Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крестьянский сын Михайло Ломоносов

ModernLib.Net / Андреев-Кривич Сергей / Крестьянский сын Михайло Ломоносов - Чтение (стр. 3)
Автор: Андреев-Кривич Сергей
Жанр:

 

 


      Шубный побил хворостиной о сапог.
      — Как в старую веру ходил, помнишь?
      К чему бы это Иван Афанасьевич?
      И Михайло ответил осторожно:
      — Почему не помнить?
      — Так вот — сторона это. Разумеешь? Не настоящее.
      — То другое. Науки не то.
      — Другое. Верно. А почему в старую веру ходил? Как думаешь?
      — Ну как — почему…
      — А вот я тебе растолкую. Страстей в тебе много. А страсть может в сторону сшибить. Очень просто. Не холод на неё, не говорю тебе этого, а рассуждение. Прежде чем ступить на новую дорогу — ногой потрогай. Страсть — одно, поспешность — другое… Теперь вот скажи: Семёну Никитичу в церкви давно уже не пособлял?
      — Есть грех…
      — А ретив был. Стало быть, второе уже пробовал — и отстал. Не в укор говорю, не подумай. И не от бессилья отстаешь. Куда там. Только сила твоя поперёк пути тебе становиться не должна. Годы твои молодые, и потому, что кипит в тебе, вдвойне тебя берёт. Вот и порешили мы с Семёном Никитичем потолковать с тобой. Нам-то на нашем веку повидать довелось, тебе, молодому, и послушать нас.
      — Великие дела, значит, задумал? — спросил Михайлу Сабельников, когда на следующий день они встретились уже втроем: он, Михайло и Шубный.
      — Тесно мне тут. Куда ни повернёшься, всё плечом во что-нибудь упрёшься. Мало мне того, что вокруг.
      — Мы же в этом живем? — заметил Шубный.
      — Да, случается, ещё и похваливаем, — усмехнулся Сабельников.
      Наступило молчание.
      — Вот как, Михайло, — заговорил наконец Сабельников, — слушай меня. Присоветовать хотим тебе. И мне и Ивану Афанасьевичу тоже в своё время желалось такое, что, может, и не сбылось. И мы-то знаем, как от того на сердце нелегко. Дело, о котором задумался, на большой высоте, и, в случае чего, падать тебе с неё так, что и самой жизни решишься.
      — Бери, Михайло, своё, бери. Не отговариваем. Напротив. Но — осторожно. Не рывком. Спокойной силой.
      И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.
      — Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? — спросил Сабельников. — А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего — пятьдесят мне уже шесть — и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. И какое хошь, Михайло, дело человеку не заказано. По себе всё и бери. Поднимешь — твоё. И обида сердце чтобы тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твоё пройдёт мимо тебя, рядом, и ты его не заметишь. Жить надобно набело, а не начерно. Не думай, что живёшь ты и к жизни своей только ещё примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней человеку не дано. Потому в одной своей не ошибайся. Как жить после будешь, вспоминай, что тебе говорили. И от сбывшегося оно, и от несбывшегося. А как своё не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно, судьбу свою увидеть. Человек под судьбой не без силы.
      Вот обо всём этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?
      Он стал смотреть на лохматые от пепла гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как позванивают в темноте цепями стреноженные лошади.
      Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.
      Михайло подбросил в костёр сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.
      В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони, зазвенели цепями.
      У костра спали две собаки. Они развалились, блаженно разморённые теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, одна собака, которая и во сне тихо водила ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочила сразу на все четыре лапы, мотнула головой, взвыла и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросилась в темноту. Другой пёс очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся вокруг — и помчался за приятелем.
      Михайло встал, приготовил ружьё. По ночному делу всякое бывает.
      Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из лесу. Одна собака, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу всё наскакивала на другую, рычала, норовила схватить её за шею; другая, в ответ, скалила зубы и огрызалась. Наконец псы подбежали к костру. Большая собака, осклабясь и опустив хвост, ткнула морду в колени севшему опять к костру Михайле.
      Михайло почесал пса за большими мягкими ушами, тот ещё глубже просунул морду в колени, разомлел, приник брюхом к земле, раздвинул передние лапы и радостно побил тугим, сплошь утыканным репьями хвостом о землю.
      Другой пёс угрюмо улёгся на старое место и отвернулся, видимо недовольный своим приятелем, который безо всякого дела устроил переполох.
      — Ну ладно, ладно. Иди, иди.
      Пёс встал, лизнул в ухо Михайлу, повилял хвостом. Затем он отошёл в сторонку, присел, завел быстро лапу, подрал когтями шею, то место, куда давно впилась бешеная блоха, потом согнулся в дугу, поискал на ляжке другую тревожившую его блоху, порычал на неё. В конце концов он успокоился, подошёл к своему ворчливому, но верному другу и лизнул его в морду. Тот не удостоил его ни малейшим вниманием. Покрутившись несколько раз вокруг себя, потоптав место, пёс свернулся калачиком, привалился спиной к приятелю, вздохнул и задремал.
      Снова всё тихо.
      Сидя у костра и упёршись руками в подбородок, Михайло смотрел, как тонкое пламя бежало по веткам и, вспыхнув, гасло на кончиках сучьев. Он снова лег на тулуп и закрыл глаза. Ему вспоминался дальнейший разговор.
      — Теперь ты вот что скажи, — проговорил Сабельников. — Стало быть, ты решил про себя: науки. А науки — куда? Для чего?
      — Науки для того, чтобы человеку было всё меньше страху и всё больше понимания и разумения. А от того жить много легче и лучше.
      — Значит, науки для лучшей жизни?
      — Да, — ответил Сабельникову Михайло.
      — Жизнь чтоб поскладней была, уж как нужно, — покачал головой Шубный. — Неслаженного ой как много! А от наук жизнь будет лучше для всех? Как думаешь?
      — От наук всем выгода, — ответил Михайло.
      — Правильно думаешь, — заметил Сабельников. — Одно — верить, другое — знать. Тут ты руками возьмёшь. Сам для себя устроишь.
      — Дядя Семён… Спросить тебя хочу…
      — Ну, спроси.
      — Помнишь, как отец Василий числа испугался, об «Арифметике» Магницкого тебе я тогда рассказывал?
      — Помню. Это отец Василий числа боится: может, оно ему во вред станет, беспокойство причинит. Опасается, знчит. А богу-то чего ж числа бояться? Ну и по мне так: что числу полагается, пусть оно то и возьмёт.
      — Будто, дядя Семен, не сказал ты того.
      — Э, брат, я тогда при отце Василии всё должен был выложить? Запомни: противное тому, что думаешь, не говори, но всего, что думаешь, тоже не говори. И вот ещё что. Путь, который ты выбрал, трудный. А по трудному пути сторожко идти. А ты, видим, бережёшься мало. Нужен глаз да глаз. Ты же иногда по самому краю идёшь, не остерегшись. Да. И острые углы — видать, они у тебя в нраве — обламывай. Ни к чему они. В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не намахаться руками, а верх взять. В какой миг и остеречься нужно, от удара уйти. А потом вдвойне ты получишь.
      — Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми. Разгадай её. Не к чему от чужой хитрости страдать.
      Сабельников сказал задумчиво:
      — В жизни не оплошать надо. Не ниже своего брать. Ты, Михайло, сказал: Магницкий и Смотрицкий. А за ними для тебя что-нибудь есть?
      Михайло ответил:
      — Надо думать — есть.
      — Что?
      — Ещё большая наука.
      После этого Шубный и произнёс те слова, о которых думал Михайло неотступно:
      — Ты сказал, что и сейчас тебе тут тесно. А с большими науками каково будет? Здесь ли тебе судьбу свою пытать?
      Шубный ли впервые заронил в душу Михайлы Ломоносова эту мысль или, может, она пробуждалась и у самого Михайлы? А кто позже наставлял другого куростровца — Федота Шубина, куростровского крестьянина и косторсза, ставшего великим русским скульптором? Кто натолкнул будущего профессора и академика, члена Болонской академии художеств на его смелый путь? Не его ли отец — тот же Иван Афанасьевич Шубный?
      Северная мглистая ночь кончалась. Поредела темнота, по зеркальной воде прозыбил дорожку ветерок, сорвался с воды и полетел в осинник, всколыхнул и растревожил беспокойную листву. Внизу, над землей, ещё густела мгла, в которую вплетался сырой туман, поднимавшийся с поросших осокой и ольшаником низин, а на высоте уже золотом горели края чистых облаков. За двинскими рукавами по небу светились розовые полосы утренней зари. Из долов снялся ночной туман, развалился в сырые клочья; они разошлись в стороны и дымно растаяли в утреннем воздухе. В озёрных зарослях проснулись утки, сбились в пары и стайки и дружно полетели над водой. Из трав и лесных гнёзд поднялась всякая птица. Солнце красным краем тяжело выплыло над задвинскими лесами, и по речной мелкой волне пробежали тёплые золотые блики.
      Михайло спустился к реке, отплыл от берега и принялся выбирать из холодной, дымящейся утренним паром воды большую ставную сеть.

Глава восьмая
СИНУСЫ, СЕМИДИАМЕТРЫ, РАДИКСЫ

      Когда по осенней холодной Двине, берега которой уже припорошит снежок, отцовский гуккор поднимался от Архангельска к Холмогорам и, разбив хрусткие ледяные забережни, подходил к Курострову, тогда кончалась мореходная страда, и Михайло Ломоносов обращался к наукам.
      В сентябре похолодает, пойдёт засиверка, посыплет с неба ледяная крупа, прошумит по тесовым крышам; а там незаметно подойдёт и зима, замельтешит над Куростровом первый крупный снег, поднимутся над избами тёплые зимние дымы, лягут под лёд двинские рукава — и наступит зимняя досужная пора.
      Шелестели под бережной рукой большие страницы «Арифметики», бежали строчки, теснились плотные столбики цифр, Михайле Ломоносову открывалась численная наука. В тайны синтакси образной, просодии стихотворной и прочей мудрости шаг за шагом вникал он по Смотрицкому.
      Гудит в печной трубе ветер, посвистывает за окном сухая позёмка, поднимает мелкую снежную пыль и несёт её наугад в темноту. Зимние дни короткие. Тяжело поднимется солнце, пройдёт по далекому низкому полукружию и опять западёт за небосклон в багровые густые облака. И опять ночь.
 
      …Михайло сидит у стола, близко придвинув к себе большую книгу. Он отложил в сторону густо исписанную грифельную доску и внимательно рассматривает рисунок, который помещён в самом начале книги. Вспоминается ему, что говорилось в старых книгах о «еллинских борзостях», которых следует страшиться всякому, кто исповедует истинную веру. А вот на этом рисунке как раз и изображены провозвестники «еллинских борзостей»: Пифагор и Архимед.
      Пламя свечи колеблется от дыхания, по рисунку пробегают тени, и лица двух мудрых эллинов как будто оживают. Основатели науки чисел окружены атрибутами своей науки и изображениями, которые указывают на её всеобщее значение.
      Около фигуры Архимеда нарисован земной шар с кораблём на Северном полюсе; в правой руке Архимед держит небесный глобус — знаки, что Вселенная и Земля находятся под властью его науки. Делительный циркуль, клещи (закон рычага), прямой угол у левой руки и тут же на развернутой хартии алгебраическое умножение — ещё знаки достижений учёного. У Пифагора в руках весы, развёрнутая хартия со вписанными в неё числами, внизу — линейка, циркуль, перо и чернильница, треугольник. Рядом — изображения монет, товары.
      Михайло переворачивает несколько страниц. Вот эти строки, которые он давно знает наизусть:
 
Оный Архимед и Пифагор, излиша яко воды от гор,
Первии бывше снискатели, сицевых наук писатели.
Равно бо водам излияша, многи науки в мир издаша.
Елицы же их восприяша, многу си пользу от них взяша.
Сия же польза ко гражданству требна кождому государству.
 
      Он повторяет вслух последнюю строку и снова смотрит на рисунок. Над фигурами Пифагора и Архимеда распростёрся герб русского государства.
      «Петров знак, — думает Михайло. — Науки к нам вступили и по ним всей нашей жизни строиться».
      Ещё несколько страниц. Вот — начало изложения заключённой в «Арифметике» науки. Здесь изображен храм мудрости. На престоле сидит женщина — богиня мудрости. В руке у неё ключ — ключ истинного познания мира, человека, всех вещей. На ступенях трона начертаны названия арифметических действий — иного пути для познания нет, только число открывает истинную сущность вещей. На колоннах храма перечислены названия наук и искусств, которые подчинены счислению: геометрия, стереометрия, астрономия, оптика, география, фортификация, архитектура.
      А под рисунком большими красными буквами заглавие: «Арифметика-практика или деятельная».
      Михайло листает книгу. Вот конец. Здесь помещены локсодромические таблицы. Он задумывается. «Математическое и физическое учение прежде чародейством и волхвованием считали. Ныне же ему благоговейное почитание в освященной Петровой особе приносится», — думает он. И рука его прилежно пишет на грифельной доске цифры, он их выравнивает в столбцы, ставит знаки извлечения корней, а потом снова перебирает плотные страницы «Арифметики», на которых мелькают геометрические треугольники, рассекающие окружности прямые, разбитые вдоль и поперёк, сверху вниз, красной сеткой локсодромические таблицы. А вот и на трех языках — итальянском, латинском и славянском — названия ветров: трамонтана-борсус — северный; сцирокко-эронотус — восточно-южный; либекцио-зефиронотус — западно-южный и другие. А на следующей странице, со стрелой на норден, — несколько вписанных одна в одну окружностей и по кругу расположенные названия, которые так часто приходилось слышать в Архангельске, когда сойдутся туда со всего света крутобокие заморские корабли: ост, вест, норд-ост, норд-вест.
      Вот перед ним «Арифметика-логистика, или астрономия». И ему кажется, что он приблизился взором к самому солнцу. Взгляду открывается вечно горящий океан — пылающая поверхность солнца. Стремятся не находящие берегов огненные валы. Над ними проносятся пламенные вихри. Камни кипят, как вода. Шумят горящие дожди.
 
      Шёл 1730 год. Уже почти все листы тяжёлого тома «Арифметики» были взяты упорным, прилежным трудом, пройдены были трудные, находившиеся в конце главы: «О извлечении радиксов», «О извлечении биквадратного радикса» и другие, и в «Грамматике» вся премудрость была преодолена.
      Однажды отец, тихо открыв дверь, вошёл в комнату, где Михайло сидел за книгой. Почти громким голосом Михайло читал:
      — «Проблема. Дану синусу правому дуги меншия четверти колесе, синус дополнения или комплемент изобрести. Правило: квадрат синуса данного вычти из квадрата радиуса или семидиаметра, и оставшаго радикс будет синус комплемент».
      Положив перед собой книгу, Михайло взял в руки грифельную доску и начал решать задачу.
      — «Будет радиус AB 10 000 000, синус BD 5 000 000 тридесяти градусов, и квадрат радиуса…» — повторял он по книге, делая нужный чертеж.
      Занятый задачей, Михайло не услышал шагов подходившего к нему отца. Отец взял в руки «Арифметику». Переложив листы назад, потом вперёд, он опять остановился на том месте, где находилась решаемая сыном задача. Взяв в правую руку оставшиеся до конца страницы, он сравнил эту тонкую пачку с целой грудой уже пройденных Михайлой страниц.
      — К концу дело-то идёт. Синусы, радиксы, семидиаметры. И не выговоришь. Так. Учение. Давай-ка, Михайло, завтра утром потолкуем. Утро вечера мудренее.

Глава девятая
БЫТЬ ЛИ СОГЛАСИЮ В ХОЗЯЙСТВЕННОМ ЛОМОНОСОВСКОМ ДОМЕ?

      Стоит большой ломоносовский дом над самой дорогой, что прошла через Мишанинскую и соседнюю Денисовку к сельской околице, над проезжей дорогой, которая, прорезав весь Куростров, идет к Ровдиной горе, где островной берег лежит уже по Большой Двине.
      В зиму, когда до крыши, бывает, заносят снегом вьюжные ветры многие куростровские дома, высится дом Василия Ломоносова своей крышей над округой. А в двинский разлив, когда река покрывает Холмогоры и нагорье до самых Матигор, двинская большая вода не заливает поставленного на высокую подклеть ломоносовского дома.
      По всему окружью дома под крышей пущена узорная резьба, будто крупное деревянное кружево; на точеные столбы поставлена крыша большого крыльца; украшена узорными балясинами лестница, и на самую дорогу выпущен по князьку гордо вскинувший голову конёк.
      А внутри по полкам расставлена добротная медная, до блеска начищенная посуда: большие и малые братыни, в которых пенятся при гостях брага и пиво, медяники, чужеземная утварь — узкие с длинным носиком кофейники. Старинные иконы в большом углу стоят обложенные серебром. В сундуках есть и бархат, и парча, и шелка.
      По усадьбе, оброшенной не слегами, а обведённой изгородью, прочным частоколом, толково расставлены клеть, скотный сарай, хлебный амбар, баня, овин, гумно — крытое. Посредине усадьбы вырыт пруд — ломоносовское новшество, над прудом низко склонились ивы. В летний вечер чуть не целое стадо тучных коров подходит с выпасных лугов к скотному сараю.
      Хорошо поставлено ломоносовское хозяйство, крепко срублен дом, весело смотрит он на дорогу. Все так и должно говорить людям о ломоносовском довольстве и веселье.
      Веселье?
      Вот этого-то и нет теперь в зажиточном доме Василия Дорофеевича. Всё сильнее хмурится отец, всё более молчаливым делается сын.
      И что и как решится сегодня утром?
 
      — Ну, Михайло, будто кончаются твои науки. К чему же они тебя привели? Какую правду открыли? — спросил Василий Дорофеевич, начиная хорошо обдуманный разговор. — Ты сядь, беседа не короткая.
      — Какую правду? Такую, что человеку потребно всегда идти вперёд.
      — Правда хорошая. Только новая ли? Ещё в запрошлом годе, как на Колу мы шли, про то же тебе я говорил. Однако почему ты с твоей книжной правдой от меня прячешься? Сумрачен стал, говоришь мало. Не пристало с правдой прятаться. Да ещё от кого — от отца родного. Я вон чую в своем истину — прямо и говорю. Ты-то почему молчишь?
      — Не потому, что моя правда мала.
      Отец крякнул.
      — Так. Обиняками-то навык говорить. Вроде троп ты в жизни нехоженых ищешь. А мало ли уже по жизни троп прошло? Вот об одной для тебя и думаю. Слушай. Зверя я промышлял, рыбу ловил, по морю ходил, в «Кольском китоловстве» состоял. Делал всё, к чему помор приставлен. А того кроме, купишь на свои деньги соль, муку или иное что в другое место, к другим людям перевезёшь, там продашь, смотришь — прибыль сама идёт. Деньга деньгу делает, деньга к деньге катится. Дело-то вокруг деньги вертится.
      — А не всякое, батюшка. И вот ещё что. Несытая алчба имения и власти род людской к великой крайности приводила. Какие только страсти эта алчба не будила в сердцах! И многое зло она устремила на людей. С ней возросли и зависть и коварство. Дело, что вокруг деньги вертится, не всегда доброе.
      — Во всём можно недоброе совершить, ежели к тому охота. Баженинское дело — недоброе разве? Посмотри на Бажениных. Из наших черносошных крестьян, а каково справляются! Немалое дело раздуто — Вавчужская верфь. На всю Двинскую землю… что Двинскую — на всё Поморье! — ставят Баженины суда торговые — галиоты и гуккоры, и военные суда Баженины для казны делают. А каков почёт им! Сам великий государь Пётр Алексеевич, как жаловал к нам, у них, в Вавчуге, гостем был и милостьми миловал. Ну, до Бажениных далеко, однако в купцы — выйдешь. Не вперёд ли?
      — По книгам идти вперёд — к свободе.
      — А моё-то, о чём говорю, не свобода ли?
      — По книгам свобода — разуму.
      — Ежели руки и ноги у тебя, к примеру, связаны, какая свобода разуму может выйти? Ты вот скажи мне, кто ты таков есть?
      Михайло не понял.
      — Мужик ты есть. Сын крестьянский. И как же тебе полную свободу книги дадут? А моё-то даст. Купеческая жизнь другая, свободная.
      Михайло молчал.
      — Как же ты думаешь идти со своими науками вперёд у нас, в здешнем? Ежели не в наше дело, не в хозяйство, то во что с книгами и науками становиться будешь?
      — Вроде не во что. У нас.
      — А… Вон что. Только запомни: без моего дозволения никуда не уйдёшь. Пашпорта не получишь. А без пашпорта если где окажешься, то нашего брата, мужика, кнутом бьют.
      Хотя Михайло и сам знал об этом, но под сердцем у него закипело:
      — Кнутом? Мужика?
      — Уж так учреждено. Вот такая свобода и выйдет тебе по твоим книгам. Понял? Иди и раскинь умом. Тебе вон на архистратига Михаила девятнадцать. По-взрослому и думай.
      Надев полушубок, Михайло вышел наружу.
      Стоял солнечный весенний день. Тонко пели ручейки, промывшие себе узенькие кривые дорожки в наледи. Уже сухо пестрели бурые проталины на буграх и около стволов деревьев, по которым поднялись теплые весенние соки. В глубоко проезженных дорожных колеях белела галька. Около изб доходил чёрный бугристый лёд, покрываясь у краёв мягкой земляной кромкой.
      Михайло сошёл к Курополке. Лёд на реке ещё не пошёл, но уже кое-где между берегом и краем льда сделалась щель и в ней узкой полосой под солнечным светом блестела вода. Время от времени река надрывно ухала — на ней трескался лёд, змеистая щель рассекала всю толщину льда от берега до берега.
      На костре из толстых, крепко вбитых в землю брёвен стоял ломоносовский гуккор, втянутый на возвышение ещё по осени. Михайло сел на канат, протянутый от верхушки грот-мачты на берег. Было тепло. Михайло распахнул полушубок. Подпёрши голову уставленными в колени руками, он смотрел на реку.
      Ветер доносил холодок тающего речного льда.
      Михайло поднялся по откосу и вышел на деревенскую улицу.
      Весна брала своё.
      Забившиеся под застреху с подсолнечной стороны снегири, разомлев от тепла, оглушительно галдели на низкой, густой ноте, беря разом, как будто ими командовал особенно раздувший огненно-красную грудь снегирь, который умостился впереди стаи и сам для примера закатывался что есть мочи.
      Крупным шагом вдоль дорожных обочин вышагивали вороны, косым глазом выглядывая первых червяков.
      Хитро, на самой тоненькой верхушке ели, умостившаяся сорока, раскачиваясь по ветру, особенно сильно, чуя тепло, кричала своим старушечьим голосом.
      Быстроногий поползень обегал ветви ветлы, зорко рассматривал кору, стараясь различить выползшую на солнце козявку, и, наконец найдя её, резко откидывал назад головку — раз-два-три! — колотя острым клювиком, как маленьким топориком.
      На раскинувшихся по бугру вербах и ивах уже потрескались почки, и из них выползли кончики мягких серых пушков.
      Навстречу Михайле, нырками, по-воробьиному, припадая к земле, промчалась стая зябликов, на лету стрекоча свою весёлую весеннюю песню.
      Шла весна.

Глава десятая
ОПАСНОСТЬ

      В этом году Василий Дорофеевич принанял сенокосное угодье, которое находилось много ниже Курострова, уже у Большой Двины.
      Когда подоспела сенокосная пора, вниз по Двине отправились всем семейством: Василий Дорофеевич, Ирина Семёновна и Михайло.
      С того времени, когда произошло столкновение между мачехой и пасынком, немало воды утекло. Прошли два года, шел 1730 год. Михайло учился по своим книгам. Они лежали у него открыто, и Ирина Семёновна лишь презрительно кривила губы, когда видела книги у пасынка на столе. Она их не трогала. Через гордость свою мачехе действительно переступить было трудно. Однако она смогла переступить через другое…
 
      Ирина Семёновна полоскала бельё, с размаху ударяя о воду мокрым тяжёлым полотном. Прополоскав, она складывала отжатое бельё горкой на подложенные чистые камни. Повернувшись к реке и опустив в воду рубаху, она не увидела, что стоявшая от неё направо горка схилилась, поехала набок и опрокинулась в воду. Когда платки и полотенца уже плыли по реке, только тогда Ирина Семёновна заметила беду.
      Пока она отвязывала стоявшую невдалеке лодку и вставляла в уключины вёсла, бельё уже уплыло далеко.
      Собрав разбежавшееся по реке бельё, Ирина Семеновна подогнала лодку к берегу и, сильно ударив в последний раз веслами, направила её прямо к глубоко вросшему в песок якорю.
      Когда лодка со всего хода ударилась носом о якорное копьё, что-то вдруг хрустнуло. Выйдя быстро на берег, Ирина Семёновна увидела, что верхняя доска, которая полукружьем была заведена под носовую скрепу, отскочила в сторону. В носу зияла дыра.
      Ирина Семёновна сильно прижала отошедшую доску, подала её обратно под скобу, вдела на гвозди, с которых доска соскочила, так как отверстия в дереве раздались, проржавев от старых гвоздей. Доска опять держалась, и ничего снаружи видно не было.
      «Опасное дело, опасное», — подумала мачеха. Она сообразила, что, если кто-либо, не зная, пойдёт далеко на лодке, а тут вдруг волна поднимется и начнёт сильно трепать и швырять лодку, доска может отскочить. Вода так и хлынет.
      Кончив полоскать бельё, Ирина Семёновна тугими жгутами сложила его в таз, поставила таз на плечо и пошла к разбитому невдалеке за песчаным холмом их стану.
      «Хорошо, что заметила, — думала мачеха. — Наши-то собирались как будто сегодня ночью на рыбную ловлю. Хорошо, что заметила».
      Избоченившись, она ловко и быстро шла по поднимавшейся на пригорок тропинке. Вот уже и стан их виден. Около шалаша пасутся стреноженные лошади. Вон Василий Дорофеевич хлопочет у телеги с высоко поднятыми оглоблями.
      Ирина Семёновна села перевести дух, немного занявшийся от быстрой ходьбы.
      Передохнув, мачеха снова поставила таз на плечо и пошла. Вдруг она резко остановилась, пораженная пришедшей ей в голову мыслью.
      «Михайло-то вовсе один ведь собирался идти на ловлю, Василий занят, — быстро мелькнуло в голове у мачехи. — Один, один, — билась эта мысль у неё в мозгу, — один… Это так…»
      На лице Ирины Семёновны изобразилось волнение. К щекам её приливала кровь, и они горели. Вдруг губы мачехи сильно сжались. Она решилась. Ирина Семёновна повернулась и пошла в другую сторону, туда, где виднелся стан их соседей по сенокосу.
      Увидев Ирину с тазом на плече, Алёна, её подруга и землячка, удивилась:
      — Ты что?
      — А так. Ничего. В гости пришла, — она усмехнулась и добавила: — Душу свою испытать. Крепка ли.
      — Ох, Ирина, и непонятная же ты!..
      — Часом случается — сама себя не понимаю.
      Будто вспомнив своё дело, она спросила:
      — Да, вот что: нет ли вестей каких из Матигор, от наших?
      — Это что ж — сюда, в стан, вести нам слать будут?
      — Ах да, да. Я и забыла… В стан… Ну конечно, стан…
      — Ты сядь, Ирина. И таз свой сними да поставь на землю.
      — Какой такой таз?
      — А вот тот, что у тебя на плече…
      Ирина Семёновна удивленно посмотрела на таз:
      — А… таз… Да, да… Я и забыла…
      Вдруг она вскинулась. Резко сбросив таз на землю, она почти закричала:
      — Я могла не видеть! Ничего не заметить! Всё бы само собой случилось. А потом, не обязательно же волна по реке пойдёт.
      Ирина говорила что-то совсем для Алёны непонятное. «Порченая», — мелькнуло в голове у той. Так Ирину нередко называли за глаза ещё в детстве, удивляясь странности и дикости её нрава.
      Ирина Семёновна села. Стали беседовать. Но разговор не клеился. Необычная гостья то замолкала, хмурилась, то вдруг задавала вопрос, а ответа не слушала. И как-то странно она смотрела на склонявшееся к горизонту большое солнце.
      — Ночь… Скоро ночь… — некстати сказала Ирина Семёновна.
      Алёна все больше и больше удивлялась:
      — Не пойму я тебя, мать. Беда, что ль, какая стряслась?
      — А ты не во всякую душу старайся заглянуть. Смотри, ненароком испужаешься.
      Алёна вздохнула и больше уже ничего не старалась выведать у Ирины.
      Когда Михайло к ночи уходил один на рыбную ловлю, мачеха ещё не вернулась в стан.

Глава одиннадцатая
МАЧЕХА СПАСЛА СЕБЯ ОТ ГРЕХА

      Когда Ирина Семёновна возвратилась, Василий Дорофеевич встретил её недовольный:
      — Где же ты была?
      — Дела обдумывала: как жить с тобой будем да поживать, да добра наживать. На то время нужно.
      — Добро-то я наживаю.
      — Оно мне и досадно.
      — И придумала что?
      Ирина Семёновна бросила на мужа тёмный, сумрачный взгляд:
      — Придумала.
      Круто повернувшись к Василию Дорофеевичу, она пошла к телегам. Отойдя, она бросила через плечо:
      — У Алёны была. Заговорилась. Ну, вот и задержалась. С детства ведь подруги мы. Есть что вспомнить.
      Ночь Ирина Семёновна спала плохо. И, как только развиднелось, она поднялась и пошла к реке.
      За частым тальником, густо обсевшим речной берег, Двины видно не было. Быстро пройдя по вившейся среди кустов тропке, Ирина Семёновна вышла к тому месту, где берег обрывом падает к намытой рекой песчаной полосе. Она раздвинула в стороны сизые хлысты тальника. По серой ещё воде Двину била частая подветренная волна.
 
      — Ты что, мать, рано поднялась? — встретил жену только что проснувшийся Василий Дорофеевич. — Что на реку ни свет ни заря ходила?
      — А искупаться — по прохладце.
      — Будто ране поутру купаться не ходила.
      — А вот теперь взяла да и пошла.
      Ирина Семёновна вздела на перекладину чайник и медяник с кашей, запалила хворост и села у костра, неподвижно глядя на побежавшее густыми жёлтыми языками пламя.
      — Вроде забота у тебя на сердце, Ирина. О чём думаешь?
      — О чём? Да вот о том, как это человеку на этом грешном свете да без греха прожить. И стоит ли?
      — Вдруг да без греха не до всего дойдёшь? Так?
      — Может, и так.
      — А тебе всё на высоту хочется?
      — Плохо ли?
      — Ну, станется, и придумываешь себе грех, который полегче?
      — Не так уж чтобы…
      — Малых грехов, от которых большая польза, не так уж много…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8