Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крестьянский сын Михайло Ломоносов

ModernLib.Net / Андреев-Кривич Сергей / Крестьянский сын Михайло Ломоносов - Чтение (стр. 6)
Автор: Андреев-Кривич Сергей
Жанр:

 

 


      — Эй, давай, православные! Шуми! Эх!
      У кого что было — посыпалось в шапку. У кого было серебро — бросал серебро, у кого были только медяки — тот бросал медяки. Рыбаки толпились, расстегивали тугие кожухи и вытягивали из-за пазух крепко припрятанные кровные денежки, вытряхивали деньги из тряпиц, из мешочков.
      Как падала монета, дед подбрасывал вверх шапку и покрикивал:
      — Эх!.. Эх!.. Эх!
      «Сам с пёрст» уже обошёл всех, оставался только рыжебородый. Пока дед собирал с других, этот последний тщательно обыскал карманы и всё, что нашлось, сложил в правую руку. Зажав деньги, он держал их наготове.
      — Вот тебе на латынь, — сказал он Михайле, кладя все свои деньги в шапку. — Поворачивай её к мужику.
      Дед шагнул к Михайле.
      «Сам с пёрст, усы на семь вёрст» был гол как сокол и жил бобылем. Все понимали, что рубль для деда — великое дело. Может, больше ничего у него и не осталось…
      — Ты, Прохорыч, — сказал ему Шубный, — того, знаешь… Ну, боле всех ты положил: рубль. Может, помене дал бы?..
      — Чего?.. — «Сам с пёрст» метнул в Шубного такой бешеный взгляд, что тот невольно отступил в сторону. — Да ты что, мое богатство считал, что ли? А? Может, у меня такими рублями пруд пруди! А? Знаешь ты это?
      Шубный вздохнул:
      — Как не знать? Знаю…
      Дед подал Михайле с поклоном шапку:
      — Прими, Михайло, мирское. Крепкие наши денежки, солёные, бедняцкие. Потом прошли. От того силы в них больше.
      Михайло подставил руки, и дед вытряхнул в них деньги.
      Надев шапку, «Сам с пёрст» изо всей силы ударил по ней рукой:
      — Ух ты, отчаянное дело! Отец-то Михайле, значит, говорит… А Михайло ему и отвечает… Ух-хо-хо! — И дед, схватив голову обеими руками, покатывался со смеху. — Отчаянное дело!.. Ой-ой-ой!
      — Ну, — обратился к Михайле Шубный, — ты сказал: в трудном одинокому нелегко. Вот ты теперь и не одинокий.
      — Потому мир, значит, с тобой, пособляет тебе, — размахивая руками, разъяснил «Сам с пёрст». — Понимаешь?
      — Как не понять, — ответил Михайло.
      Рыбаки обступили Ломоносова со всех сторон.
      — Вроде мы с тобой все, — сказал один из них, поxлопав Михайлу по плечу.
      — Это так, так уж, — подтвердили хором другие.
      — Постойте, постойте, православные, — проговорил Шубный. — Честь по чести давайте на путь-дорогу Михайле что скажем.
      — Уж это беспременно. Без этого никак нельзя, — подтвердил дед. — Ото всех ему наставление. От мира.
      Рыбаки расселись по своим местам.
      — Так, Михайло. Нашему брату, мужику, покуда ходу нет.
      «Сам с пёрст» вскинулся:
      — Это как же так? — Но, сразу опомнившись, он вздохнул: — Да… Что уж говорить…
      — Потому — кто в силе, по одному пробивайся, — сказал Шубный.
      — Ну уж так. И ничего не бойся. Тогда и достигнешь всего. Вот подобно как я.
      Фома скосился на деда:
      — Ты, Прохорыч, стало быть, так уж многого достиг?
      — Чего? А будто нет? Я только богатства не достиг. А оттого, что себя соблюдал.
      Шубный продолжал:
      — Иди, стало быть, в Москву, ну, и в науки проходи. Как поднимешься ты науками высоко, с той высоты на всю нашу русскую землю гляди. И рассматривай, где на ней правда и где неправда. За правду стой, против неправды бейся — жизни не жалея.
      — Что есть силы за правду стой! — добавил Прохорыч и ударил себя кулаком в колено. — Ух!
      — Вот и иди на своё дело, крестьянский сын Михайло Ломоносов!
      Провожая Михайлу, рыбаки сошли к самой воде. На прощанье все разом ему что-то говорили, перебивая друг друга. Но больше всех шумел Прохорыч. Он никого не слушал, вывёртывался из толпы и подсовывался к Михайле.
      — Ты-то смекнул? — теребил он его за рукав. — А? Понимаешь?
      — Понимаю, дедушка, хорошо попинаю.
      — Ага. Так. А правде мужицкой путь прокладывай. Настоящая она.
      — В большой мир идёшь, парень, в большой. Ну, надо быть, сдюжишь. — Шубный подмигнул Михайле. — А в том мире умом доходить, ухом приникать да глазом смотреть. Без того доля тебе в руки не дастся.
      — И — соблюдай себя. — «Сам с пёрст» рубанул кулаком. — Без этого — ничего. Соблюдай!
      Михайло вёл лодку через Курополку. Огибая выдавшийся мысом Нальостров, он держал на Куростров. Быстро сорвавшийся ветер погнал холодную волну, припавшие к воде сырые облака разорвались и задымились, затем они быстро пошли вперёд под ударами ветра. Двинский рукав широк в этом месте. Вот уже и не слышно стало рыбаков, махавших Михайле шапками. Вот уже и хуже стало видно их: далеко. Но вдруг порывом ветра донесло:
      — …а-а-й!… а-а-а!..
      Ещё раз просвистел ветер — и повторённые слова можно было расслышать яснее:
      — …лю-дай!.. се-бя!..
      Это всё никак не мог успокоиться «Сам с пёрст». Он-то хорошо знал, какая непростая эта его мудрость…

Глава семнадцатая
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

      Шёл декабрь. По большой двинской дороге, мимо Курострова, через Холмогоры, по зимнему пути шли тяжело гружённые рыбой беломорские обозы. День и ночь скрипели широкие розвальни, в которых плотно, одна к одной, лежали серебряные сёмги с красным маслянистым мясом, навалом грудилась покрытая серебряным инеем навага или была сложена дешёвая рыба треска. Обозы спешили в Москву к масленой и великому посту. Сбивались и поднимались рыбные обозы и с Курострова.
      Михайло думал своё, Василий Дорофеевич — своё. Отец всё подозрительней поглядывал на сына, всё озабоченнее становился сын. Кто возьмет верх? Не было согласия в хозяйственном ломоносовском доме.
      Василий Дорофеевич задумывался часто. Как же это смог бы Михайло уйти из дому? Ведь ясное дело: без его, отцовского, дозволения никак. И, подумав об этом, Василий Дорофеевич успокаивался. А вдруг… Что вдруг? Вдруг Михайло что-нибудь придумает? Что придумает? Ничего не придумает. Однако тревога не покидала сердца Василия Ломоносова.
      Паспорт должны были выдать в Холмогорах, а чтобы там его получить, требовалась от волостного правления справка. Правление должно было письменно подтвердить, что подушная подать в отсутствие того, кто уходит по паспорту в иное место, будет продолжать идти.
      Как же получить в Куростровском волостном правлении такую справку, если отец дома? Никак её не получишь, пока отец в Мишанинской. Но вот в начале декабря Василий Дорофеевич должен был ехать в Архангельск. Михайло и ждал отъезда отца… Но и отец готовил своё. В его отсутствие Михайле никак не уйти — так решил Василий Дорофеевич.
      А почему отец собирался ехать в Архангельск? В это время ведь никогда не ездил?
      Ещё летом, когда они были на Коле, на промыслах, Василий Дорофеевич поначалу тайно разговаривал с одним тамошним промышленником. У того была дочь на выданье. Вот Василий Дорофеевич и прочил её сыну в невесты.
      Не беден был отец невесты, дочка у него пригожая — хоть куда. Чем плоха будет жена Михайле? Сговорившись обо всём — о приданом и о прочем, — Василий Дорофеевич объявил о невесте и сыну. Ничего тогда летом не ответил Михайло отцу, и, нахмурившись, отец сурово сказал, что выбор невесты — дело родительское и что готовиться ему, Михайле, к свадьбе.
      Но почему же собирался отец сейчас в Архангельск-то? Ведь не по этому же делу?
      Михайло не знал, что именно по этому…
      К этому сроку отец невесты должен был приехать в Архангельск. Так ещё по осени столковались. Там и свадьбу играть порешили. Василий Дорофеевич настаивал на Холмогорах, невестин отец хотел, чтобы свадьба была в Коле. Сошлись на Архангельске. Без обиды и одному и другому.
      «Женитьба Михайлы всё порушит, — так думал Василий Дорофеевич. — Когда женится, куда уж там уходить? Другие разговоры пойдут. Скорее надо всё кончать. Идёт декабрь, скоро и рождество. Там, гляди, и мясоед. Свадебное время».
      До Василия Дорофеевича дошёл какой-то глухой слух: будто от кого-то Михайле есть поддержка. «От кого? Что думают старые Михайлины радетели — Иван Шубный и Семён Сабельников? Мудрецы… Что-то Фома Шубный как-то не так стал поглядывать на него. Почему? — спрашивал себя Василий Дорофеевич. — А „Сам с пёрст, усы на семь вёрст“, как встретится где, так и старается, окаянный, прошмыгнуть мимо.
      Что вокруг него делается? Ну, уж нет… Не таковский он, Василий Ломоносов, чтобы шутки с ним шутить. Не выйдет!.. Надо кончать…»
      Как-то отец будто невзначай сказал сыну:
      — Сегодня иду по деревне, вдруг навстречу Фома Афанасьевич Шубный. Раньше, бывало, увидит — тары-бары-растабары, а сегодня торопится. С чего бы это? Какие такие у него важные да спешные дела, но знаешь ли?
      Что известно отцу? Неужели кто начисто проговорился? Не может быть… Если так, совсем нехорошо. Быть ли ему в Москве? Вся жизнь решается.
      — Слушай-ка, — продолжал отец, — на большое дело деньги потребны. Большое дело крепче всего на деньге стоит. Да. А сколь у тебя денег? — И Василий Дорофеевич усмехнулся. — Жива ли у тебя та полтина, которую ты скопил?
      Нет! Ежели отец не знает о деньгах, значит, ничего в ясности не знает. Не узнал бы про тех рыбаков, что должны были идти в Москву и обещали его довезти.
      — Время-то бежит, — заключил Василий Дорофеевич разговор. — Вот и Варварин день минул, завтра уж Никола. После Николы в Архангельск поеду. Срок.
      Какой срок?
      — Завтра мне пособишь в путь-дорогу изготовиться, — Василий Дорофеевич широко зевнул и перекрестил рот. — Поздний час. Спать.
      Заутра начались сборы. Надо было подковать лошадей, починить сбрую, хорошенько осмотреть сани. Неближний конец. Да и в грязь лицом не ударить перед отцом невесты.
      Когда в санях были размещены припасы, уложен в них мешок с овсом и туго они были забиты сеном, Василий Ломоносов, накрыв сани рогожами на случай снега, вышел со двора и пошёл по деревенской улице.
      Михайло смотрел вслед отцу. Вот он прошел мимо христофоровского дома, дальше — некрасовского, чуть поворачивает и останавливается перед крыльцом большого, глядящего на дорогу дома.
      Да, Михайло не ошибся: отец шёл к Баневу.

Глава восемнадцатая
МИХАЙЛО ПРАВИЛЬНО ПОНЯЛ БАНЕВА

      Едва забрезжил рассвет, Василий Дорофеевич уехал.
      Простились они наскоро, как прощаются, расставаясь на несколько дней. Василий Дорофеевич, закутавшись по утреннему морозу в тулуп, взяв в руки вожжи и хорошенько усевшись в санях, так уж больше и не обернулся и не взглянул на провожавших его жену и Михайлу. Ирина Семёновна тут же ушла, а Михайло всё глядел вслед отцу, на припорошенную свежим ночным снежком дорогу, терявшуюся в густой заросли промёрзшего тальника.
      Отец… И горя и опасности немало они вместе изведали на море. Не без гордости смотрел, бывало, Михайло, как отец в тревожную минуту спокойно распоряжался на «Чайке». Любо было поглядеть, как спорится в ловких отцовских руках всякая работа, как толково он ладит дело. Отец был добрый, простой, к нужде отзывчивый, людям помогал. Но вот, в своём успев, своё только и видел. А ему, Михайле, по другому пути.
      Отец… Родная кровь…
      И вот, может быть, они больше никогда не увидятся — отец и сын.
      Последний раз взглянув на дорогу, Михайло вошёл в ворота и заложил их поперечиной. Он обошёл вокруг дома, вышел к занесённому снегом пруду, поднялся по взгорку к тому месту, где стояли хлебный амбар, скотный сарай, гумно. Выйдя за ограду, он обошёл всю усадьбу. Родной, отчий дом… И всё это он теперь видит в последний раз… В последний? Да. Так должно быть…
      Что-то не едет Банев. Михайло уж давно поглядывал в ту сторону, откуда должны были показаться его сани. Не едет что-то…
      Скорее бы уже всё решилось, скорее. С Баневым следует сегодня же поговорить, успеть надо сегодня и в волостное правление, а затем и в Холмогоры. Всё в один день. Так лучше и вернее. Никакие слухи не успеют разойтись… А не то и без отца, может, кто помешает.
      И что это не едет Банев? Опаздывает?
      В Холмогорах в соборный большой колокол отбили часы. Медленный гул долетел до Мишанинской и заглох дальше в снегах. Раз, два, три… Двенадцать… Двенадцать часов. Нет, Банев не опаздывает. Раньше и не думал быть обратно. Просто не терпится Михайло.
      Подняв овчинный воротник, Михайло ходил по дороге, с речного берега смотрел в ту сторону, куда легла Московская дорога.
      Уж не однажды переглянулся кое-кто из односельчан и соседей-денисовцев: что это молодой Ломоносов будто тревожится?..
      Колокольчик!
      На раскатанной деревянными полозьями дорожной излучине показалась ходко, почуяв дом, бежавшая заиндевевшая до глаз баневская гнедая.
      Ну, приниматься за дело.
      Михайло вчера знал, что отец опаздывает к Баневу…
      Когда он водил лошадей к кузнецу, ему встретился Банев, подъехавший поправить разболтавшуюся у лошади подкову. Он уезжал в Вавчугу и сказал Михайле, что приедет завтра к полудню.
      Издавна повелось, что за неграмотного Василия Ломоносова в волостном правлении расписывался Иван Банев. Случалось, что и в отсутствие Василия Дорофеевича приходилось Баневу за него расписываться по срочному и важному делу. Все знали о полном к нему доверии Василия Дорофеевича.
      Не предупредит ли, уезжая, отец Банева, чтобы тот не подписывал поручительства, если бы он, Михайло, его попросил? Как обернётся всё дело, если отец предупредит Банева? Лучше, если они не увидятся… И он не сказал отцу о том, что Банев собирается уезжать. Отец опоздал к Баневу…
      Не застав своего приятеля и подосадовав по этому поводу, Василий Дорофеевич строго-настрого приказал его жене, чтобы она передала мужу о его деле, как только тот приедет. Чтобы он ни в каком случае не подписывал Михайле поручительства. Хотя на сердце у него и не было спокойно, но откладывать свой отъезд Василий Дорофеевич не захотел.
      Михайло вошёл в избу Банева, снял шапку, поклонился хозяину и сказал:
      — С делом к тебе, дядя Иван.
      — С делом? Хорошо. Как по делу, стало быть, и потолкуем. Сядь-ка.
      Михайло сел.
      — Ты бы полушубок снял.
      — Тороплюсь очень.
      — А… Вон как… Торопишься. С каким же делом пожаловал?
      — В Москву собираюсь.
      — Ну, дело немалое, — и, окинув Михайлу подозрительным взглядом, добавил: — Прощаться пришёл?
      Михайло не отвечал.
      — А с чем же в Москву собираешься? Будто я не слыхал, чтобы отец рыбный обоз на Москву поднимал.
      — Я не по торговому делу.
      — По какому?
      — Учиться.
      Банев ничего не говорил.
      — Дядя Иван, от тебя помога большая нужна. Сам грамоте учен и книги читаешь и не раз меня за усердие хвалил. И обещал, коли случится нужда, в учёном деле помочь.
      — Сказывал.
      — Вот и подошел срок.
      — В чём же тебе от меня будет помога?
      — Чтобы идти в Москву, потребен пашпорт, а чтобы его получить, нужно из волости поручительство: что подушная подать, когда меня здесь не будет, продолжаться станет.
      — Всё это хорошо знаю. А кто за тебя подушный оклад исполнять будет?
      — Как и раньше, отец. Для волости в том расписаться надо.
      Банев смотрел на Михайлу жёлтыми внимательными глазами:
      — Словно прямее твоему отцу ко мне с той просьбой.
      — Отца нет дома, в Архангельск уехал.
      — А… Незадача для тебя какая. Обождать-то его не хочешь ли? Почему бы не обождать? А?
      — Дядя Иван, отец-то неграмотен. Ты за него всегда расписывался. Так повелось. Ежели бы он и был здесь, всё одно тебе подписывать.
      — Скажи пожалуйста! Ведь правда! Истинная правда! Делать-то мне что?
      Банев встал, прошёлся по избе раза два и остановился перед Михайлой:
      — Отец твой вчера был у меня, сказывал, что в Город уезжает, и просил, чтобы я пока доглядывал за тобой. Он так и думал, что ты, пока его не будет, уйти постараешься. И сказал, чтобы поручительства тебе я не подписывал. Понял?
      Положив ладони между коленями, Михайло побил ими одну о другую. Лицо его было спокойно, он ничуть не удивился.
      — Будто не удивлен?
      — Нет.
      Тогда удивился Банев:
      — А есть с чего.
      — Я знаю, что отец у тебя, дядя Иван, был, и знаю, о чём должен был с тобой говорить.
      — Хм! Голова-то на плечах. Откройся-ка.
      — Что отец шёл — видел, о чём должен был говорить — догадался.
      — И после всего этого ко мне пришёл?
      — Почему?
      — Потому, что верю тебе, дядя Иван, и знаю — добра мне хочешь.
      — Ты хитрый, Михайло.
      — Это не хитрость. Просто на добро прежде всего считаю, им меряю.
      — Смотри-ка! Не ошибёшься ли на том в жизни?
      — Думаю, что нет.
      — Это, значит, я тебе подпишу отпускную. А Василий Дорофеевич об том и просил, чтобы того не делать.
      — А ты этого, дядя Иван, не мог бы ему обещать.
      — Ну, брат, этак от тебя ничего не утаишь.
      — А разве пообещал бы?
      — Нет.
      — Давно знаю: правду в моём деле видишь.
      — Как улещиваешь-то!
      — И знаю: перед правдой не отступишь.
      — Так, так. Ещё меду добавляешь.
      Банев остановился перед Михайлой. На лице его изобразилось внезапное и сильное подозрение.
      — Погоди-ка, погоди. Ты отцу-то вчера сказал, что я уезжаю? Чтобы он поспешил ко мне с разговором? А?
      — Дядя Иван… Ведь я тогда еще не знал, что отец к тебе пойдёт…
      — Ага… Вон как. Когда же узнал?
      — Когда отец уж пошёл к тебе, дядя Иван.
      — Ну, другое дело, другое. — Банев рассмеялся: — Так не хитрый? А?
      — Дядя Иван… Всей моей жизни сейчас решение…
      У Банева изменился голос:
      — А… Вот… Ну ладно, ладно! — Он тронул Михайлу за плечо: — Ты ничего. Ты не печалься. Всё образуется. Так. На Москве-то как устраивать своё дело будешь?
      — В школу поступать буду. Есть там Цыфирная школа, что на Сухаревой башне, и Славяно-греко-латинская академия. В академии науки-то глубже, да недавно новое препятствие к поступлению туда вышло.
      — Какое?
      — В ту школу был доступ крестьянским детям. А ныне указ вышел — запрет.
      — Так. Почёт оказан. Это, стало быть, новая власть уже после смерти государя Петра Алексеича жалует. Да… — Банев подумал: — Ну вот, скажем, уйдёшь ты в Москву. Ладно. А, думаешь, отец до Москвы не достигнет?
      — Самое трудное дело — это пашпорт да отпускную здесь получить. Всё остальное легче.
      — Тебе пашпорт, а мне к отцу твоему да и к богу с ответом.
      Михайло вздохнул:
      — А в хорошем господь не выше ли земного?
      Банев улыбнулся:
      — Хитрый, хитрый! — Бапев снял шубу, надел шапку, кивнул Михайле: — Эх, беда, беда! Лошадь-то только лишь отложил, а теперь опять закладывай. И отдых бы костям с дороги нужен, не молод. Да вот поди ж ты!
      В волостном правлении Банев потребовал книгу для записи поручителей.
      Когда в книгу было все вписано, он сказал:
      — Вот послушай-ка, — он прокашлялся и расстановочно начал читать: — «1730 года, декабря седьмого дня отпущен Михайло Васильев сын Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нём в платеже подушных денег… расписался…» Да. Вот и расписался старый простофиля Иван Банев. И что это я раскис, сам в толк не возьму!
      Они вышли и направились к саням.
      — Ну, иди на своё дело. Господь с тобою.
      — Спасибо, дядя Иван.
      — Теперь ты в Холмогоры?
      — Да. В Холмогоры, в воеводскую канцелярию за пашпортом.
      — К примеру, пашпорт получишь. А как же с указом?
      — С каким?
      — С тем, что вышел о крестьянских детях.
      — Ивана Ивановича Каргопольского, дядя Иван, знаешь?
      — Слыхивал. Будто доброй души.
      — Вот у него друг в Спасских школах учителем. Каргопольский ему напишет письмо. Тот пособит.
      — А вдруг не пособит?
      Михайло молчал.
      — Хм! Знаешь ли, через кого твоё дело в Холмогорах решается?
      — Через Ивана Васильевича Милюкова, который ведает в Холмогорах земские дела. Как не знать!
      — Многое может сделать. Ловок. Но деньгу любит. Так вот, Михайло, ежели бы ты добился, чтобы в пашпорте не было того сказано, что ты есть крестьянский сын?
      — Воевать так воевать! — И Михайло рассмеялся.
      Спрятав справку, он пошёл в сторону Холмогор.
      — Погоди!.. — окликнул его Банев. — Ты что же пеший?
      — Пойду побыстрее.
      — Час-то уж не ранний. Вдруг да опоздаешь. Бери-ка мою лошадь.
      Когда Михайло уселся в сани и взял в руки вожжи, Банев сказал:
      — Ну, вот и достигай своего. Голова-то у тебя на плечах. Меня, парень, кругом обошёл. И, Михайло, запомни: не на тебе грех, на мне, старом. Замолю.

Глава девятнадцатая
ЧТО ВЫЛО УКАЗАНО В ПАСПОРТЕ

      У входа в холмогорскую канцелярию мялась толпа мужиков. Они кого-то поталкивали в спину и потихоньку подсовывали к двери:
      — Ступай, ступай, ну-ко!
      Но мужик упирался и не хотел идти в дверь.
      — Привёл, так первый и иди. Говорить смел. Дело теперь покажи.
      Вдруг мужик обернулся лицом к толпе, сделал бешеные глаза, замахал длинными руками как жердями и закричал высоким отчаянным голосом:
      — А? Что я вам, козёл, что ли, — вперёд идти!
      Дверь открылась изнутри, и, подтолкнутый своими, мужик влетел вдруг в канцелярию. За ним сразу по нескольку, сталкиваясь в проходе, просунулись вперёд и остальные. Войдя, мужики сгрудились, и из толпы пошёл какой-то тихий гул, вроде как в улье гудело. Михайло вошёл, сел на скамейку. За толпой его не было видно.
      — А, ваганы-шенкурцы жалуют! С каким делом? — спросил сидевший за столом Иван Васильевич Милюков.
      Шенкурских мужиков с реки Ваги отличают с первого взгляда. Самый простой народ, по простоте всякий норовит их обидеть. Поэтому ваганы всегда и держатся «араушкой» — скопом.
      — Ну, с какой нуждой-то? — спросил опять Милюков.
      Ваганы переглядывались, моргали глазами и охали.
      — Ну? — крикнул наконец Милюков.
      Тогда тот ваган, которого толкали в спину, снял шапку, выставил вперёд правую ногу, подтянул к ней левую, будто неживую, и, поклонившись, сказал Милюкову тонким голосом:
      — На обидчика, значит, челом бьём! — И вдруг, повернувшись, рявкнул каким-то нутряным басом на араушку: — Ну, вы!
      Араушка сняла шапки, поклонилась и загудела:
      — Рассуди!
      — Будь милостивец!
      — На тебя как на каменну стену!
      Милюков важно погладил себе усы:
      — Ну, ну! Говорите! Где, как не у нас, защита.
      Простаков-ваганов ловко обошёл продувной архангелогородец. По весне они порядились к нему в покрутчики. Лето и осень ходили на его каюках. Подошла осень — расчёту получили вполовину. Остальное хозяин обещал выдать на зимнего Николу, на Холмогорской ярмарке. Вот ваганы и явились к хозяину за своим. А купец-то возьми и откажись. Ещё крик поднял: что, мол, за люди, не знаю, не ведаю, видом не видывал и слыхом не слыхал.
      — Бумага есть ли у вас? — хмурясь, промолвил Милюков.
      По араушке прошёл шёпот:
      — Слышь ты, бумагу спрашиват.
      — От и думай.
      — Эх, сказал — лучше не пытать. Ещё беда стрясётся.
      Один из ваганов, посмелее, спросил:
      — Это про каку ж бумагу спрашивать изволите?
      — Ну, когда с купцом рядились, бумагу-то писали?
      Араушка обрадованно зашумела. Вперёд выступил оратор:
      — Бумагу-то? Нет, нет, родимой! Негу. Не писали бумаги. Для ча нам бумага-то? Как заручались хозяином, да по ложке деревянной каждому от него дадено было, так и пошли. Запивной рубль выдаден — и в путь. На словах, на словах всегда в покрутчики идём.
      — Эх, сказано — ваганы! Ищи теперь ветра в поле.
      — Бумагу-то, зачем бумагу? Всяка бумага супротив нас становится. По бумаге и подать идёт, по ней и в войско идти. Знаем. Мы по-хорошему. Без бумаги. А злой человек не то что с бумагой, а и без бумаги изобидит.
      — В бумагу-то всякое поставить можно, во!
      — Значит, как по ложке деревянной каждому дадено было…
      — Теперь вам с вашими деревянными ложками и оставаться.
      Ваганы разом высоко подняли пятерни и мерно опустили их в густые загривки. Крепко подрав затылки, они вдруг повернулись друг к другу и зашептались. Слышно было, как коновод шипел на остальных: «Говорил, с этого и начинать». Он достал из кармана тряпицу, в которой были увязаны деньги. Потом вышел из толпы и поклонился Милюкову:
      — К вашей милости. От обчества, значит.
      Милюков метнул быстрый взгляд на зажатую в руке у мужика тряпицу.
      — А… — Затем он обратился к мужику: — Вот что, пойдём-ка в другую комнату. Про одно дело ещё спросить надо.
      Они вошли туда и через минуту вышли обратно.
      — Знаю вашего хозяина, не впервой на таком деле мне попадается. Хитер больно. Сегодня же управлюсь с ним.
      — Будь милостивец!
      — На тебя как на каменну стену!
      И араушка, спотыкаясь, кланяясь, потянулась к выходу.
      Когда все вышли, Милюков увидел Михайлу.
      — Ага, — сказал он сумрачно, — ты, значит, тут был.
      — Тут.
      — С делом пришёл или так просто с проведаньем?
      — С делом. Ловко вы это с ваганами управились. В самом деле, что ли, в их сторону дело решите?
      — Как по закону выйдет, так и решится.
      — Купец больше заплатит?
      — А ты говори прямо своё дело.
      — А ежели, Иван Васильевич, повыше про такие ваши дела узнают?
      — Да не так уж и удивятся.
      — Может, и верно. Пойду-ка я восвояси.
      Милюков удерживал Михайлу:
      — Ты постой, постой-ка. Ловок. Скажи свое дело. Посмотрим, не много ли запрашиваешь.
      «В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не намахаться руками, а верх взять», — вспомнились Михаиле слова Сабельникова. Припомнился ему и ответ Шубного: «Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми».
      — Когда шёл сюда, Иван Васильевич, не знал, как к делу приступиться. Ну, ежели какую тайну хотите сохранить…
      — Не велика тайна-то.
      — Сам знаю. Да и дело моё невелико тоже.
      — Ну, рассказывай.
      Когда Михайло был уже далеко от воеводской канцелярии, он вынул паспорт, чтобы ещё раз посмотреть на него. Паспорт был выдан «города Холмогор церкви Введения пресвятыя богородицы попа Василия Дорофеева сыну Михайле».

Глава двадцатая
ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ

      Густая и медленная лавина снега падала на Куростров, когда в вечерней тишине возвращался Михайло домой.
      Глухо стучат копыта о мягкую снежную дорогу. Лёгкой рысцой бежит хорошо знающая дорогу баневская крепкая лошадка. Устроившись в углу саней, Михайло плотно укутался в тулуп. Ночью всё решится. Когда все уснут, погаснут огни в окнах, он выйдет из дому, в последний раз пройдёт по деревенской улице, спустится к реке и пойдёт к дороге, которая через Вологду легла на Москву.
      Михайло потрогал спрятанные под полушубком паспорт и письмо. Из воеводской канцелярии он заехал к Каргопольскому попрощаться и взять обещанное письмо к Постникову в Москву.
      По склону Палишинской горы Михайло доехал до Ильинской деревни, дома которой сгрудились около Екатерининской церкви. По косогору лошадь дошла к сельскому кладбищу.
      Неогороженное кладбище стояло занесённое снегом. Голые кусты ивняка разбросались меж могил.
      Привязав лошадь у въезда на кладбище, Михайло по высокому рыхлому снегу прошёл между крестами к тому месту, где залег пустырёк у могилы матери.
      В еловых ветвях перекликнулась почуявшая человека галочья стая. Несколько потревоженных птиц снялись с мест и в темноте, сбивая с ветвей снег, перелетели подальше.
      Вот большой деревянный крест…
      Михайло сел у могилы. Вспомнилось ему детство, мать, а потом похороны. Грубее и проще стал вокруг него мир после смерти матери. Часто обращался он мыслью к тому, что говорила когда-то мать, передавая сыну накопленную день за днём трудную жизненную науку и правду.
      …Чуть поскрипывают полозья саней. Недалеко уже баневский дом.
      «…А от отца иначе, — думалось Михаиле. — Жила бы мать, по-другому случилось. Мать легче угадала бы. А отец в сердце не почуял моей правоты и правды. И не потому, что сердце в нём недоброе, нет. Просто своё глаза ему застит. Не понимает отец того, что не на своём деле, на его дороге, не в силе окажусь. Отец-то крепок в своём стремлении; какой хотел, такой жизнь ему и вышла. А вот свою кровь-то и не признал».
      — Когда же в путь? — спросил Михайлу Банев, отдавая ему паспорт.
      — Этой ночью. Как все дома и на деревне уснут. До утра далеко уж успею уйти.
      — Так. Правильно. Нечего медлить. Каргопольскому паспорт показывал?
      — Да.
      — Что он сказал?
      — Сказал, что хороший сын у холмогорского попа Василия Дорофеева…
      — Будто неплох, совсем неплох. И Постникову, стало быть, Каргопольский о крестьянстве уж не писал?
      — Больше уж не к чему.
      — Дело.
      Когда хлопнула за Михайлой дверь, Банев долго ходил по скрипевшим половицам, смотрел в окошко, садился к столу, опять вставал. На душе у него было тревожно.
      Михайло вырос у него на глазах. Мальчик, совсем ещё ребенок, он бывал первым среди деревенских ребятишек. Кто мог ловчее взлезть на высокую ель? Смелее сесть на невыезженную лошадь? Ночью пойти через поле, когда встают с лёжек волчьи стаи? А позже, когда стал учиться, кто был понятливее его, смышлёнее? Кто лучше мог постоять за себя? Кто выдался всем: и умом и смелостью?
      И давно уж Баневу казалось: невровень с ним, с Михайлой Ломоносовым, здешняя жизнь. Что ж, пусть идёт, счастья-доли ищет. Мир велик.
      Банев открыл книгу, засветил свечу, стал читать. Но чтение не шло. «Ненастоящая для Михайлы эта жизнь, ненастоящая… — думал Банев. — Да. А что такое настоящая жизнь? Жизнь бывает счастливая и несчастливая. И в этом многие разбираются. А что такое настоящая жизнь — это, видно, узнать не так уж легко. Пусть по большой мере Михайло это и изведает».
      Банев так задумался, что не услышал, как скрипнула отворённая дверь. Холодный воздух пахнул из сеней, пламя свечи дрогнуло. Банев поднял глаза. На пороге стоял Василий Дорофеевич Ломоносов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8