друга, топчась на свежем снегу, когда Бронников изловчился схватить беглеца за уши.

— Спасибо! — сказал хозяин, широко прошагав через проезжую часть по стопам своего питомца. — Дезертир!

И в сердцах стегнул Тришку концом поводка по тощему заду.

Удар носил скорее символический, нежели экзекуционный характер, однако животное, извиваясь и визжа, как если бы его приложили каленым железом, с воплем повалилось на спину, виртуозно перекатилось, затем село, по-бабьи широко расставив передние лапы, и, задрав морду к равнодушному небу, издало громкий и беспросветно-горестный вой.

Портос, решивший, должно быть, что пришла его очередь подвергнуться столь же безжалостной казни, перевел оторопелый взгляд на Бронникова и в ужасе облизнулся.

— Во как, — пробормотал Бронников. — Понял?

Владелец же спаниеля, ничуть не тронутый его кривляньем, протянул руку и хмуро сказал:

— Шегаев.

Через несколько дней Бронников встретил его с женой. Игорь Иванович их друг другу довольно церемонно представил: «Наточка, познакомься, пожалуйста… это Герман Алексеевич… Герман Алексеевич, моя жена Наталья Владимировна… в девичестве Копылова… будьте знакомы!»

Улыбнувшись, Наталья Владимировна выразила надежду, что Тришке будет куда веселее гулять с Портосом, нежели с ней; с ее легкой руки так дело и пошло. Вскоре сам собой выработался порядок, при котором Бронников около девяти встречал Игоря Ивановича на углу.

Прохаживались, смотря по состоянию погоды, от часа до полутора. Как и подобало случайным знакомым, беседовали о пустяках, машинально избегая неуместных тем. Игорь Иванович отпускал подчас замечания, выдававшие в нем человека не только остроумного, но и образованного. Был не чужд литературы. Однажды восхитил Бронникова следующей сентенцией: простой человек скажет, что, дескать, жили как кошка с собакой, а причастный искусству — как Ахматова с Гумилевым.

Бронников в ту пору о своем житье-бытье помалкивал, обмолвился только, что писатель (а чего именно писатель, распространяться не стал, — металлурги ему к той поре обрыдли до невозможности, все же прочее хранилось в тайне, столь глупо впоследствии пущенной по ветру), на что Игорь Иванович ответил вежливым «О!». Отсутствие интереса к подробностям Бронникова не обидело, поскольку двадцать седьмой дом тоже был из их околотка, и удивлять его жильца причастностью к писательству — все равно что туляка пряником; когда же выяснилось, что Игорь Иванович оказался здесь случайно, путем обмена, а к литературной деятельности не имеет никакого отношения, они уже несколько сошлись; и прежде нелепо было навяливать себя в качестве человека интересной профессии, а теперь и подавно.

Бронников вообще не понимал проявлений столь свойственного советским людям глубокого уважения к писательскому ремеслу. Глупость какая-то: человека не знают, опусов не читали, а вот скажи, что писатель, сразу зауважают. За что?.. Поставь десять незнакомцев — пекаря, плотника, полярника, дипломата, чекиста, учителя, врача, геолога, певца, писателя — и спроси потом, кто есть кто. «Как же! — скажут, — вот этот пучеглазый — писатель, мы его сразу запомнили; а остальных не знаем». Пошло с того, что большевички назначили пяток сочинителей в гении; были они, конечно, такие же, как все, живые и такие же несчастные, мятущиеся люди; но их ловко обезъязычили разрешенностью, обездвижили жирным слоем бронзы; нескольких тут и там высящихся на площадях фигур хватает, чтобы всякий мог получить неоспоримые аргументы в пользу значительности такого пролетарского дела, как изящная словесность: титаны-немтыри угрюмо озирают пространства, а поднадзорная писательская мелочь суетится внизу со своей белибердой… мелочь-то мелочь, да какая уважаемая!.. Как не уважать? — каждый знает: советская власть народными деньгами не бросается; если платит, значит, строчат хорошо, с пользой, не зря у нас самая читающая страна в мире… Обитатели страны насчет того, что они самые читающие, верили на слово, сами же в книжки попусту не лезли: времени нет, разве что после смены в очереди, а потом уж куда — глаза слипаются; да и пишут не пойми о чем, чего в жизни не бывает; но ведь на то оно и умственное дело, что не каждый с разлету разберет…

Потом Бронников разошелся с Кирой, съехал, поселился на Арбате, долго Игоря Ивановича не видел, а когда вернулся в семью, его поперли из Союза.

Позвонила секретарша секретаря Кувшинникова, равнодушно-строгим голосом потребовала не тянуть время. Он не понял, в чем дело, удивился. «Я вас очень прошу», — сказала она, неприятно нажав на «очень». В голосе звучали нотки усталого превосходства. Дело оказалось в том, что он должен сдать билет. «Ах, билет!» — повторил Бронников. «Не тяните», — бросила она.

На другой день положил на стол билет члена СП — краснокожий, с золотым гербом; взамен потребовал расписку. Расписка, оказывается, уже была заготовлена. «Вот как…» — пробормотал он, складывая лист. Секретарша не ответила.

Событие буквально оглушило.

Во-первых, никак не думал, что до такого дойдет; во-вторых, не понимал, что теперь делать; в третьих, ждал каких-то трагических продолжений. Вот, например, кооперативную квартиру он как член Союза покупал — так не отнимут ли теперь? (Насчет комнаты и вопроса не стояло: твердо был уверен, что отберут в самом ближайшем времени, хоть квартира с самого начала оформлялась на Кирино имя, а в комнате он был, по идее, твердо прописан.)

Созвонился с Прокопычевым, намекнул, не вдаваясь в детали, что хотел бы вернуться. «Не кормит матушка-литература? — отрывисто посмеиваясь, шутил Прокопычев. — Ну что ж, Гера, давай! Кульман твой на месте стоит! Лавровыми ветвями только увили, а так — в полной неприкосновенности! Стряхнешь гербарий — и за дело!..»

Но через день после того, как заполнил листок по учету кадров, Прокопычев позвонил сам и сообщил, что ничего не выйдет. «Не выйдет?» — переспросил Бронников без особого удивления. «Не выйдет, — хмуро подтвердил Василий Силантьич. — При встрече расскажу. Запиши вот телефон. Маркелов фамилия. Скажешь, от меня».

Однако и у Маркелова, заведовавшего опытным цехом на Люблинском заводе ОГМ, получилось примерно то же самое.

Такого рода попыток было шесть или семь, и с каждой следующей очевидность становилась все более очевидной. Единственное, чего не понимал, это как они, собаки, узнают, куда именно он пытается устроиться. Неужели всякий раз просто тупо выслеживают? Это сколько ж надо топтунов, чтобы такие дела проворачивать?.. Позже Шегаев заметил в ответ на его удивление: «А что же вы хотите, Гера? Во-первых, на хорошее дело они сил не жалеют. А во-вторых, им и стараться не нужно — отделы кадров сами за санкцией обращаются».

Неприятная нервотрепка бесплодных дерганий была тем более нелепой, что ни за какой кульман становиться ему не хотелось. Удивлялся, отчего они такие глупые: хотят, вероятно, убить в нем писателя, а не понимают, что лучший способ это сделать — разрешить устроиться в конструкторское бюро: писателю от этого — чистая смерть.

Экзистенциалист Камю писал, что время нужно чувствовать во всей его протяженности. И для этого сидеть в тоске у кабинета дантиста и стоять в длинных очередях, приблизившись же к заветному окошку, уходить; в электричках ездить далеко и стоя. Тогда, дескать, время становится длинным, ощутимым… С одной стороны, так и есть: если ты не ощутил протяженность отпущенного тебе времени, то как будто и не жил: раскрыл глаза, что-то мелькнуло — вот уж тебя и нет… Но если с другой, то на кой черт оно нужно, время это, если ты промаял его в очередях да электричках? Времени жизни много не там, где оно медленно течет, а где есть над чем подумать. В карцере человек думает лишь о том, скоро ли выпустят… а потому его невыносимо медленно текущее время исчезает попусту.

Нет, ему время нужно не в очередях стоять, не тупо глазеть в окно поезда; а для работы. Работа отнимает чертовски много времени. Задумался — а уже полдень. Пару фраз поправил — вечер. Флобер говорил правду, отвечая на вопрос о своих делах: вчера, дескать, поставил запятую, сегодня убрал… притом у Флобера рукописей не воровали, не вынуждали прятаться… а он не Флобер, ему кроме прочего еще о конспирации думать надо.

В молодости вообще можно было на коленке. Тогда даже сама занятость, невозможность выкроить более или менее серьезные часы не мешала, а подстегивала, заставляла работать быстрее. И уж если навалял бог весть чего, то читаешь потом — будто живую воду пьешь. Ну гений, право слово — гений! Что ни фраза — со значением, что ни слово — то новье!.. Пока еще с самим собой разберешься, поймешь, что чего на самом деле стоит. К сороковнику, не раньше.

А теперь? Теперь слова, ложась на бумагу, молкнут и ссыхаются. Старые, тертые. Тусклые как пятаки. Побрякали — да и умерли. Речь остается невысказанной, мысль — неоформленной. Не удается сказать что-то самое главное, самое живое — чем и является ускользающая сущность жизни. Как быть? Ну а как еще? — катить камень дальше: тут поправить, там подчистить… тут подстрогать, здесь подпилить… это подкрасить, то подлакировать… Потом все чохом перечеркать в ярости, похерить!.. Начать заново… вот день-то и прошел, как не было. За ним — другой.

Нет, нужно, чтобы было утро — хмурое, раннее. В большем родстве с ночью, нежели с днем. Чтобы день тянулся долго, а вечер — томительно. Точно знать, что ни сегодня, ни завтра, ни через неделю не случится ничего такого (ну если только болезнь или совсем негаданное несчастье), что может нарушить это плавное течение: не по руслу жизни, а по руслу замысла — путешествие тяжелое, изматывающее, но и упрямое, и неуклонное… Времени должно быть так много, чтобы переезд на дачу или даже приход монтера, отвлекающего уже тем, что в доме чужой человек, воспринимался ужасной катастрофой.

А что значит — работать инженером-конструктором? Встань ни свет ни заря, к девяти туда, в шесть закончишь. Домой приехал — уже и дух вон…

Но ведь и в конструкторское бюро не пускают! Смешно. Как ни глупо звучит, какой нелепицей ни кажется, а ведь так, чего доброго, и за тунеядство привлекут. Что ж это вы, Герман Алексеевич? Не желаете трудиться? Клещом впились в загривок трудового народа? Нехорошо…

Немного тешило, конечно, что за правду страдает, а не просто так, не в случайной драке перепало. Но уже надоело разглядывать раны, совать персты, расковыривать. Обыденность заливала их своим вязким маслом, перевязывала волглой корпией…

Сидели поздним вечером на кухне.

Сипел чайник, изнемогая на маленьком огне, чашки и пепельница отсвечивали розовым.

Кира со вздохом сцепила пальцы.

— Чаю еще заварить?

Бронников пожал плечами.

— Хватит. Пароходы будут сниться…

— У домоуправления бумажка висит, — сказала она. — Лифтера ищут.

— Какого лифтера?

Кира собрала чашки, отвернула кран, полилась вода.

— Не знаешь, что такое лифтер? В подъездах бабушки. Видел?

— Лифтеры — это которые в лифтах ездят. Бабушки в подъездах — консьержки.

— Может, на диком Западе так. Здесь бабушки называются лифтерами.

— Понял, — хмыкнул Бронников. — И что?

Посуда позвякивала, побрякивала, с металлическим грохотком пополняла сушку. Потом Кира закрыла воду, повернулась, вытирая руки полотенцем.

— Вообще, не знаю, — сказала она, пожимая плечами. — Что ты так расстраиваешься? В этом поганом Союзе состоять — позор один. Мне и раньше не нравилось, что ты туда влез.

— Ну да, — Бронников вытряс из пачки папиросу. — Я и раньше знал, что тебе не нравилось. Дальше что?

С одной стороны, так и есть: позорная гебистская лавка. С другой — туда не вступают, туда принимают. И всякий, несмотря на то что позорная гебистская, хотел бы в нее встрять. Главным образом из-за того, что тогда можно смело не ходить на службу. Писатель — свободная профессия. Конечно, и в редакциях совсем другое отношение… Но все же главное — время. Время, время! — вот что дорого.

Иногда даже снилось: в непроглядной тьме он на ощупь дергает за какую-то ручку — и вдруг яркий свет и бешеный обвал черной рассыпчатой трухи! Это буквы: масса тяжеленьких свинцовых муравьев, скрипуче шурша, рушится, будто песок из самосвала! Надо успеть выхватить нужные — но как не сплоховать, как исполнить назначенное?!.

Оттого, возможно, и главное чувство, сопровождавшее его в жизни, была бессознательная спешка: не успею, не успею. В сущности, невроз, наверное…

Кира вздохнула, обняла, прижалась щекой к затылку. Пригладила волосы и снова села напротив.

— Но ведь не обязательно в конструкторском бюро числиться.

— А где же? — поинтересовался Бронников. — Я инженер. Что я еще умею?

— Ничего особенного уметь не надо, — она пожала плечами. — Вон Артем как ловко устроился. Сутки в больнице, трое — дома. Художничай сколько влезет.

— Артем? Ну, знаешь!..

Что — Артем? Артему двадцать четыре года, все только начинается, ему хоть в лифтеры, хоть в санитары, хоть с кистенем на большую дорогу… Что ему? — костляв, жилист, молчалив, взгляд угрюмый, челюсть как у того осла, что помогал Самсону побивать филистимлян. Глаза черные, непроглядные. Умница. И сам чернявый. Что он там за глазами этими думает, какие мысли ворочает — непонятно. Говорит немного, слушает пасмурно. Даже Юрец — уж на что краснобай и болтун. А при нем отчего-то сникает. Хотя, казалось бы, что? — ну молчит и молчит, знай картошку с капустой наворачивает. Или просто курит… Молчун, да. Но зато уж если заговорит — все по делу. И складно, заслушаешься… Пацан пацаном, а уже философии нахватался — позавидуешь. И дореволюционных авторов штудировал. Бормотнет — и всплывает вдруг: Бердяев, Леонтьев… Бронникова всегда прямо как кипятком обдаст — сейчас же в Ленинку, читать, читать!.. но все ведь спешка, спешка с собственной писаниной, до чужой руки не доходят. На этот счет есть и свое оправдание: коли билет Союза отобрали, в спецхран Ленинки уже не попасть. Правда, с другой стороны, ксероксы вокруг толпами ходят… то Юрец принесет, то еще откуда… да все слепые — пока прочтешь, глаза сломаешь. А вот Артем, ловкач, ухватил где-то без всякого спецхрана. Друг у него есть — художник Кириллов, у того библиотека сохранилась…

Картинки он пишет странные. С одной стороны, идеал его — Верещагин. С другой — ничего от Верещагина на полотнах нет. С первого взгляда вообще — мазня мазней. Потом, правда, закрадывается подозрение, что автор восьмиглаз. Либо очи у него фасеточные, как у стрекозы или бабочки. Или того пуще — смотрит сразу из нескольких измерений. И в каждом чувствует себя вроде того героя Эдгара По, что испугался чудовища: глядь в окно, ужас: страшное, лохматое, зубатое!.. бредет по склону холма прямо к дому!..

А оказалось, это всего лишь бабочка сфинкс из семейства бражников.

И пока разгадываешь диковинную искривленность, пока решаешь незаметно подсунутые головоломки континуума, полотно косит на тебя недобрым глазом… Косит, косит, — чмок! — и ты уже внутри его пространства…

А что в нем, в полотне-то этом? Ничего особенного — дерево там какое-нибудь кривое, скамья, урна, облупленная стена. Краски бедные… туман… чересполосица.

— Скажешь тоже: Артем, — буркнул Бронников. — Ихнее дело молодое. Семеро по лавкам не плачут.

— Семеро и у тебя не плачут, — урезонила Кира. — И я не санитаром тебе предлагаю идти.

— А кем, интересно знать?

— Говорю же: домоуправление ищет лифтера.

— Лифтера?

— Ну да. Сутки через трое. Сутки отсидел — три дня свободен.

— И ты хочешь, чтобы я?..

Бронников рассмеялся.

— Ты хочешь, чтобы я? — еще не веря в реальную возможность подобного ее замысла, переспросил он. — Чтобы я сидел в подъезде? С ума сошла! — покачал головой, смеясь. — Ну просто бред какой-то! Я здесь живу — и я же буду сидеть в подъезде лифтером! Вот вам, соседи дорогие, любуйтесь!

— А что тебе соседи? — она пожала плечами. — Соседям писем против Сахарова подписывать не предлагали. Пусть видят, как обстоит дело. Писатель Герман Бронников сидит в подъезде! Кому стыдно? Тебе стыдно? Пусть тот стыдится, кто тебя в этот подъезд посадил! — Гневно задушила в пепельнице окурок. — И вообще, ты не в витрине сидишь. У тебя работа такая.

— Ну конечно, — он согласно кивнул. — Не в витрине.

В общем, это нелепое с любой точки зрения предложение Бронников категорически отверг.

Но на другой день, проснувшись, с ошеломительной отчетливостью понял, что Кира права: пусть сами стыдятся!

Более того, с каждым часом все яснее виделись ему выгоды мыслимого положения. Кира права, права как никогда! Сутки отбухал — и свободен. Да и на самом дежурстве-то — что делать? «Пишу, читаю без лампады!..» К середине дня, когда собрался к домоуправу, его уж только одно страшило: неужели и здесь эти суки встрянут?! Неужели и это золотое место перед ним перечеркнут?..

Ждал, что Мыльников для начала потеряет дар речи — ведь не каждый день к нему члены СП приходят лифтерами устраиваться (пусть даже и бывшие, да откуда ему такие детали знать?), — начнет мямлить, не зная, можно ли выразиться в том смысле, что, дескать, Бронникову, известному писателю, вряд ли к лицу сидеть в конуре под лестницей. Станет отговаривать…

Но то ли знал Мыльников все до последней детали, то ли просто на должности управляющего большим писательским кооперативом всякого навидался: ведь столько домов, а в каждом полстолько подъездов, а в каждом четвертьстолько квартир, а в каждой творец в золотой клетке — посчитай, мой маленький дружок, сколько деревьев нужно срубить, чтоб этих певчих творцов обеспечить бумагой? — аж дух захватывает!

Поднял взгляд, секунды полторы смотрел Бронникову в лицо. Со вздохом полез в ящик и положил на стол листок по учету кадров.

— Заполняйте.

И — чудо! чудо! чудо! — никто не встрял. Так что не успел Бронников оглянуться, а уже сидел в сторожке, расположенной в центральном подъезде двадцать пятого дома. К вечеру и думать забыл о неловкости, которую, по идее, ему следовало испытывать. Оказалось, никто его здесь в лицо не знает, а кто, может, и знает — видел прежде мельком, — тому совершенно наплевать, что он сидит под лестницей. Сидит и сидит. Значит надо, если сидит. Вопросов не задавали, взглядов косых не бросали, дверь хлопала себе и хлопала, жильцы входили и выходили, а он в фанерной выгородке пил чай и марал бумагу, и только телефон отрывал иногда от тетрадки и карандаша… А через неделю так прижился, что и выгородка стала родной, и подъезд этот он теперь называл «своим». «Мой подъезд… в моем подъезде…»

Надо сказать, что с тех пор как вернулся к Кире, он Игоря Ивановича ни разу не встретил. Хотя, казалось бы, с Портосом гулял как прежде. Должно быть, что-то сбилось в ритме прогулок за время его полугодовой отлучки.

Так надо же было такому случиться, что на второе дежурство Игорь Иванович сам вошел в «его» подъезд!

Как вошел? — да как все входят. Хлопнула за его спиной дверь, сам он неспешно миновал пять ступенек, мельком, но с достоинством кивнул лифтеру и, поворотясь, протянул руку к кнопке. Лифт громыхнул, поехал откуда-то свысока, а к этому моменту диковинное зрительное впечатление, должно быть, успело переработаться: Игорь Иванович вздрогнул, как вздрагивают подчас люди, когда в голову им приходит неожиданная мысль, и, ища источник своего прозрения, повернул голову, чтобы взглянуть на консьержа внимательней.

Дверь сторожки была открыта. Бронников сидел на гостевом стуле с книгой на коленях и с глупой ухмылкой смотрел на визитера.

— Герман Алексеевич? — неуверенно щурясь, сказал Шегаев. — Это вы?

Бронников встал, конфузясь.

— Не стану отпираться… Да, Игорь Иванович, это я.

Лифт снова громыхнул, останавливаясь.

— Э-э-э… — протянул Игорь Иванович, снимая шляпу.

— Спешите? — спросил Бронников, несколько принужденно посмеиваясь, и от смущения развел руками. — А то, может, чаю?

— Чаю? Что ж…

Шегаев посмотрел на часы, расстегнул пальто и, покачав предварительно спинку гостевого стула, аккуратно сел, надев при этом шляпу на левое колено.

И с той минуты разговоры у них пошли совсем другие. Бронникова будто прорвало: в первый же вечер рассказал о себе, о металлургах, об Ольге, о подпольной своей писанине, о «Континенте», — все наспех, с пятого на десятое, второпях. Игорь Иванович только крякал и качал головой.

— А теперь вот — видите! — Бронников очертил ладонью внутренности сторожки. — В сторожах по их милости! Спасибо жене, присоветовала!

И засмеялся — но засмеялся с усилием, не от веселья, а чтобы показать, насколько ему это все до лампочки.

— Да-а-а, — протянул Игорь Иванович. — Круто они с вами… И что же, не жалеете?

Бронников не помнил, чем ответил, но голос Шегаева и серьезное, сосредоточенное выражение лица, с которым он задавал этот вопрос, остались в памяти навсегда.

Человек и собака

Вопреки ожиданиям, Семен Семеныч не перезвонил, и когда прошла неделя, Бронников о нем забыл. Не совсем, конечно: жил гадкий червячок где-то в средостении, время от времени напоминая о себе неожиданно острым укусом: выгрызал, гад, какие-то мелкие жизненные жилки…

Хорошо, что не звонит. Но все-таки и странно: от них так просто не отвяжешься. Должно быть, специально паузу взял — нервы помотать.

Даже на телефон грешил: в последнее время возьмешь трубку, гудка нет, только треск и хрюканье; потом снова загнусит… Подчас и при разговоре что-то встревает… трубкой постучать — пропадет.

Может, не так безобидно похрюкивает, неспроста похрустывает?

Впрочем, всерьез не опасался: не велика птица, никому это не нужно, вот и нечего ужасы выдумывать.

* * *

Томимый нетерпением Портос, нетвердо сидя на заду, юлил, по-пианистски виртуозно перебирал передними лапами, таращил глаза и воротил на сторону шею — короче говоря, изо всех сил помогал поскорее пристегнуть.

Карабин щелкнул.

Тут он вскочил без памяти, кинулся; утробно подвывая, черным крестом распластался на двери, скребя когтями дерматин.

— Да чтоб тебя! Пошел!

Не дожидаясь, пока дверь откроется хотя бы на четверть, продрался, не щадя боков, в узкую щель — и тут же запылесосил, запылесосил, спешно елозя мордой по грязному кафелю.

— Дурачина ты, простофиля!

Ворча, Бронников нажал кнопку лифта и встал, уже взявшись за ручку и кося взглядом на возбужденного пса.

Вот же существо… что у него в голове? Трудно вообразить, о чем Портос думает. Но еще труднее вообразить, что он не думает вовсе.

Думает, да. Однако если и думает, то думает наспех. Потому что если бы он поразмыслил по-человечески — неспешно этак, солидно, — то, конечно, не стал бы сигать до потолка и оглушительно гавкать. И не хватал бы тапочки, не таскал по всей квартире, яростно трепля. И не принимался рычать и щериться, охраняя миску с кашей от того, кто только что поставил ее на пол. И бросил дурацкую манеру превращаться в угрюмое и недалекое создание, все жалкие мозги которого заняты подозрением, будто кто-то покушается на его замусоленную кость…

Но, несомненно, это пылкое нетерпение достойно перелива в слова.

— Господи, да что ж он копошится! Тюфяк! Зевает, бурчит!.. Носок надел — и сидит! Вздыхает, в окно смотрит. Чешется!.. Что чесаться? — надевай второй! Слава богу, натянул… Куда?! Зачем на кухню?! Воду пьет… не напился еще… во глохтает-то, а!.. Назад плетется… нога за ногу!.. Рубашку взял. Уснуть можно, пока руку в рукав просунет. Вторая… Теперь губу оттопырил, в зеркало смотрит… Не насмотрелся… Рожу-то как скривил!.. Бог ты мой, неужели бриться затеет?! Что за несчастье!.. Отвернулся. Пронесло, кажись… Пуговицу застегивает. Вот втора-а-а-ая… тре-е-е-е-е-е-е-е-етья… Ах, чтоб тебя!.. Только бы телефон не позвонил! Непременно сядет нога на ногу — понеслась душа в рай болты болтать!.. Последняя пуговка… ну давай же, давай! Ведь еще штаны!.. Одна нога… вторая… ишь ты, ишь ты! — пузо подобрал, ремень затянул!.. Пыхтит. Еще бы — разъелся как боров, на улицу с ним стыдно выйти!.. Двигайся, двигайся!.. По карманам себя хлопает… что он в них хочет найти?.. Нет, ну посмотрите: озирается, будто не знает, на каком свете!.. Кой толк озираться?! Бутерброд съел? — съел. Чай допил? — допил. В сортире торчал? — торчал: с папиросой, с журналом, чуть ли не полчаса живого времени убил!.. Все? Собрался? Открывай уже дверь наконец, открывай! Нет сил терпеть это издевательство!..

Лестница… лифт… двор!

Боже мой, ну какое же счастье! Как велик мир вокруг! Сколько всего интересного! Сколько важного! Как хочется все увидеть, все разглядеть, все исследовать!

Так вперед же! Вперед!

Черта с два! Господи, ну что за существо! Как будто и родился вот таким угрюмым, тупым, ничем не интересующимся! Только бы его не трогали! Никуда не тянули!.. Камень, кирпич — и тот способен быть живее!

Ну и пусть! Плевать! Что тут поделаешь! Пусть себе шаркает по тротуару! Пусть, если он такой равнодушный ко всему на свете! И такой безжизненный!

Но всякий, в ком тлеет еще хотя бы искра огня, непременно должен проверить, на самом ли деле этот рваный кулек появился ночью? И если да, то что в нем было? И еще важно, какие…

— Куда?! — Бронников резко дернул поводок, пресекая попытку утянуть себя в замусоренные кусты. — Ошалел?

Портос бросил чуть виноватый взгляд. Сожалеюще облизываясь, поменял курс и как ни в чем ни бывало потрусил дальше.

Навстречу шагала пожилая пара. Он — вида профессорского, худощавый, с аккуратной седенькой бородкой, в очках. Она — полная, с подбородками.

— Смотри-ка, — сказал профессор, глядя на Портоса, упорно вынюхивавшего что-то у основания бордюрного камня. — Правда, похож на нашего Зорьку?

— Ты что! — откликнулась она. — Зорька давно умер!..

Бронников поразился не столько нелепому ответу женщины (как будто если неведомый Зорька умер, его собачьи стати уже не могут быть сравниваемы с другими), сколько реакцией мужа: тот вздохнул и мелко покивал, молчаливо соглашаясь с выдвинутым ею аргументом.

Он дернул поводок, увлекая за собой животину и досадуя на человеческую глупость. Но через несколько шагов понял, что неправ.

Ведь дело в чем? Был у них любимый пес Зорька. Зорька умер. Прошло много лет. И все эти годы они не могут смириться с потерей. И подсознательно ждут его возвращения. Поэтому вопрос профессора нужно понимать так: смотри-ка, дорогая, уж не наш ли это Зорька? В этом случае и ответ ее звучит совершенно разумно: ну что ты, милый, Зорька умер — а мертвые не возвращаются.

* * *

Когда миновали ограду парка, Бронников отстегнул поводок. Портос унесся в кусты и пропал.

Ветер холодно посвистывал в голых ветках берез. Снега под деревьями еще навалом… под ногами на дорожке то чавкает, то хрустит… и взгляд балует только легкий танец двух веселых белок на ветках сосны.

И все равно хорошо.

Он и утро провел неплохо.

Проснулся рано, при розовом свете, красившем верхи крыш. Тихо поднялся, сгреб одежку, осторожно прикрыл дверь. Умылся, заварил чаю, сел за чистый-чистый кухонный стол: голые листы справа, слева место для исписанных. Часа за полтора (между прочим, огромное время, если пошло в нужный кран) навалял две с лишним страницы. Как раз и поздний ребенок пробудился, прошлепал босиком из комнаты, встал у притолоки, сонно переминаясь и так удивленно моргая, будто в первый раз увидел:

— Пап?..

И — началось: день воскресный, суматошный. Но и здесь повезло: нынче Алексей был зван на день рождения своего товарища Кеши, часов в двенадцать они с Кирой отправились покупать вещный подарок в придачу к давно готовой морской корабельной картине: трехпалубный, по бортам усыпанный горохом матросских голов, с красной трубой и черным дымом, на синей воде под круглым рыжим солнцем. Закрыв за ними дверь, Бронников сел за машинку и урвал новые полтора часа, теперь уж на правку: размыкивал, где теснилось, перебелял, не щадя бумаги; и когда снова перебили жизнью, встал счастливый, с тремя страницами в руках, каждая буква на которых смотрелась убедительно и честно.

Понятно, что в недалеком будущем снова все перечеркается, но сейчас шагал, почти не чувствуя того неприятного посасывания, с каким тянула в себя воронка будущности; ну да, да — все без толку, в стол, никто, никогда, он умер лет сто назад и все такое; с другой стороны, ведь все тайное становится явным? — становится, конечно, пусть не сразу; поэтому ну их, гадов, не нужно думать о плохом; честно сделанные три страницы хороши сами по себе, сами по себе целительны, жизнепродолжительны; а блеску он еще подбавит, уже знал, где много черни; и вопросы, вопросы, конечно; надо записывать; наверное, на взгляд его бесценного информатора — Шегаева, вопросы откровенно дурацкие; усмехнется в усы, качнет головой, а все же ответит: «Знаете, Гера, это бывало по-разному. Например…»

Думалось вот еще о чем: как представить? Что-то вроде толстого слоя, что ли?.. точнее — куча, огромная куча… Целая гора, усаженная плотно-плотно, снизу доверху, бок о бок, сплошь — живая, щевелящаяся; и каждый норовит подвыползти из-под другого, пробраться повыше, обрести новую толику свободы, размашистости… а на самом ее верху — главный жучок-паучок. Загадочным образом: он всем правит. Вся гора, все на ней от мала до велика — слушаются его указаний… он скажет — и тут же делают… а если кто не слушается, того специальные жучки-паучки заставляют… пересыпают направо-налево непослушных. Махнет лапкой грозно — и по сему мановению одни начинают молотить других… а если, не приведи, господи, кто сопротивляется, того молотят пуще… никто из мелких нижних паучков и знать-то не знает: зачем? почему? только лопочут что-то, суетясь и рассаживаясь, друг дружку зло пиная да отпихивая… Махнет в другую — еще что-то происходит… Каков он, этот главный паучок? Как можно стать таким паучком? Из каких личинок такие паучки вылупляются?.. Есть ли у них сердце? И о чем они думают, помавая лапками?..

Но ведь не только верхний паучок обладает властью? Нет, конечно: толику он передает нижнему, тот — еще более нижнему… власть расползается, сочится в поры этой горы… Нагрести гору щебня, потом сверху маслом полить — каждый камушек хоть чуть да замаслится… Жутко представить: гора власти!..

Портос выметнулся на аллею, подбежал, вывалив язык, весело ткнулся мордой в колено, убедился в совместности жизни и опять улепетнул.

Мысль тоже ерзнула: глядя, как он наяривает меж кустов, Бронников подумал, что и люди так устроены: волнуются в разлуке, не терпят одиночества. Боятся забвения.

Если б не мысль о грядущем звонке Семен Семеныча (то и дело, зараза, просверливает башку: когда уже?), так вообще благодать, как со стороны поглядеть. Писатель. Сам гуляет по лесу. С любимой собакой. Жена дома. Тоже любимая. Ждет его. Нарядный сын, поздний ребенок, — в соседнем доме на дне рождения Кеши, дворового своего приятеля и будущего одноклассника… в общем, полный порядок. Порядок жизни.

Да, да.

Приятно гулять в лесу с собакой, приятно перебирать приятные мысли…

Оглянулся.

Собаки не было.

Свистнул.

Никакого результата.

— Портос!

Снова свистнул.

— Да чтоб тебя! — пробормотал Бронников, озираясь.

Тут-то он и появился.

* * *

Вечер тоже складывался славно.

Лешка, вернувшись с дня рождения, почему-то принялся скакать по комнатам и кухне — то на одной ноге, то на обеих; удивившись безрадостному выражению лица, с которым он это вытворял, Бронников подхватил на руки:

— Ты чего?

— Я так устал, так устал! — пожаловался Леша. — Могу только прыгать!..

Скоро он уснул на диване в большой комнате. Кира накрыла его пледом, а часа через полтора взяла тепленьким и, растормошив и велев умыться, склонила к ужину.

Бронников выслушал рассказ о подарках, которые получил Кеша, а также о коте Барсике, способном прыгнуть так, что аж почти до люстры. В подробном описании прозвучало меню праздничного обеда: рисовая каша с курагой и черносливом и пирог с вареньем, а чокались клюквенным морсом, «Байкалом» и «Буратиной». Был также детально описан процесс тушения семи свечек, стоявших поначалу в именинном пироге. С оттенком легкого превосходства в голосе Алексей заметил, что Кеша, по всей видимости, слабак: не смог задуть все свечи разом, одну пришлось затем гасить добавочным пыхом, да и то, как ему показалось, Кешина мама ему маленько помогла. Что же касается его самого, отметил сын, то он в последний день рождения с поставленной задачей того же толка блестяще справился с первой попытки.

— У тебя, правда, тогда было шесть свечей, — напомнил Бронников. — Но думаю, ты и семь шутя загасишь.

— Конечно! — горделиво согласился Алексей, болтая ногой. — И восемь тоже!

Когда Кира разложила картошку, Бронников так красочно и смешно рассказывал об утренних Портосовых проделках — и как пропал, и как не отзывался, и как в конце концов вынырнул из кустов и подбежал с таким видом, будто делал там, в кустах, какие-то важные дела, исполнения которых от него давно ждали, и теперь рассчитывает на поощрение, — что Кира утирала слезы, а Алексей вообще досмеялся до икоты.

Виновник происшествия смотрел хмуровато — кому приятно вспомнить, как тебя, привязав к трубе прямо у подъезда, при всем честном народе поливают из ведра и трут шваброй… Он, конечно, отчаянно рычал и грыз противную щетину, но разве теперь что-нибудь докажешь!

— Мама у нас Кира-савица, — блажил Бронников, посадив сына на колени и обняв; закатывал глаза, подбирая новое слово. — Кожа у нее белая как Кира-хмал! Пригожее всех во сто Кира-т! Вся прекрасная — от Кира-я до Кира-я! А как она танцует Кира-ковяк! И она высокая, как башенный Кира-н! И жгучая, как Кира-пива! В сравнении с ней любая потерпит Кира-х!.. Эх, жизнь с нашей мамой Кира-тка, но прекрасна! Она, правда, немного Кира-синщица…

— И теплая, как Кира-юшка! — долго собиравшись, выпалил наконец Алексей, после чего снова икнул.

Бронников захохотал, и тут как назло задребезжал телефон.

Его будто кипятком окатило: почему-то сразу понял: Семен Семеныч!

— Ты чего? — обеспокоенно спросила Кира.

К счастью, это был Юрец.

* * *

К вечеру похолодало: асфальт позванивал, а то еще рыбьей костью хрупала под ногой залетная ледышка. В густых сумерках, в неверном фонарном свете не видно, а все же приятно знать: уже затрепетало, задрожало на ветках зыбкое зеленое пламя. Походя глянешь: нет ничего. Присмотришься: да вот же они! Здесь почки, тут уже листики норовят растопыриться… воздух теплый — градусов двенадцать, густой, влажный… шарф по боку… Весна!

Улица Красноармейская воскресным вечером пустовала; изредка просвистывала легковушка, нахохленный пешеход бросал случайный взгляд, поздняя мамаша катила скрипучую третьесрочную коляску (и сами, помнится, под Лешку у кого-то брали ношеную; все так делают).

По сравнению с жилыми домами, приветливо перемигивавшимися разноцветными окнами, здание прежнего ресторана «Мавритания» (ныне здесь размещался некий летчицкий институт) выглядело мрачновато; впрочем, в окнах первого этажа (модерновых, со стеблевидными обводами рам) что-то неуверенно отсвечивало: должно быть, горела лампа на столе у вахтера.

Еще более угрюмо гляделась через дорогу слева хоромина Благовещенского храма, обращенного в склад академии Жуковского; мерцало оконце внизу, где, должно быть, бдел хмельной сторож, монотонно лаял дурной пес за темной оградой; стрела подъемного крана, присобаченная к облупленной безверхой колокольне, указующе торчала на фоне неба, посеребренного луной в прорехах облаков.

Впереди чернел Петровский парк.

Да, Москва… воскресный вечер… тишина, покой!

Идешь себе, беззаботно помахивая сумкой… а, между прочим, совсем неподалеку (в другом конце древнего села Петровского) революционер Нечаев, глава отдела тайного общества «Народная расправа», обвинил в предательстве и зарезал студента Иванова, члена указанного общества… а деревья так и покряхтывают с тех пор, так и ропщут, так и роняют листву в октябре, чтобы к маю обзавестись новой — скоро и на упрямых дубах почки нальются!..

Писатель Достоевский того Нечаева в романе «Бесы» вывел под именем Петра Верховенского, это все знают… Нечаев орудовал в самом конце шестидесятых, Федор Михайлович продергивал его по горячим следам — в начале семидесятых… в любой энциклопедии написано. А вот что здесь еще лет через сорок творилось, в восемнадцатом, того даже в Большой советской, самой полной, не прочтешь… только у старика Вагнера, отчима Юрца, можно узнать, а Вагнеру старший брат рассказывал: его, молодого врача, брали освидетельствования проводить… короче говоря, пульс проверял, чтоб живых не закапывать. Место глухое, а недалеко: на чекистских машинах быстро. Буржуи. И иже с ними. Министры, священники, профессора, инженеры, торговцы, проститутки, управляющие, учителя… где их могилы? Нету. В парке, во всяком случае, нет. Не отмечены. В парке мамы с колясками, дамы с собачками… В книгах — тоже молчок про эти могилы. А если в книгах нет — то и нигде нет. Мало ли что эмигранты пишут. Эмигранты напишут. Ты в нашей книжке покажи, в советской. Про Нечаева ведь есть в нашей советской книжке? Вот, черным по белому: много вреда принес революционному движению. Видишь как: вред нам приносил. И все равно: по честности своей не умолчали, тиснули статеечку. А насчет расстрелов в Петровском парке — ни единой буквы. Теперь сам рассуди — было, не было? Правда или вранье белогвардейское?..

С ними не поспоришь… Книжки, в которых белогвардейское вранье, то есть самая что ни есть правда, добываются всеми правдами и неправдами. На время, на ночь, из-под полы. Нет, хуже: из-под полы идет то, что издано Госиздатом, да таким тиражом, что на всех не хватает… вон, в прошлом году, обливаясь слезами, у барыги томик Мандельштама купил — за четвертной! а в магазине ей цена меньше целкового, да где же магазин найти: такие книжечки разлетаются из-под прилавка… ну а ты уж потом у барыги из-под полы. А что запретное — то под семью заплотами, с десятью перепроверками. Вот он идет сейчас — а в кошелке папка с «Технологией власти» Авторханова. Машинописная копия. Невесть какой экземпляр — глаза сломаешь. Юрец за тем и позвонил: дескать, «Технологию металлов» прочел? (Про металлы, понятное дело, шифровка такая. Вроде никому невдомек.) Давай тогда неси… Сейчас он ее вернет (наверняка уж кто-то другой ждет), а через недельку, глядишь, Юрец еще чем-нибудь порадует. Портфель у него утильный — на углах вытертый до махры, с белесыми боками, ручка замотана синей изолентой, только в баню с таким и таскаться: веник сунул — и вперед. Но на самом деле никакой не веник, а несметные сокровища: если не «Слепящая тьма», так Бажанов… не Сахаров, так последние выпуски «Хроники»… когда сравнительно безобидный «Живаго» или «Москва — Петушки», а когда и посадочный «Архипелаг». Вот тоже вопрос: за что, спрашивается, сажать, если и прочесть-то почти нельзя: едва-едва, через силу и муку мученическую — на полуслепых, в четверть писчего листа, страничках фотобумаги?..

До проезжей части оставалось несколько метров, когда фары, с полминуты неназойливо посвечивавшие сзади (неспешная какая-то машина ехала), показались сбоку, обгоняя; бац! — черная «Волга» загородила дорогу, скрипнув и присев; пассажирская дверь распахнулась настежь.

Еще и шагнуть не успел, обходя, как оторопело услышал:

— Герман Алексеевич!

За ним?!

Распахнулась и задняя — там тоже кто-то сидел.

— Прошу вас!

И тут же с другой стороны выскочила фигура; потом уж, вспоминая, все прикидывал: неужто ждали, что кинется бежать?..

— Товарищи, в чем дело?!

Но разъехавшиеся было мозги уже встали на место: те еще «товарищи»… дело ясное!

— Не узнаете? — весело спросил Семен Семеныч.

* * *

Машина набирала ход, Бронников молчал; последние сказанные на воле слова еще, казалось, не полностью разлетелись в прах, еще позванивали в ушах; только что произошедшее мелькало перед глазами яркими кадрами: «Ба, Семен Семеныч!» — (хоть и растерянно и хрипло, а все же облеклось удачно: в бодрое, с глумливой интонацией, восклицание; молодец; и кошелку свою до дрожи сжал в руке). «Так точно, Герман Алексеевич… садитесь!» — «Вы меня похитить, что ли? Ха-ха-ха! Окститесь, Семен Семеныч, увозом только невест берут!» — «Нет, нет… не похитить. Все по закону». — «Бросьте, нет такого закона, чтобы людей на улицах хватать!..»

Фыркнув и скривившись в ответ на последнее заявление, Семен Семеныч извлек из кармана плаща и махнул перед физиономией каким-то листом; фонарь светил кое-как, но, кажется, и блямба печати на том листе мелькнула; впрочем, бумажка бумажкой, а из «Волги» тем временем выбрались два орла, один другого быковатей. Затравленно оглянувшись, Бронников понял, что сейчас будут совать силком; силы неравны, не отбиться; взывать о помощи на краю пустого темного парка, где только ветер потряхивает верхушками деревьев, тоже никакого смысла: если кто и отзовется, так его комитетской ксивой шуганут, улепетнет как миленький…

Независимо пожал плечами, полез в машину.

После этого высвободилось время подумать, и сразу обожгло: Юрец! Юрец сдал! Ах, сволочь!.. Как же так?!

Значит, как только договорились, он тут же им?.. Уточнил в последней фразе: «Как обычно?» Разумеется, как обычно… как обычно: это у метро «Динамо», в длинном сквере вдоль проспекта…

И с чем Бронников пойдет — тоже, значит, сказал?.. Так, мол, и так, Авторханов при нем будет, ищите… А что искать: вот он, Авторханов-то, лежит себе в кошелке… тряпичные ручки стиснуты в кулаке. Что толку стискивать, если человек, которого считал другом!.. с которым делился, бывало, самым заветным, самым укромным!..

Минуточку, минуточку… это что же: выходит, что и в прошлой его беде Юрец виноват?.. Ведь думал тогда, думал: кто кусок рукописи в журнал отдал?.. кто потом подсказал «конторе», что Бронников за бугром рассказ напечатал — да не просто рассказ, а про раскулачивание и ссылку!.. И не додумал. А теперь вот что: Юрец.

Ну как же так!.. Как же так!..

И еще одна мысль, вперебив гадкой первой: надо Кире позвонить, ведь сказал, что всего лишь прогуляется до «Динамо», еще и с собой звал: не хочешь ли перед сном за компанию?.. а теперь что?..

Вот же гад!.. Но он просчитался. Не с тем подставил. Авторханов — книжка не посадочная, отпустят… Нотацию прочтет Семен Семеныч, рацею промолотит — и до свидания. Но хорошо если через час отпустят… а если через три? Если вообще утром?.. Кира волноваться станет.

Горькая слюна, набежавшая под язык, самопроизвольно сглотнулась. Неожиданно громко.

— Вы сами отказались к нам, — произнес Семен Семеныч, не оборачиваясь; судя по голосу, усмехался. — Слышите? Предпочли к себе позвать…

— Вот спасибо, что разъяснили, — буркнул Бронников.

Плотные тела сидевших на заднем сиденье справа и слева от него заметно грели… полнокровные ребята. От левого маленько парфюмерило.

Не дождавшись продолжения, Семен Семеныч неопределенно хмыкнул и встряхнул головой.

Больше не говорили.

Что-то маячило на краю сознания… никак не вспомнить. Ах, ну конечно!

— …Я на зов явился.

…Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан.

Дай руку.

— Вот она… о, тяжело

Пожатье каменной его десницы!

Машина вырулила на Ленинградский проспект, споро пронеслась мимо Белорусского вокзала, погнала к Садовому…

Явился, да. Сволочь такая… «Дрожишь ты, Дон Гуан». Он не дрожит, нет. Даже странно… Впрочем, что странного? Первая — колом, вторая — соколом… Третья легкой пташечкой. Пожатье каменной десницы… Почему кошелку, гады, сразу не посмотрели? И без того знают, что в ней?.. Ну конечно. Как не знать, если Юрец, предатель, сказал. Так, мол, и так, товарищи. А в кошелке у него то-то и то-то… Какие сомнения могут быть?.. Юрий Колчин доложил. За это, глядишь, прощеньице… ему прощеньице ой как не повредит… провокатор!

Свернули в Благовещенский, пошли петлять переулками, пробираясь куда-то к Никитским.

Но как же так?!

Лицо Юрца выплыло из того быстрого чередования тьмы и света, какое всегда сопровождает езду по вечернему городу. Знакомым жестом поправил очки, взглянул серьезно… а вот и усмехнулся ободряюще.

Не может быть!..

Свернули во дворы, обогнули детскую площадку… скрипнули тормоза.

— Прошу.

— Вот уж спасибо… сколько с меня?

Молчат, суки. Типа шуток они не понимают.

Впившись в кошелку (Кирина баба Сима сказала бы: вот уж как черт за грешную душу), выбрался вслед за правым.

Дом неприметный — облезлый двухэтажный особняк. Окна высокого первого этажа зарешечены. И завешены изнутри. Ясное дело, секретничают…

Подвели к крыльцу.

— Спасибо, ребята, — сказал Семен Семеныч. — Теперь уж мы сами. До завтра…

Дверь распахнулась, упал клок света; вахтер посторонился, пропуская: своему хмуро кивнул, Бронникова окинул цепким взглядом.

— Присядьте, — предложил Семен Семеныч.

— Спасибо, постою. Позвонить можно?

— Сейчас, сейчас…

И ускользнул, гад, куда-то.

В другом конце коридора у торцевого окна с широким подоконником трое погогатывали с папиросочками, свет потолочных ламп слоился в дымном воздухе. Приглядевшись, Бронников понял, что один из трех, оказывается, женщина. Между дверьми кабинетов (в который именно шмыгнул Семен Семеныч, он не заметил) висели по стенам бордово-желтые плакаты. Ближайший обрисовывал принципиальное устройство пистолета Макарова. Следующий — приемы стрельбы из него. Тут же, кстати, был пришпилен лист с результатами стрельб: напротив фамилий значились, должно быть, выбитые очки; большие числа были обведены красным, меньшие — синим: ударники, стало быть, и отстающие. На противоположной стене схематичный пожарник поливал из шланга объятый пламенем дом; наличествовало и сакраментальное «01».

Пока Бронников немотствовал, все это разглядывая, ступени над его головой заскрипели, заухали; Семен Семеныч (как он наверху оказался? вторая лестница?) — уже не в плаще, а в темно-сером костюмчике и белой рубашке, и довольно приветливо:

— Герман Алексеевич, поднимайтесь! Только на перила там не очень… шаткие.

Поднялся.

Распахнув дверь кабинета, хозяин вежливо пропустил гостя, предложил сесть и, только когда Бронников воспользовался стулом (хотел было подвинуть, маленько нарушив гнетущий геометризм расположения: дудки, привинчен), занял свое собственное место за куцым письменным столом, совершенно пустым, если не считать телефонного аппарата, графина, пепельницы и спичечного коробка.

Достав из кармана, прибавил к сему сиротскому имуществу початую пачку сигарет «Пегас».

Секунд двадцать молчали. Бронников взглянул направо-налево. Разглядывать, как и на столе, особо нечего — сейф, Дзержинский на одной стене, Брежнев на другой, трехрожковая люстра. Окно наглухо закрыто плотными синими шторами. На сейфе почему-то желтый пластмассовый радиотрансляционный передатчик «Сибирь», какому место на коммунальной кухне.

Показалось, что Семен Семеныч смотрит в упор; вскинув взгляд, убедился, что так оно и было: откинувшись на стуле, Семен Семеныч задумчиво рассматривал его, как будто пытаясь для себя что-то решить.

Лицо у него было широкоскулое, смуглое, чистокожее; нос тонкий, с небольшой горбинкой; взгляд серо-зеленых глаз — ясный, открытый; темные, зачесанные со лба назад волосы, в которых серебрилась седая прядь (даже сейчас, при искусственном свете ее хорошо было видно), придавали его облику мужественности; и если бы не выражение холодного любопытства, это лицо вполне годилось бы, пожалуй, для изображения на афишах и агитационных плакатах.

— Так это… позвонить-то?

— Не работает, — отозвался Семен Семеныч. — Поломка на линии.

— Ах, поломка, — покивал Бронников. — Понятно, понятно… Такие деньги страна на вас тратит… народные, между прочим! А у вас, бедолаг, и телефона нет. Что за несчастное ведомство!..

Семен Семеныч равнодушно пожал плечами.

Бронников уже чувствовал, как злой бес принимается щекотать горло: цап-царап коготочками! цап-царап! то ли рассмеяться налаживает… то ли блевануть?

— Семен Семеныч! — сипло сказал он. — Простите великодушно. Звание ваше я могу узнать?

— Я удостоверение показывал…

— Да разве разглядишь! Вы своими удостоверениями как воробьи машете.

— Вам мое звание ни к чему. Доведут по мере надобности.

— Но позвольте!.. А как же мне к вам обращаться? Вы — лицо государственное. Так сказать, при исполнении. Не «дяденькой» же?

Семен Семеныч поднял взгляд от бумаг.

— Герман Алексеевич, что вы паясничаете?

— Отчего же! — возразил Бронников. Бес щекотал все пуще: едва сдерживался, чтоб не расхохотаться. — Вовсе нет! Просто хочется по форме, по закону!.. я же должен как положено… ну хорошо, можно вас маршалом называть?

— Хоть генералиссимусом, — буркнул Семен Семеныч.

— Отлично! — обрадовался Бронников. — Товарищ генералиссимус! Разрешите оправиться!

Семен Семеныч снова тяжело на него посмотрел, потом все же нажал какую-то кнопку.

Через несколько секунд дверь открылась, вошел чубарый парень в форме с сержантскими лычками на погонах… и в руках у него был карабин, бодро блестевший плоским штыком.

Сердце оборвалось: именно в ту секунду понял нечто окончательное.

— Встать! — скомандовал сержант (Семен Семеныч, переложив ответственность на плечи конвойного, уже и вовсе не обращал внимания не происходящее, строчил себе и строчил). — Вперед!

С усилием встал, двинулся; не могло, конечно, такого быть, но казалось, блеск штыка бросает вперед и под ноги синие блики.

— Направо! Дверь открыть! Оправляйся!

Вопреки ожиданиям, за перекошенной дверью сортира обнаружился не унитаз, а вонючая буро-потечная дыра: как на вокзале, с двумя стальными подошвами по бокам; ржавый бачок смотрел с самого потолка. Пережив легкое остолбенение, потянулся было прикрыть створку.

— Отставить!

— Но…

— Оправляйся!

Пальцы не слушались. Деурез тоже заколодило.

— Ну ты что там — морским узлом завязал? — добродушно спросил сержант через минуту.

* * *

— Оправились? — поинтересовался Семен Семеныч, когда он снова сел.

— Наилучшим образом, — буркнул Бронников. — Если это все, за чем привозили, разрешите откланяться.

Семен Семеныч откинулся на спинку кресла, вздохнул.

— Зря вы со мной так, Герман Алексеевич. Я ведь по-хорошему хотел.

— Да ну?

— Серьезно.

— У вас, видать, свои понятия… Мордой об стол — это «по-хорошему». Ногой по яйцам — «со всем уважением».

— А что мы? — удивился Семен Семеныч. — Что мы вам плохого сделали?

— Из Союза выгнали — раз, — ответил Бронников. — Фактически — сломали жизнь. Ни за что ни про что. Я же говорил тогда: не давал я ни в какой журнал никакой рукописи, не знаю, как она там оказалась… На работу мешали устроиться — два. У меня, между прочим, шесть изобретений в прежней жизни, а я сторожем по вашей милости. Теперь на улицах ловите, как собаку… Жене сказал, что скоро буду — позвонить не даете!

— Перестаньте, — отмахнулся Семен Семеныч. — Что вы заладили! Говорю же: поломка на линии… Что касается Союза вашего, мы вообще ни при чем. Это совершенно самостоятельная организация. Сами решают, что к чему… И потом: зачем вам в конструкторское бюро, Герман Алексеевич? КБ для вас — чистая смерть. Там не попишешь, — заметил он, усмехаясь. — То ли дело в лифтерах! Не согласны?..

Примечания

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3