Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Симфонии - Возврат

ModernLib.Net / Андрей Белый / Возврат - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Андрей Белый
Жанр:
Серия: Симфонии

 

 


Вдали показался парус и вновь скрылся из виду.

А старика не было с ним…


Морской гражданин, лысый, зеленобородый, курносый, привел выводок низколобых сыновей на ближнюю скалу и учил их низвергаться в пучину.

То он стоял на вершине скалы. В лучах заката горело пламенное лицо его; испуская ревы, он похлопывал себя по вздутому животу.

То с вытянутыми руками низвергался в изумрудную пучину, образуя своим падением рубиновый водоворот.

На скале топтались низколобые сыновья морского гражданина, потрясали руками с растопыренными, перепончатыми пальцами. Тихо покрикивали, испуганные высотой.

А толстопузый старик, нырявший в морских изумрудах, кричал им: «Ну-ка, ну-ка, сынишки… У кого хватит смелости?..»

Его зеленая борода плавала вокруг него, а лысина блестела на заре…

С удивлением ребенок смотрел на жизнь, еще недавно закрытую от его взоров, грустно вспоминая свое прежнее, закатившееся знакомство.

Старика уже не было с ним…


Темнело. Красный диск, пущенный из-за горизонта рукой великана, плавно возносился в вечернюю глубину.

Бледно-снежные, длинные» иглы, высоко замерзшие в небесах, составляли перистое облако. Точно позабытая сеть, оно двигалось по небу.

Засверкавший месяц попал в эту сеть и грустно мерк, пойманный в ловушку.

Ребенок засыпал. Ему казалось, что все осталось по-прежнему.

А старика уже не было с ним…


Засверкавший месяц, порвав коварную сеть, продолжал возноситься в безмятежную чистоту.

Часть вторая

I

Он проснулся. Был мрачно-серый грот. Раздавался знакомый шум моря.

Но не было так: разбудила супруга. Бегала вдоль маленьких комнат. Шлепала туфлями. Ворчала на прислугу.

Все напоминало, что сон кончился. Пропал безвозвратно.

Ушел до следующей ночи.

Знакомый шум моря по-прежнему раздавался из-за перегородки, оклеенной дешевыми обоями.

Но и это не было так: за перегородкой не было моря. Шипел самовар на круглом, чайном столике.

Вскочил как ошпаренный. Удивлялся, недоумевая, откуда вернулся, тщетно вспоминая, где был.

Припомнилось и время, и пространство, и он сам, магистрант Хандриков.

«Да-а», – сказал он, почесываясь, и стал надевать сапоги.


За утренним чаем сидели супруги Хандриковы. Вокруг них ходил неприятный ребенок с капризным, дряблым личиком.

Софья Чижиковна обжигалась чаем. Спешила на урок.

Малютка споткнулся. Упал. Распластался на полу, как большая морская звезда. Заорал кошкой.

Хандриков стал утешать малютку. Ползал на карачках. Изображал лошадку.

Но малютка отворачивал от него свое дряблое личико. Заливался слезами. Наливался кровью.

И сам магистрант, Евгений Хандриков, дивился себе, ползающему в пространстве, потому что в душе он таил надежду, что кругом все сон, что нет никого, что бесконечная пустыня протянулась вверх, вниз и по сторонам, что он окутан туманной беспредметностью и звездные миры тихо вращаются в его комнате.

Это он думал, ползая на карачках.

А Софья Чижиковна указывала на ползающего, присовокупляя: «Не плачь, Гришенька: вот лошадка».

Все было чудесно. Самовар потух. В трубе кто-то выл, потому что на улице стоял ветер, и Хандрикову казалось, что это – сигнал, подаваемый Вечностью для ободрения затерянного, чтобы у него не была отнята последняя надежда.


Он бежал в незнакомых пространствах мимо обычных домов с поднятым воротником, потирая то нос, то уши.

Что-то пытаясь передать, ветер поддувал его холодное пальто.

Пахло дымом. Телеграфный столб глухо рокотал. Угрюмые дворники окачивали песком ноги пешеходов.

Иней осаждался, словно туманная беспредметность, и мелькали служаки, покрытые инеем.

Они спешили в притоны работы, выпуская струи пара, и узнавали друг друга в этих утренних встречах.

Тонкий, как палка, бледнолицый юноша спешил все туда же. Бык Баранович Мясо казался дельфином в енотовой шубе и с портфелем под мышкой.

Но Хандриков не смущался ежедневными образами, но бежал в лабораторию.

Перед ним протянулась улица. Конка тоскливо хрипела, жалуясь на безвременье.

Трубы выпускали бездну дыма, а над дымом стоял морозный пожар.

II

В лабораторном чаду тускнели угрюмые студенческие силуэты, еще с утра притащившиеся со всех концов Москвы.

Все они сходились в одном: равно дымили, производя зловоние.

Хотя тот нюхал пробирки, а этот их мыл; тот зажигал багровенькое пламя, а тот уничтожал его.

В их бесцветных очах не отражалось тусклое отчаяние.

Хандриков прибежал в лабораторию. Запалив огонек, перегонял покорные жидкости из сосуда в сосуд, не обращая внимания на планетный бег.

Земля вертелась вокруг солнца. Солнце мчалось неизвестно куда, приближаясь к созвездию Геркулеса.

Никакие знания не могли занавесить эту вопиющую неизвестность.

Наклонилось мертвенное лицо и два глаза, как зеленые гвозди, воткнулись в Хандрикова. Кровавые уста собирались улыбаться, но волчья бородка скрывала эту усмешку.

Чем-то страшным, знакомым пахнуло на вздрогнувшего магистранта. Он тихо вскрикнул.

Но то был только доцент химии, незаметно пришедший и теперь наблюдавший работу Хандрикова.

Доцент метил в профессора. Он был сух и позитивен. Он заговорил о новом способе добывания серной кислоты, а мертвенное лицо его, казалось, таило в себе порывы неистовств.

В настоящую минуту он вел тяжбу с психиатром Орловым, и этим объяснялся мертвенный цвет его лица.

«Маска», – подумал Хандриков, созерцая страшно-знакомое доцентское лицо, в котором для всякого другого не было ничего особенного.

Он прислушивался к спокойному течению речи, в которой можно было заметить странное сочетание глубины и юмора.

Они не любили друг друга.

III

Магистрант Хандриков уже восемь лет бегал в лабораторию и уже плевал кровью.

Он часто задумывался. Товарищи называли философом Хандрикова в знак презрения к его думам.

Доцент же сомневался, чтобы точное знание было предметом этих дум.

Был Хандриков росту малого и сложения тонкого. Имел востренький носик и белобрысенькую бородку.

Когда он задумывался, то его губы отвисали, а в глазах вспыхивали синие искорки. Он становился похожим на ребенка, обросшего бородой.

В лаборатории бегал Хандриков в прожженном пиджачке. Так же он бегал и дома, а в гости надевал черный сюртук и казался еще меньше от этого.

Хандриков больше молчал. Иногда его прорывало. Тогда он брызгал слюной и выкрикивал дикость за дикостью своим кричащим тенорком, прижимая худую руку к надорванной груди.


С ним происходило. На него налетало. Тогда он убегал от мира. Улетучивался.

Между ним и миром возникали недоразумения. Возникали провалы.

За все это товарищи называли его чудаком.

Слушая сигнал, подаваемый Вечностью, вот и сейчас он пролетел сквозь призрачную видимость. Застыл с горелкой в руке, перегревая колбу с жидкостью.

Дребезжа стеклами, лопалась колба. И товарищи хохотали, когда улетучившийся Хандриков пришел из пространств. Вернулся обратно. Обтирался от жидкости едкого запаха.

Говорили лаборанты, зажимая носы: «Опять Хандриков разбил стклянку». И открывали форточки.


Сутулая Софья Чижиковна шагала с урока на урок. Увидев стену, заклеенную объявлениями, она вскинула пенснэ на свой красный нос.

Объявлялись лекции и «Об оздоровлении русской женщины», и «О Германии», и о многом другом.

Объявлялось, что Фрич прочтет «О всем новом», а Грач «О старом»; Меч «О южном полюсе», а Чиж «О больном таланте».

Все до конца прочтя, вознамерилась Софья Чижиковна прослушать лекции Чижа и Грача.

IV

Вечерело. Профессор Грибоедов доканчивал свою лекцию «О буддизме», а профессор Трупов «О грибах».

Оба были взволнованы своим чтением, но слушатели обоих были равно спокойны. Оба походили на старинных кентавров.

Вечерело. Студенты расходились в рваных шубах, спеша в кухмистерские. На усталых лицах трепетали суровые тени, когда они глухо перекидывались словами.

В тусклых глазах не отражалось отчаянье.

Хандриков тщетно обращался к своему молчаливому, точно призрачному, товарищу, шагая по комнате.

Тот упорно встряхивал жидкость в пробирке.

Хандрикову казалось, что он один. Страшно было ему, – страшно было ему в одиночестве.

И он оглушал себя собственным голосом, чтоб заглушить в душе своей вопиющие зовы вселенной.

Говорил: «Кто живет жизнью живой? Кто пользуется нашим трудом? Для чего мы трудимся?»


«Перетаскивают из города в город и, перетащив, вновь затягивают лямку на шее. Нас лечат, когда мы больны, и потом снова портят здоровье.

«Себя, о, себя отдаем мы в труде и неволе. Нас не убьют, не заморозят, не дадут умереть с голоду.

«Где же да, которое мы отдаем?»

Угрюмо сопел призрачно-бледный лаборант, истощенный трудом и усталостью. Заткнув большим пальцем пробирку, потряхивал ею.

Из-за тумана выползала луна над тяжело-черными громадами зданий. Заволакивалась дымом, как венчальной фатою.

Казалось, она хотела сказать: «А вот и вечер, вот я… Вот будет ночь… И вы уснете…»

Площадка, куда выходили двери различных квартир, озарилась слабо брезжущим фонарем.

Одна из дверей распахнулась. Оттуда выбежала сутулая Софья Чижиков на и как сумасшедшая бросилась вниз по ступеням.

Она проголодалась. Она устала. Она стосковалась по муже.

И вот неслась сутулая Софья Чижиковна по ступеням, поспешая в холодный дом свой.


Хандрикову казалось, что он один. Ему было страшно, – ему было страшно в одиночестве.

Говорил. Оглушал себя собственным голосом. А Вечность взывала и в душе, и в окнах лаборатории.

Говорил: «Работаю на Ивана. Иван на Петра. А Петр на меня. Души свои отдаем друг за друга.

«Остаемся бездушными, получая лишь необходимое право на существование…

«Получая нуль, становимся нулями. Сумма нулей – нуль…

«Это – ужас…»

Все ужасалось и разверзалось, зияя. Над головою повисла пасть – пропасть Вечности. Серые стены лаборатории казались подземными пещерами. Вдали раздавался шум моря. Но это была электрическая печь.

Тут Хандриков успокоился. Ему показалось, что он затерялся в пустынях.

Из-за тумана над громадами домов смеялась лупа, повитая венчальной фатой.

Она хотела сказать: «Вот я, круглая, как нуль… Я тоже нуль. Не унывайте…»

Тут призрачный лаборант поспешил обнаружить свое присутствие. Встряхнул пробиркой. Внезапно поднес ее к носу Хандрикова, ототкнув отверстие.

Свирепо отрезал: «Чем пахнет?»

V

Хандриков прыгнул в конку. Стоя на площадке, склонялся. Сквозь бледные стекла созерцал жавшихся друг к другу пассажиров.

Грустно они поникали при свете фонаря.

Все они были, бесспорно, разных образов мысли, но сошлись в одном пункте – у Ильинских ворот.

Теперь они проделывали одно общее дело: мчались по Воздвиженке к Арбату.

Казалось, в замкнутом пространстве был особый мир, случайно возникший у Ильинских ворот, со звездами и туманными пятнами, а приникший к бледному стеклу Хандриков из другого мира созерцал эту вселенную.

Он думал: «Быть может, наш мир это только конка, везомая тощими лошадьми вдоль бесконечных рельсов. И мы, пассажиры, скоро разойдемся по разным вселенным…»

Замерзший кондуктор, греясь от холода, вытопатывал ногами рядом с Хандриковым. Точно он глумился над дикой грезой его.

Зверски сосредоточенно вперил кондуктор в мглистую даль улицы свое лицо, замерзшее от мороза.

Вокруг бежали незнакомцы и знакомцы, покрытые шерстью. Точно это были медведи и фавны. Нет, это были люди.

Мимо промчался кентавр, дико ржа и махая палкой, а рядом с ним мчалась лошадь. Но это был мальчишка коночник.


И вспомнил Хандриков, что все это уже совершалось и что еще до создания мира конки тащились по всем направлениям.

VI

Прибежали усталые Хандриковы. Кушали после трудов; им подали сосиски с кислой капустой.

Они казались трупами, посаженными за стол.

Передавали друг другу свои тусклые, дневные впечатления. Давился Хандриков сосиской, разражаясь деланным смехом.

В стекла просилась ночь. Отражались их тусклые образы – полинявшие, словно занесенные туманом.

Внимательный наблюдатель заметил бы, что отражение Хандрикова не смеялось: ужас и отчаяние кривили это отраженное лицо…

А все отражение тряслось от бесслезных криков и рыданий.


Голубая ночь пронизала воздушно-черное пространство. Голубая ночь ослепила прохожих.

Человек с мертвенно-бледным лицом и кровавыми устами, не ослепленный ночью, выставил из шубы волчью бородку.

Стучал калошами по толстому льду»

На голове его была серая, барашковая шапка, торчащая колпаком. Скоро колпачник позвонился у подъезда.

Немного спустя он сидел в уютном кабинете профессора Трунова, потирая замороженные руки.

Это был доцент химии – Ценх.

Скоро к нему вышел маститый, седой Трупов с огромной лысиной и в золотых очках. Скоро они сидели друг перед другом, и доцент рассказывал то о своем процессе с психиатром Орловым, то о состоянии химии, то о молодых силах, работающих в области химии.

Перечислял по пальцам лаборантов и магистрантов, иных хвалил, многих порицал.

Упомянув о Хандрикове, безнадежно махнул рукою и сказал с раздражением: «Бездарность», Его лицо таило порывы неистовств и казалось маской.

Он закурил папиросу и продолжал свою речь. Выпускал дымовые кольца из кровавых уст своих, сложенных воронкой. Пронзил их общей струей.

Его речи поражали сочетанием глубины и юмора. Но этого не замечал профессор Трупов.

Сняв с толстого носа свои очки, он протирал их носовым платком и казался старинным кентавром.


Подкрался сон. Нянчил Хандрикова, как ребенка больного и запуганного.

Улыбался химик этим сказкам, возникавшим с ночью, а желтая супруга положила руку на плечо Хандрикова и шепнула: «Отчего ты не нежен со мной?»

Ей не отвечал Хандриков. Отмахивался, как от мухи. Шел спать.

Натягивая одеяло, думал: «Ну, теперь все кончится. Все улетит. Сейчас провалишься».

На плач ребенка сонный Хандриков поднимался с постели. Сажал крикуна на плечи и, точно призрак, ходил по комнатам в нижнем белье.

Луна окачивала призрачного Хандрикова своим грустным светом. Кто-то сонный, ластясь, приговаривал: «Теперь ночь… Что ж ты не спишь?»

VII

На другой день был праздник. Размякло. Совершилась оттепель. Хандриков зашел побриться.

Его увили пеленами. Облеченный в белые одежды ухватился за щеку Хандрикова и намылил ее.

Хандриков глядел в зеркало, и оттуда глядел на него Хандриков, а против него другое зеркало отражало первое.

Там сидела пара Хандриковых. И еще дальше опять пара Хандриковых с позеленевшими лицами, а в бесконечной дали можно было усмотреть еще пару Хандриковых, уже совершенно зеленых.

Хандриков думал: «Уже не раз я сидел вот так, созерцая многочисленные отражения свои. И в скором времени опять их увижу.

«Может быть, где-то в иных вселенных отражаюсь я, и там живет Хандриков, подобный мне.

«Каждая вселенная заключает в себе Хандрикова… А во времени уже не раз повторялся этот Хандриков».

Но облеченный в белую одежду оборвал вещую сказку. Он освободил химика от пелены и галантерейно заметил: «За бритье и стрижку 40 копеек»…


С крыш капало. Весело чирикали воробьи. В книжном магазине продавали рассказы Чирикова[2].

И весенний ветерок дул в Хандрикова, прохлаждая обритое место.

Низкие, пепельные облака налетали с запада.

Одинокое сердце его почуяло неведомую близость кого-то, уходившего надолго и снова пришедшего для свиданий.

Он пошел в баню»

VIII

Общие бани были роскошны. На мраморных досках сидели голые, озабоченные люди, покрытые мылом ж в небывалых положениях.

Здесь седовласый старик со вздутым животом окатил себя из серебряной шайки и сказал: «Уф…» Там яростный банщик скреб голову молодому скелету.

В соседнем отделении был мраморный бассейн, украшенный чугунными изображениями морских обитателей.

Изумрудно-зеленое волнение не прекращалось в прохладном бассейне, зажигая волны рубинами.

Сюда пришел седовласый старик, окативший себя кипятком из серебряной шайки, и привел сына. Стоя над бассейном, учил сына низвергаться в бассейн.

То, испуская ревы, он похлопывал себя по вздутому животу, озаренный кровавыми огоньками. То с вытянутыми руками низвергался в волны, образуя своим падением рубиновый водоворот; от него разбегались на волнах красные световые кольца и разбивались о мраморные берега.


Хандриков вымылся в бане. Теперь он стоял под душем, и на него изливались теплые струи, стекая по телу жемчужными каплями.

Они текли. Все текли. И течению их не предвиделось конца:

Хандриков думал: «Другие Хандриковы вот так же моются в бане. Все Хандриковы, посеянные в пространстве и периодически возникающие во времени, одинаково моются».

Однако пора было прекратить течение струи, и голый Хандриков повернул кран.


Хандриков одевался. Тут стояли диваны. Перед Хандриковым сидел распаренный толстяк, еще молодой, и посматривал на Хандрикова хитрыми, рачьими глазками.

Он сидел, раскорячившись. Походил на огромного краба.

Вдруг закричал: «Хандриков! Здравствуй, брат!». И химик узнал своего товарища физика.

Скоро они весело беседовали, и физик сказал ему: «Приходи сегодня в пивную. Проведем вечерок. Жена не узнает».


Хандриков вышел из бани. Проходил по коридору, украшенному ноздреватыми камнями. Столкнулся с высоким стариком в бобровой шапке и с крючковатой палкой.

Высокие плечи старика были подняты, а из-под нависших седых бровей сквозили глаза – две серые бездны, сидевшие в огромных глазницах.

Ему показалось, что старик совсем особенный.

В руке у старика был сверток – синяя коробка, изображавшая Геркулеса. Геркулес упражнялся гирями.

И ему показалось, что он уже не раз видел старика, но забыл, где это было.

Обернулся. Провожал глазами. Смущался вещим предчувствием.

А вьюга засвистала, как будто ревущий поток времен совершал свои вечные циклы, вечные обороты.

И неслось, и неслось; это вихревой столб – смерч мира, повитый планетными путями – кольцами, – летел в страшную неизвестность.

Впереди была пропасть. И сзади тоже.


Хандриков вышел на улицу. В окне колониальной лавки выставили синие коробки с изображением Геркулеса. Хандриков вспомнил старика и сказал: «Солнце летит к созвездию Геркулеса…»

Пролетевшие вороны каркнули ему в лицо о вечном возвращении. В ювелирном магазине продавали золотые кольца.

Серо-пепельные тучи плыли с далекого запада, а над ними торчало перисто-огненное крыло невидимого фламинго.

И такая была близость в этой недосягаемой выси, что Хандриков сказал неожиданно: «Развязка близится». Удивился, подумав: «Что это я сказал?»

Серая пелена туч закрыла огненный косяк, и кругом закружились холодные, белые мухи.

Таинственный старик, вымытый банщиком, расхаживал вдоль раздевальни, закутавшись в белоснежную простыню.

Он кружил вокруг диванов, чертя невидимые круги. Кружился, кружился и возвращался на круги свои.

Кружился – оборачивался.

Величественный силуэт его показывался то здесь, то там, а в серебряной бороде блистали жемчужные капли.

Кружился, кружился и возвращался на круги свои. Кружился – оборачивался.

Двое раздевались. Один спросил другого: «Кто этот величественный старик, похожий на Эскулапа?» А другой ему заметил: «Это Орлов, известный психиатр – тот самый, который затеял процесс с доцентом химии Ценхом…»

Старик оделся. Выходил из бань. Нацепил на пуговицу шубы сверток с изображением Геркулеса.

И теперь этот сверток раскачивался на груди старика, точно знак неизменной Вечности.

IX

В некоем погребке учинили они пирушку с безобразием – Хандриков и трое.

Это был товарищ физик, товарищ зоолог и товарищ жулик.

Первый занимался радиоактивными веществами и криогенетическими исследованиями, был толст и самодоволен, походя на краба, а второй, копаясь днем в кишечнике зайца, по вечерам учинял буйства и пьянства; это была веселая голова на длинных ногах; туловище же было коротко.

Третий держался с достоинством и не занимался ничем легальным.

Они были пьяные и шумели в мрачном, как пещера, погребке – шумели – красные, разгоряченные трольды[3].

Стукались кружками, наполненными золотыми искрами. Просыпали друг на друга эти горячие искры – не пиво.

Хотя хозяин погребка и уверял, что подал пиво, – не верили.

Физик кричал, походя на огромного краба: «Радиоактивные вещества уничтожают электрическую силу. Они вызывают нарывы на теле».

В высокие окна погребка ломилась глубина, ухающая мраком. Хозяин погребка, как толстая жаба, скалился на пьянствующих из-за прилавка. Хандрикову казалось, что это колдовской погребок.

А товарищ физик выкрикивал: «Времени нет. Время – интенсивность. Причинность – форма энергетического процесса».

И неслось и неслось: вихрь миров, бег созвездий увлекал и пьянствующих и погребок в великую неизвестность.

Все кружилось и вертелось, потому что все были пьяны.

Софью Чижиковну трясла лихорадка. Она не могла дочитать «Основания физиологической психологии». Легла. Жар ее обуял.

Впадала в легкий бред. Шептала: «Пусть муж, Хандриков, сочиняет психологию, пока Вундт заседает в пивных…»


Было два часа. Их вынесло на воздух. Они шатались – выкрикивали.

Пальто их не были застегнуты, а калоши не надеты, хотя с вечера еще приударило и приморозило.

Хандриков закинул голову. Над головою повисла пасть ночи – ужас Вечности, перерезанный Млечным Путем.

Точно это был ряд зубов. Точно небо оскалилось и грозилось несчастьем.

Хандрикову казалось, что кругом не улицы, а серые утесы, среди которых журчали вечно-пенные потоки времен.

Кто-то посадил его в челн, и вот поплыл Хандриков в волнах времени к себе домой.

Что-то внесло его в комнаты, где бредила больная жена.

X

Пьяный Хандриков уложил с прислугой больную жену. Прислуга ворчала: «Где пропадали?»; а Хандриков отвечал, спотыкаясь: «Плавал я, Матрена, в волнах времени, обсыпая мир золотыми звездами». Не раздеваясь, сел у постели больной.

Свинцовая голова его склонилась на грудь. Тошнило от вина и нежданной напасти.

Пламя свечи плясало. Вместе с ним плясала и черная тень Хандрикова, брошенная на стену.

Закрыл глаза. Кто-то стал ткать вокруг него серебристую паутину. А за стеной раздавался свист Вечности – сигнал, подаваемый утопающему, чтобы не лишить его последней надежды.


Кто-то сказал ему: «Пойдем. Я покажу». Взял его за Руку и повел на берег моря.

Голубые волны рассыпались бурмидскими жемчугами.

Ходили вдоль берега босиком. Ноги их утопали в серебряной пыли.

Они сели на теплый песочек. Кто-то окутал его плечи козьим пухом.

Кто-то шептал: «Это ничего… Это пройдет».

И он в ответ: «Долго ли мне маяться?» Ему сказали: «Скоро пошлю к тебе орла».

Ветер шевелил его кудри. Серебристая пыль осыпала мечтателей.

Тонкая, изогнутая полоска серебра поднималась над волнами, и растянутые облачка засверкали, как знакомые, серебряные нити на фоне бледно-голубого бархата.

Проснулся. Горизонты курились лилово-багряным. Все было хрупко и нежно, как из золотисто-зеленого стекла.

Старик удалялся, смеясь в бороду. Голубые волны рассыпались тающими рубинами.


Разбудила прислуга. Вскочил как ошпаренный перед постелью больной.

И вспомнилось все.

Был зелен, как молодой, древесный лист, а она багровела, как сверкающая головешка.

XI

Белокрылый день бил в окна гигантскими взмахами. Старик блистал стеклами очков, расправлял снеговую, длинную бороду.

Это был доктор Орлов, известный психиатр, пришедший к Хандрикову, неизвестно почему, пожелавший лечить его жену.

Стояли у постели больной. Доктор Орлов обрекал ее на гибель, простирая над постелью свои благословляющие руки.

Его сутулые плечи были высоко подняты. Из серых очей изливались потоки Вечности.

Страшно знакомым пахнуло на Хандрикова, и он не был уверен, знает ли об этом старик.

Но старик знал все. Ухмылялся в бороду.

Белокрылый день мощно бил в окна.


На лекции доцента Ценха Хандриков опускал стеклянную трубочку изогнутым концом своим, опрокидывал над водою стеклянный цилиндр, собирая газы.

Хандриков вспоминал о больной. Грустил, что находится в зависимости у Ценха, а Ценх, сложив воронкой кровавые уста свои, точно он и не стеснял ничьей свободы, радостно возглашал: «Вы видите, господа, что зажженная спичка потухла. Заключаем, что полученный газ был азот».

А Хандриков думал: «Не избавит ли от рабства меня Орлов, затеявший процесс с Ценхом?»

Едва подумал, а уж два глаза Ценха, как искристые зеленые гвозди, воткнулись в душу Хандрикова, и в них засияла стародавняя ненависть.

И все неслось, все неслось, крутясь и взывая к безмирному: на дворе бушевал ветер.


Бежал к больной жене, к Софье Чижиковне. Взошла луна.

Белая колокольня, точно кружевная, рельефно выделялась на фоне голубой ясности. Золотой крест сверкал над ужасом в недосягаемой выси.

Трубы выпускали бездну дыма. Дым растягивался в белые, сверкающие нити.

Ласковым взором ловил Хандриков эти знакомые нити.

Дома ожидал его бред жены и толстая теща – коротышка, испещренная бородавками.

Ночью все повскакали, прогоняя сны. Малютку унесли к соседям.

Строгое очертание неизвестной женщины лежало за перегородкой.

XII

Хандриков тупо смотрел на восковое лицо. Высился гроб. Мерцал золотом. Тяжелые свечи в траурных бантах окружали его.

Безмирно-огненный закат зажег парчу и морозные узоры окон миллионами рубинов.

Все было жутко в полумраке. Казалось, сюда придет Вечность.

Но пришел только Орлов и стал в темный угол. Оттуда виднелось заревое лицо его, почтительно склонившегося, сверкавшего очками.

Очки были огненны от зари. Два багровых пятна уставились на Хандрикова.

Голос беспощадной монашки тихо отчеканивал: «Господи, Господи». Словно промерзшие листья, шелестя, уносились в одинокое безвременье.


А Ценх читал в аудитории: «Можно было бы думать, что поперечное сечение пути тока пропускает не только одинаковое количество электричества, но и одинаковое количество каждого из ионов».

Темная улица виднелась из окна. В глубине двигалась конка – черная громада, сверкавшая мистическим глазом.

Над домами еще багровело.

И белая колокольня, точно кружевная, рельефно выделялась на фоне вечерней багровости. И золотой крест сверкал над ужасом в недосягаемой выси.

А Ценх продолжал: «Однако Кирхгоф[4] показал, что это не так».


Закат кончился. Рубины погасли. Теперь повисла синяя тьма.

«Господи, Господи», – долетало откуда-то из дали, словно октябрьское дуновение.

И невидимые листья, шелестя, вновь понеслись в одинокое безвременье.

XIII

Ребенка взяла к себе теща, Помпа Мелентьевна. Потекли для Хандрикова одинокие дни.

И ревущий поток грез его окутал. Еще чаще кашлял кровью.

Не видался с доктором Орловым. Только раз, проходя мимо неизвестного подъезда, услышал сигнал, подаваемый Вечностью. Поднял глаза. Прочел на золотой дощечке: «Иван Иванович Орлов, доктор, принимает от двух до пяти».

А вдали садилось солнце. Отсвет багрового золота огневил вывески и крыши. Все дома казались в пожаре багрового золота.

В те дни он готовил ученый кирпич – магистерскую диссертацию.


Прошел год. Снова начиналась оттепель. Закатные багрянцы, словно крылья фламинго, разметывались по бледно-голубому.

Чуялась близость. Это налетала развязка.

Диссертация была кончена. Вознаградили аплодисментами за двухчасовую скуку.

Маститые профессора грузно выплывали из аудитории.

Сиял Хандриков, а к нему подошел рецензент строгой газеты и на вопросы его Хандриков отвечал: «Я родился в 1870 году. Окончил курс в Московском Университете. Был оставлен при лаборатории для продолжения научных занятий. За исследование «О строении гексагидробензола» получил ученую степень. Родители мои, люди бедные…»

Но тут его вежливо прервал почтенный рецензент, заметив: «Больше я не стану вас утруждать».


Темные, университетские коридоры походили на подземные ходы. Тут столкнулись два седых профессора, маститых до последних пределов.

Они походили на старинных кентавров, и оба держали по увесистому кирпичу.

Поздоровались профессора. Обменялись кирпичами. Пожелали друг другу всяких благ. И расстались.

На одном кирпиче, красном, озаглавленном «Мухоморы», рукой автора была сделана надпись: «Глубокоуважаемому Николаю Саввичу Грибоедову от автора».

На другом, цвета засохших листьев, озаглавленном «Гражданственность всех веков и народов», кто-то, старый, нацарапал: «Праху Петровичу Трунову в знак приязни».

Уже извозчики везли маститых ученых – одного в Охотный ряд, а другого к Успенью на Могильцах.


Они сидели в ресторане и чествовали, обедая, Хандрикова, дававшего им обед.


  • Страницы:
    1, 2, 3