Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы

ModernLib.Net / Архитектура и зодчество / Андреевский Георгий / Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Андреевский Георгий
Жанр: Архитектура и зодчество

 

 


      Первым тяжелым ударом судьбы, как мы уже говорили, для нашего героя стала смерть Надежды Константиновны Крупской. Прочтя газету, Иосиф Ариевич долго сидел у письменного стола, подперев рукой лысину, готовый принимать соболезнования, и даже отказался от второго куска пирога с капустой, созданного в тот день заботливыми руками Ванды Казимировны. На память ему тогда пришел холодный ноябрьский вечер 1932 года, когда вот так же, в «Правде», он прочитал известие о смерти жены Сталина, Аллилуевой. Прощание с ней происходило в помещении ГУМа.
      «Смерть вырвала из наших рядов, – писала газета, – прекрасного и стойкого большевика, чуткого и отзывчивого товарища…» Тогда тоже по Москве ходили всякие слухи и толки о насильственной смерти жены великого вождя. Он же обратил внимание на то, что на одной газетной полосе, совсем рядом, были написаны противоречащие друг другу вещи. В одном месте было написано, что Надежда Сергеевна «внезапно скончалась», а в другом – что «болезненное состояние не могло сломить ее большевистского упорства». В чем заключалось это «болезненное состояние», в заметке не говорилось, а медицинское заключение о смерти Аллилуевой в газете отсутствовало. Иосиф Ариевич решил не думать о причинах смерти жены вождя, а взял карандаш и бумажку и стал подсчитывать, на сколько лет Надежда Константиновна пережила Владимира Ильича. Ему было интересно, на сколько лет его переживет Ванда Казимировна.
      Он тогда еще не знал, что именно она, Надежда Константиновна, незадолго до своей смерти столкнула с горки тот самый снежный комочек, который вскоре свалится на его голову целой глыбой. А случилось вот что. Художник Петр Васильевич Васильев, рисовавший с него Ленина, как-то показал Надежде Константиновне свои работы. Крупская долго и внимательно рассматривала рисунки, а потом осторожно спросила художника, не пользовался ли он в работе над образом ее мужа услугами натурщика. Петру Васильевичу пришлось признаться в этом. Надежда Константиновна попросила его никогда больше этого не делать.
      Можно не говорить, как художник ругал себя за то, что увлекся натурой. Потом он стал проклинать самого натурщика, а потом звонить друзьям и на него же, проклятого натурщика, жаловаться.
      Пока Славкин упивался своим сходством с основателем первого в мире государства рабочих и крестьян, слухи о том, что Надежда Константиновна Крупская перестала узнавать своего мужа на портретах советских художников, распространились по Москве. В 1940 году натурщиком заинтересовался ЦК ВКП(б). Работники Управления пропаганды, «агитпропа», стали вызывать к себе художников, которым позировал Славкин, и допрашивать по вопросу об искажении ими великого образа. Художники клялись, что больше никогда в жизни не будут рисовать Ленина с натурщика и что вообще прекратят со Славкиным всякие отношения. Потом в ЦК вызвали самого Славкина. Его предупредили о том, что если он и впредь будет корчить из себя вождя мирового пролетариата, то будет привлечен к ответственности. К какой, правда, не сказали, но Славкин понял – к уголовной. В Комитете по делам искусств он дал письменное обещание о прекращении своей деятельности, а придя домой, сбрил усы и бородку, спрятал подальше, в сундук, партийную кепку и устроился на работу в контору «Мясосбыт».
      Скромным советским служащим он закончил свой жизненный путь в шестидесятые годы ХХ столетия, оплакиваемый родными и близкими. Говорили, что на поминках кто-то высказал мысль об использовании тела Иосифа Ариевича в качестве запасного при мавзолее Ленина, на случай каких-нибудь непредвиденных обстоятельств, но было уже поздно: крематорий покойников обратно не выдавал.
      ЦК ВКП(б) изгнанием Славкина из натурщиков не ограничился. Оказалось, что в Москве, помимо Славкина, в образе Ленина позируют – работник издательства «Легкая промышленность» Морозов и бывший шофер Лебедев, который к тому же выбривает себе лысину и красит волосы в рыжий цвет. Нашелся натурщик и в Ленинграде. Он разъезжал по городам, в которые его вызывали художники, и брал с них за позирование по пятьдесят рублей в час. Надо отдать должное натурщикам, они не пользовались образом Ленина для добывания дефицитных товаров или дополнительной жилплощади, не попадали в вытрезвитель, их не спускали с лестниц в жилетках и партийных кепках мужья любовниц. Наоборот, они изучали историю ВКП(б) и вели вполне добропорядочный образ жизни. Да и занятие их (позирование) предосудительным назвать никак нельзя. Художники всегда пользовались услугами натурщиков. Просто здесь был особый случай. Рисовать конкретного великого вождя с натуры, с простого смертного, – кощунство, а если вождь к тому же становится похожим на натурщика – тем более.
      Художники были в панике: «Пропали наши труды!» С открытой недавно выставки графических произведений на темы истории ВКП(б) был снят портрет Ленина, написанный известным художником Сергеем Герасимовым со Славкина. Под угрозой отлучения от ЦК ВКП(б) оказались произведения и других столпов социалистического реализма.
      Дальнейшие события в столицах стали приобретать прямо-таки мистический оттенок. Известно, что с лица вождя после его смерти скульптором Меркуровым была снята посмертная маска, или «матрица», как ее еще называют. Специальная комиссия по увековечению памяти Ленина категорически запретила ее распространение. И вот, перед войной, у московских и ленинградских художников и скульпторов стали появляться маски Ленина. Они очень дорого стоили, и Ленин на них не совсем походил на самого себя. Кто-то даже высказал подозрение о том, что вождя в гробу подменили. Узнав об этом, партийные органы снова всполошились, подключили чекистов. В распространении масок заподозрили Меркурова. Мастерскую скульптора обыскали, но маску не нашли. Кроме как в сейфе Центрального музея В. И. Ленина, ее нигде не было. Все маски у художников и скульпторов, конечно, изъяли, а во избежание всяких недоразумений и сомнений Главлит (цензура), по указанию Управления пропаганды ЦК ВКП(б), 13 июня 1941 года издал приказ. В этом приказе говорилось о том, что отныне выпуск фотопортретов, картин, рисунков, плакатов, имеющих общественно-политический характер в количестве более десяти экземпляров, разрешается только Главлитом в Москве. Этим же приказом контроль над всеми произведениями искусства, в том числе и над фотографией, был возложен на главного цензора.
      Вот тот скромный вклад, который внес Иосиф Славкин в дело развития советской социалистической цензуры. История ему этого не забудет.

Глава четвертая
ДОМ НА ПОКРОВСКОМ БУЛЬВАРЕ

       Не дом, а целое «жилтоварищество». – Василий Сергеевич находит свою любовь. – Задание НКВД. – Семейный совет. – «Компромат». – Аресты начались. – Городецкий оправдывается. – Берия восстанавливает законность. – Не судите, да не судимы будете. – Пропала жизнь
      Если вы пойдете от Покровских ворот по правой стороне бульвара в сторону Яузы, то сразу, на углу Хохловского переулка, увидите красивый семиэтажный дом. Это дом 4/17. Построен он еще до 1917 года, и жили в нем тогда совсем не бедные люди. После революции большинство их куда-то подевалось, и на их месте поселились новые. В доме образовалось «жилтоварищество». Квартиры в нем стали коммунальными, комнаты перегороженными, кухни, ванные и уборные получили название «мест общего пользования», а важного швейцара у подъезда сменила «швейцариха» по фамилии Трушина. Она запирала на ночь двери и открывала их по ночам загулявшим жильцам за скромное вознаграждение. Ковры, которыми были устланы лестницы дома, убрали, разрезали на куски и растащили по квартирам и «красным уголкам». При доме появилось домоуправление, а делопроизводительницей в нем стала работать Евгения Евгеньевна Лукашова. Я не случайно среди всех работников этого учреждения выделил именно ее. Сделал я это потому, что именно ей и ее супругу, Василию Сергеевичу Лукашову, было суждено стать главными героями событий, произошедших перед войной в этом большом и красивом доме.
      Начну, как говорится, от печки, от той самой деревенской печки, рядом с которой родился крестьянский сын Вася Лукашов, будущий Василий Сергеевич. В 1903 году, когда ему было тринадцать лет, ушел Вася из родного деревенского дома «в люди» и пришел в Москву. Здесь он устроился работать «мальчиком» в одной из лавок Петровского пассажа. Потом работал у кустарей по плотницкой и столярной части. На этом его учение и кончилось. В 1913 году забрали его в армию, а когда началась война, отправили на фронт защищать царя и отечество. Воевать, правда, ему пришлось недолго. Попал он в плен. Бежал. Вернулся в Москву. А в Москве уже новая власть, власть трудящихся. Призвали тут Василия в Красную армию. Службу проходил в Москве, ведал снабжением. Вскоре познакомился со своей будущей женой. Она тогда обстирывала жильцов известного нам дома. Привела ее в этот дом подруга Маша, служившая домашней работницей у Абрама Григорьевича и Марины Георгиевны Мошковичей. Они ее за это поили чаем с бубликами и давали по куску мыла. Теперь, после свадьбы, не только она, Евгения Лукашова, но и ее муж, Вася, прибился к этому дому. Дом стал их общим гнездом, их пристанью. Получили они в нем комнату. Евгения закончила вечерний рабфак и стала работать в домоуправлении, а Василий там же плотничать. В 1930 году он вступил в партию, а потом стал и членом Краснопресненского райсовета. Теперь Евгении Евгеньевне не нужно было обстирывать жильцов и получать от них подачки. Лукашовы стали равноправными жильцами своего дома. Советская власть дала им возможность почувствовать себя людьми, и они были ей за это очень благодарны. Но в середине тридцатых годов над страной, ее столицей, и их домом в частности, стали собираться тучи. Власти заговорили о враждебном окружении, о чуждых элементах и о революционной бдительности. А Сталин про самого себя и других членов партии сказал: «Мы все чекисты». Услышав эти слова, Василий Сергеевич почувствовал себя мобилизованным на борьбу с контрреволюцией.
      Вскоре наступил и 1937 год. В городе начались аресты, допросы. Не обошли они и дом на Покровском бульваре.
      Однажды в сентябре в Красногвардейский районный отдел НКВД был приглашен и Василий Сергеевич. В райотделе его знали. Он и раньше оказывал кое-какие услуги и, как говорится, не только по плотницкой части. Сотрудник секретно-политического отдела (СПО) Сергей Бурмистров сначала обрисовал ему в общих чертах международную и внутреннюю обстановку, а потом, напомнив слова Сталина о беспощадном отношении к врагам, сказал: «Ну а теперь, Василий Сергеевич, сам суди, можешь ли ты стоять в стороне, когда вся партия, весь наш народ поднимаются на борьбу с вредителями. – И, поглядев в широко открытые преданные глаза Лукашова, добавил: – Даю тебе два дня сроку. Подумай, не торопись, вспомни и изложи на бумаге все, что ты знаешь о контрреволюционной деятельности жильцов твоего дома. Не может же быть, чтобы в таком большом доме, населенном в основном, заметь, непролетарским элементом, не было врагов». Василий Сергеевич раскрыл было рот, чтобы перечислить «контриков» своего дома, но Бурмистров его остановил жестом руки и сказал: «Ты, Василий Сергеевич, не горячись. Все спокойно обдумай и представь. Думаю, что Евгения Евгеньевна тебе в этом поможет». На том и разошлись.
      Из НКВД Лукашов несся домой, точно пятак, «звеня и подпрыгивая». Он не столько понял, сколько почувствовал, что с сегодняшнего дня он не такой, как все, что он лучше, выше, чище, преданнее и сильнее других. В этом его убеждало доверие, оказанное ему чекистами, теми самыми чекистами, которых так боятся жильцы его дома, все эти недорезанные буржуи, недобитки, пережитки проклятого прошлого. Теперь судьба многих из них оказалась в его руках. Если б они об этом только знали!
      Весь вечер Василий Сергеевич с Евгенией Евгеньевной наперебой вспоминали о прегрешениях жильцов дома перед советской властью. Записали, чтобы не забыть, все, что вспомнили, в тетрадь, а записанное несколько раз перечитали. Волнение и чувство великой ответственности от Василия Сергеевича передалось и Евгении Евгеньевне.
      Воспоминания начали с Мошковичей.
      – Помнишь, Женя, – говорил Василий Сергеевич, – как еще в девятнадцатом году Абрам Григорьевич со своей Маринкой тащил по парадной лестнице мороженую картошку на санках. Я им тогда культурное замечание сделал: «Мол, сдираете, господа, своими санями линолеум со ступенек, общественное добро портите». Правильно ведь сказал. Им бы извиниться или хотя бы промолчать. Так нет, Абрашка стал орать на меня: «Этот дом не ваш, а наш, и хоть и взяли вы его, но придет время, обратно отдадите!» Долго ждать придется… А помнишь, когда в доме стену проломали, чтобы еще одну дверь сделать, как он заявил: «Ваше дело ломать, а не строить»… Много он за свою жизнь построил, сукин сын!..
      – А вспомни, Вася, – перебила его Евгения Евгеньевна, – как мамаша ихняя, царство ей небесное, когда меня на кухне чаем поила, сказала: «Раньше у нас была столовая для черного народа, где мы его кормили». Хорошо, говорит, кормили. А тут я как-то у них спрашиваю: «Где, мол, вы мыло и чай достаете? Так сам, что мне ответил, знаешь?» – «Мыло с наших мыловаренных заводов в Сибири, а чай – с собственных плантаций».
      – Что ты говоришь? А я вот вспоминаю, как в тридцатом Абрам в Германию летал. Говорил, что по службе. Я его потом спрашиваю: «Ну, как там немцы живут?» Так он: «Живут хорошо, всего много, не то что мы». Я ему тогда: «А у нас что, плохо, что ли?» Так он: «Все у нас хорошо, только ничего нет». Еще болтал, что в Казахстане и Шепетовке рабочие восстали, а, как тебе нравится? Я тебе про это, небось, рассказывал.
      Евгения Евгеньевна хоть этого и не помнила, но из солидарности поддакнула.
      После разоблачения Мошковичей супруги перешли на жильца 13-й квартиры Иванова. Василий Сергеевич вспомнил, как еще в 1920 году, когда они с Ивановым возили на грузовике дрова для топки московских учреждений, Иванов указал ему на строй рабочих, мобилизованных в Красную армию, а потом сказал: «Смотри, что это за армия, оборванная и разутая? Раньше такого не было, армия была обута и одета, и был в ней хороший комсостав, а теперь командиров старых из армии удалили, а новые командовать не научились. Эта армия победить не может». Вспомнил он еще и о том, что недавно встретил Иванова и тот ему в разговоре сказал: «Никакой правды нет. Советская власть арестовывает и судит лучших, невинных людей».
      – И за язык-то я его не тянул. Наболело, значит, – задумчиво прибавил Василий Сергеевич.
      – Что ж ты удивляешься, Вася, не зря же говорят, что Иванов буржуй, что отец его до революции свой ресторан имел. Да и сам он был нэпманом, свою механическую мастерскую имел. На него же, Валентина Федоровна сказывала, семь человек работало. А в коллективизацию, помнишь, как он говорил, что рабочие и крестьяне голодают.
      – А что он про товарища Сталина брехал, слыхала?
      – Чего?
      – Чего! А того, что товарищ Сталин – это товарищ Ленин наоборот.
      – Как это?
      – А так: Ленин В. И., а Сталин И. В. Вот как!
      – Во гад! Он еще Рыкова хвалил, помнишь?
      – Да помню… Ну а Городецкий лучше, что ли?
      – Ну, по этому-то жиду тюрьма давно плачет. Помнишь, как он не хотел свою домработницу на заем подписывать? У нее, говорит, доходов нет. Все ее доходы – это, говорит, мои доходы: я ей зарплату плачу, а я со всех своих доходов на заем уже подписался. Эх, жаль, что мы про него мало знаем. Сара-то его со мной не откровенничает, хотя и здоровается. Ты бы с ней поговорила. Слышал я, что у него за границей родственники имеются, так, может быть, он с ними переписку ведет…
      Евгения Евгеньевна пообещала что-нибудь придумать.
      Тут супруги наши вспомнили о том, что еще не ужинали. Евгения Евгеньевна полезла в буфет, достала четвертинку. Василий Сергеевич колбаску порезал, хлеб, постругал огурчик. Опрокинув по рюмочке и закусив, они продолжили.
      – А вот про Кондакова из 22-й квартиры, – медленно произнес Василий Сергеевич и при этом откинулся на стуле и хитро прищурился, – мы кое-что знаем. Цукер, покойник, мне про него мно-о-го чего порассказал. Он ведь, гад, антисемит. Да! Жену Цукера до смерти своим антисемитизмом довел, да и самого Цукера доконал. Все говорил ему: «Вы, жиды, забрали всю власть в свои руки, а русским жить не даете, все забрали себе и хозяйничаете». В тридцать пятом годе я с ним в лифте поднимался, так он мне говорит: «Ремонт отопления никуда не годится. Зимой опять мерзнуть будем». Я спрашиваю: «Почему?» А он: «У советской власти ничего путем не делается. Вот в деревне отобрали землю у крестьян, и мы остались голодными, и колхозники голодают, а когда не было колхозов, у нас и на рынке, и в магазинах всего было много». Да, частный капитал для Кондакова, что отец родной. Не зря Цукер говорил, что видел у него в комнате ярлычки Кондаковской мануфактурной фабрики.
      – Фабрикант, значит?
      – А ты думала?!
      – А ты сына его помнишь, ну который теперь в армии, – потрясла Евгения Евгеньевна рукой перед лицом мужа. – Он же пытался домработницу изнасиловать, ножом ее порезал. А при обыске у него карикатуру нашли из какого-то иностранного журнала. На ней еще было нарисовано, как наши рабочие тащат вещи на тележке, а внизу написано: «Советский извозчик». Я тогда еще у них понятой при обыске была.
      Василий Сергеевич потянулся было, давая жене понять, что на сегодня хватит, спать пора, но тут Евгения Евгеньевна сильно ударила себя ладонью по лбу и выпалила:
      – А Протасову-то забыли! Слушай, Вася, я давеча зашла к ней с подписным листом, деньги еще собирали на помощь испанским детям, так ты знаешь, что она мне ответила? – «Что же, – говорит, – советская власть совсем обеднела, что вы за нее ходите и нищенствуете. Подайте тогда и мне, я безработная». Так денег и не дала. А еще помню, я ее попросила на собрание прийти. А она мне: «На собрание не пойду. Я и на службе-то на собрания не хожу. Лучше пойду с собакой погуляю, мне у вас на собрании делать нечего, там одна трепотня. Много говорят, а делать ничего не делают. Хозяев много, а толку нет». Я ей объясняю: вот вас выберут – вы толку и добьетесь, а она: «А если меня без меня куда-нибудь выбирают, то я им говорю: без меня выбрали, без меня и работайте». Вот такая несознательная.
      – Про Жемочкина-то из 36-й чуть не забыли, – спохватился Василий Сергеевич, – а он лучше Протасовой, что ли? В девятнадцатом, помнишь, когда у нас клуб организовали, я по поручению «Чусорснабарма» Красина мебель собирал, ну ковры там и прочее, сама знаешь. Ну, с товарищами, как полагается, к Жемочкину и зашли, объяснили ему, так, мол, и так, давай, Тихон Фомич, поделись с народом, чем можешь, а он знаешь, что ответил? – «У меня, мол, завод отобрали, а теперь хотите отобрать последний ковер!» Так и не дал. А дочери-то его еще говорили, что у них в Кожевниках собственный кожевенный завод был.
      – Вот, Вася, какие люди у нас еще есть, ты к ним с добром, а они на тебя с топором, – заключила Евгения Евгеньевна.
      За семнадцать лет супружеской жизни Лукашовы никогда еще так много и увлеченно не разговаривали, не были так близки и интересны друг другу. С каждым воспоминанием они казались себе все более и более значительными людьми. Еще немного, и перешли бы на «вы», но усталость взяла свое, и они уснули в объятиях, полные не только любви друг к другу, но и уважения.
      На следующий день Василий Сергеевич подкарауливал в подъезде «верных» людей и расспрашивал их о жильцах дома. Он не знал тогда, что «верных» людей, как и его, вызывали в райотдел НКВД и они (то бишь бывшие управдомы Макушин, Цветков и нынешний – Буратовский) получили такое же, как и он, задание.
      Через три дня все они собрались в квартире Лукашовых для того, чтобы написать по запросу НКВД характеристики на жильцов дома. Сели за круглый обеденный стол. Перед Буратовским лежала домовая книга, перед Лукашовой – чистый лист бумаги. Она была за секретаря. Буратовский называл фамилию жильца, после чего все высказывались по названной «кандидатуре».
      Макушин, в частности, сказал: «Городецкий ненавидит рабочих. Сам слышал, как он говорил: „Вы взялись управлять государством, а толку нет никакого, надо вернуться к старым порядкам“. Городецкий в Белоруссии фабрику гнутой мебели имел. Рабочих эксплуатировал».
      Лукашова вспомнила, как Протасова ругала жилицу Филатову «грязной рабочей» и говорила, что та не стоит ее собак, что она, Протасова, бывшая помещица, а у ее отца, уже при советской власти, были свои кустарные мастерские и два дома на Самотеке, что брат ее живет за границей, а муж – офицер колчаковской армии. И еще Евгения Евгеньевна сообщила о том, что Протасова знакома с шофером литовского посольства, и она сама видела, как тот целовал ей руку!
      После этих слов по присутствующим пробежала дрожь. Они почувствовали, что в их сети попала крупная рыба. «Шпионка!» – эта мысль обожгла мозги. Цветков хотел ее развить, даже пискнул: «А говорят, она еще артисткой была», но Евгения Евгеньевна его оборвала: «Артисткой, мужу сцены устраивала». Тут вмешался Буратовский и строго сказал: «Товарищи, у нас еще много работы, „органы“ во всем сами разберутся». Пошли дальше. Лукашов, оказалось, слышал, как Кондаков говорил о том, что хочет помогать Гитлеру, чтобы тот скорее подавил всех коммунистов, а в 1935 году, когда начали строить метро, сказал: «Вот строим метро, а материалу не хватает. Рабочие живут плохо, голодают, а тут еще метро придумали. Сейчас можно обойтись и без него». Цветков же вспомнил о том, что Мошкович Марина Гершевна, кстати, а не Георгиевна, как она всем представляется, восхваляла фашизм и хвалила Гитлера за его «гениальность». Тут собравшимся стало известно и о том, что Мошкович вычитала в каком-то журнале, полученном из Германии, что советская власть идет к гибели, и что она хвалила немцев за то, что у них в правительстве нет рабочих. Лукашов же, вспомнив о ее муже, добавил: «Мошкович Абрам Григорьевич по своим взглядам является „неразоружившимся меньшевиком“, он и взгляды Троцкого разделяет». Откуда он все это взял, он и сам не знал. Просто в голове вертелась фраза, где-то услышанная или прочитанная.
      Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Много вспоминали, говорили и спорили о таких вещах, от которых самим становилось страшно.
      Когда характеристики на жильцов дома были готовы, Буратовский и Лукашов предупредили остальных собравшихся о том, что они должны будут подтвердить в своих показаниях и на очных ставках все, о чем сегодня говорилось за столом. Обсуждать это предложение никто не стал. Все понимали, от кого оно исходит.
      Лукашов почувствовал себя заговорщиком. Ему стало как-то не по себе. Отчего? Может быть, оттого что особым доверием у «органов» он пользовался не один, а может быть, оттого что в детстве отец и мать учили его говорить только правду, – он этого не знал, только в эту ночь Евгению Евгеньевну обнимать не стал, и спали супруги, уткнувшись друг в друга задами.
      Под утро Василию Сергеевичу приснился страшный сон: будто идет он по Красной площади и видит, что у входа в мавзолей вместо часовых вахтерша, будто даже их швейцариха Трушина. Сидит она на табуретке и чулок вяжет. Он хочет войти в мавзолей, а она ногу выставила, смотрит на него хитро-хитро и говорит: «Владимир Ильич не велел тебя пускать».
      Проснувшись в холодном поту, он подумал: «Приснится же такое. И рассказать-то никому нельзя». Потом, лежа в постели, он стал вспоминать, как через день после первого вызова он, торжественный, постриженный и пахнущий одеколоном, снова пришел в районный отдел НКВД с записями о жильцах дома, которые сделал, собравшись с мыслями. Бурмистров просмотрел их и, ничего не сказав, повел его на второй этаж к начальнику отдела Орехову. Тот, перелистав небрежно его тетрадку, бросил ее на стол и, недружелюбно посмотрев на него, сказал:
      – Ты, Василий Сергеевич, коммунист?
      – Так точно, – почему-то по-военному ответил он.
      – Не вижу…
      – ?!
      – Ты знаешь, какое сейчас время?
      Он разинул было рот, чтобы ответить, что знает и что он на все готов ради родной коммунистической партии, советской власти и товарища Сталина, но Орехов не дал ему этой возможности, а Бурмистров наступил под столом ему на ногу и, приставив палец к губам, дал понять, что надо молчать. Орехов же продолжал:
      – Так вот, сейчас такое время, когда с врагами кончать надо. Сталинская конституция для кого написана? Для народа. А для врагов что? Уголовный кодекс, статья пятьдесят восьмая, слыхал? А пункт десятый этой статьи о чем говорит, знаешь? О контрреволюционной агитации и пропаганде. А как думаешь, Василий Сергеевич, враг об этой статье знает? Правильно, знает. Только есть враг глупый – он все выбалтывает и тем самым выдает себя, а есть враг умный, коварный и хитрый. Тот помалкивает. Вот ты, к примеру, пишешь, что Иванов сказал, что Сталин – это Ленин наоборот. Стало быть, Иванов – враг глупый. – Потом, мрачно посмотрев на него, добавил: – Ты, кстати, нам об этом факте своевременно не сообщил, а коммунисту мимо таких фактов проходить, как сам понимаешь, не полагается.
      Лукашов опять раскрыл рот, чтобы оправдаться, но Бурмистров снова наступил ему на ногу под столом, и он промолчал.
      Орехов же закурил, взял со стола его тетрадку, помахал ею и продолжал:
      – Может быть, тебе, Василий Сергеевич, враг дороже советской власти, а? Вот ты тут понаписал, кем был Кондаков, кем был Мошкович. Кем они были, мы и без тебя знаем. Ты лучше скажи мне, Мошкович враг, Кондаков враг? Любят они советскую власть, Сталина они любят? Вот! Сам понимаешь. А Городецкий? Он помалкивает. Может быть, он враг умный, не такой, как Иванов, а? А если он враг, то как с ним бороться? Ждать, пока он себя выдаст? А по твоим данным, что мы с ними сделать сможем? Из Москвы выслать. Только и всего. Ну, в Москве одним врагом меньше станет. Зато в другом месте станет врагом больше. Будет легче от этого советской власти? То-то. Ты мне скажи такое про этого Кондакова и Городецкого, чтобы я их мог туда загнать, куда Макар телят не гонял, чтобы они в случае войны на сторону врага не перекинулись. Понимаешь? Скажи, что они диверсию затевали, строй наш социалистический порочили, Сталина ругали. Под корень, Сергеич, врагов надо рубить, под корень. А корень-то в земле прячется, его не видно. Так ты мне покажи его, а я уж этот корешок вырву. Так мы с твоей помощью с врагами и покончим.
      – Но я ничего такого не помню, – промямлил он.
      – А помнить ничего и не надо, – ухмыльнулся как-то странно Орехов. – Удивляешь ты меня, Василий Сергеевич. Люди за советскую власть на смерть шли, а ты «не помню». Врага в наше время словом можно уничтожить. Понял? Так тебе, что же, для советской власти слова жалко? А враг будет тебя жалеть, будет спрашивать, помнишь ты чего или не помнишь? Так что же мы ждать будем, пока он советской власти в спину нож вонзит? В общем, Василий Сергеевич, мужик ты, я вижу, неглупый и сам должен все понимать. Иди и думай, и чтобы характеристики были к понедельнику готовы.
      На том они тогда и расстались. Обидно было. Он ведь и так им все рассказал, и даже больше, а им все мало. Сказали бы сразу, что надо, а то: «Иди, подумай».
      И еще Василий Сергеевич вспомнил, лежа в постели, как пытался он тогда открыть глаза работников НКВД на врагов советской власти из другого района, но те его и слушать не стали. Не морочь, Василий Сергеевич, нам голову, у нас своих дел хватает! Только и сказали. А какую контру он хотел им выдать, пальчики оближешь! Слесарь-водопроводчик Иванов с Кузнецкого Моста. Он помнил как сейчас, как в зоомагазине на Кузнецком Мосту какой-то мальчишка пристал к своей матери с вопросом: «Сколько лет живут черепахи?» А та возьми да скажи: «Триста». Тогда этот пьяный Иванов (его никто, кстати, и не спрашивал) на весь магазин брякнул: «Эта черепаха будет жить при коммунизме!» Подлец! Его не спросили. Надо было его, гада, сразу отвести куда следует. А теперь поздно. О нем и слышать никто не хочет. Что это, равнодушие или что похуже? Может быть, они сами вредители. А может быть, не прав был он, и ему следовало сразу пойти в другой райотдел НКВД и там рассказать о врагах советской власти, окопавшихся на их территории? Ну а если бы его по дороге убили или он под трамвай попал, значит, НКВД никогда не узнал бы об этих врагах?
      Мысли Василия Сергеевича все больше и больше путались и неизвестно к чему бы привели, если бы в комнату не вошла Евгения Евгеньевна и не сказала равнодушным тоном: «Вставай, Вася, Кондакова арестовали».
      По телу Лукашова пробежали мурашки. «Началось!» – подумал он и вдруг вспомнил, как однажды, в начале тридцатых, встретил на улице сына Кондакова и машинально спросил его: «Где отец?», на что тот, не задумываясь, выпалил: «На службе». «На какой службе, сегодня ж выходной», – возразил он. «На церковной», – крикнул, убегая, мальчишка. «Не помог тебе бог, – подумал Василий Сергеевич, – да и что он может супротив НКВД? Ничего».
      С того дня в доме начались аресты. Арестовали Городецкого. Софья Борисовна, его жена, пошла в домоуправление к Лукашовой, чтобы попросить ее принимать квартплату не по ставке мужа, а по ее ставке, которая была, конечно, меньше. Евгения Евгеньевна была с ней на этот раз особенно любезна. Когда Городецкая сказала, что ее муж арестован, Евгения Евгеньевна аж вскрикнула: «Что? Городецкий арестован, не может быть, чтобы Исидор Борисович был арестован, за что?! Этого раба божьего! (Она, наверное, хотела сказать „эту овцу божью“.) Да! Боже! Кому, что он сделал плохого? Ну, уж если до него добрались, то погиб весь наш дом!»
      Софью Борисовну, конечно, тронуло такое чуткое отношение, но она тут же вспомнила, как в день ареста мужа ей позвонила эта самая Лукашова и поинтересовалась, где он работает – там же, где работал, или на новом месте, – и она ответила: «Там же, конечно, где же еще?» Что-то в трогательном сочувствии Евгении Евгеньевны, в ее кружевном воротничке вокруг тощей шеи, делавшем ее похожей на бледную поганку, показалось Софье Борисовне подозрительным, и она спросила ее: «Евгения Евгеньевна, скажите честно, вы знали об аресте моего мужа?» Лукашова всплеснула руками и, перейдя на таинственный шепот, сказала: «Что вы, Симочка, если бы я что-нибудь знала, я бы вас обязательно предупредила заранее!» На этот раз Софья Борисовна ей чуть не поверила. Да и почему, собственно, было не поверить? У них с Лукашовой были неплохие отношения. Софья Борисовна работала зубным врачом в поликлинике имени Невзоровой на Большой Полянке, и Евгения Евгеньевна лечила у нее зубы. Иногда она обслуживала соседку вне очереди, и Лукашова должна была ей за это быть благодарна. Но что-то в самом тоне, в излишней любезности Лукашовой, смущало Городецкую.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6