Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Губернатор

ModernLib.Net / Русская классика / Андреев Леонид Николаевич / Губернатор - Чтение (стр. 4)
Автор: Андреев Леонид Николаевич
Жанр: Русская классика

 

 


Из честных же людей вас никто провожать не пойдет, потому что все возмущены вашим поступком с рабо­чими, а от одного человека я даже слышала, что вас хотели исключить из клуба, но только боятся правительства. Пани­хиды же ничего не стоят, потому что наш архиерей, как вы сами знаете, готов отслужить панихиду и по собаке, только бы ему хорошо заплатили за это. И когда я подумала, что, вероятно, вы сами все это хорошо знаете и без моих слов, то мне сделалось страшно жаль вас, как будто бы я знала вас лично. Видела я вас только два раза: один раз очень давно, на Московской улице, а другой раз на нашем акте, когда вы приезжали с архиереем, но вы меня, конечно, не помните. И клянусь, что буду молиться о вас и буду плакать о вас, как будто я была ваша дочь, потому что мне очень, очень жаль вас.

Р. S. Пожалуйста, сожгите это письмо. Мне очень жаль вас, очень».

Гимназисточку он полюбил. Поздно вечером, уже перед сном, он прошел через темную залу и вышел на балкон, тот самый, откуда он подал знак белым платком. Уже началось осеннее ненастье и слякоть, и ночь темнела густым осенним мраком; и в тяжести этого мрака чувствовалось, как далеко солнце – как давно оно ушло и как еще не скоро вернется. Далеко налево, у подъезда, горели два яркие фонаря с реф­лекторами; белый свет их вонзался во тьму, но не разгонял ее: тут же она и стояла, спокойная, густая, тяжелая. Город, вероятно, уже спал, так как, кроме редких фонарей на ули­цах, не видно было ни одного освещенного окна и езды не слышно было. Под одним фонарем смутно блестело что-то – вероятно, лужа. В гимназии давно учатся, и она, вероятно, уже приготовила уроки и спит – где-то в этом черном пространстве, полном безмолвия. Оттуда шлют ему письма и угрозы, оттуда придет к нему смерть… – но там есть девочка, которая спит и которая будет о нем пла­кать.

Как спокойно, как темно – как тихо!

VIII

За две недели до смерти губернатора в губернаторский дом была доставлена посылка, обшитая полотном и оце­ненная в три рубля. Когда раскрыли ее, то оказалась она адской машиной – снарядом, начиненным порохом и устро­енным так, чтобы взорваться при открытии. Но устроена она была плохо, неопытными руками какого-то любителя, толь­ко слыхавшего о существовании подобных вещей, и взор­ваться никаким образом не могла. И в этой наивности снаряда было что-то тупо-жестокое и устрашающее: точно слепая смерть выпускала щупальцы и шарила ими в по­темках. Полицеймейстер поднял тревогу, а губернаторша настояла, чтобы Петр Ильич в тот же день отправил заявле­ние в Петербург о болезни, сама съездила к своей портнихе и, кроме того, от себя послала сыну французское письмо, полное ужасов.

И никто не заметил, когда это случилось, в тот же день, или немного раньше, или немного позже – с губернатором произошла странная и решительная перемена, давшая но­вый образ на месте знакомого и привычного человека. Все тот же он был, но стал он правдив лицом и игрою его, и от этого казалось, что лицо у него новое. Оно улыбалось там, где раньше было спокойно, хмурилось, где прежде улыба­лось, было равнодушно и скучно, когда раньше выражало интерес и внимание. И так же страшно правдив стал в чув­ствах своих и их выражении: молчал, когда молчалось, уходил, когда хотелось уйти, спокойно отворачивался от собеседника, когда тот становился скучен. И те, кто много лет были спокойно уверены в его любви и расположении, знали все его чувства и настроения, вдруг почувствовали себя покинутыми, отброшенными куда-то в сторону и со­вершенно не знающими ни его чувств, ни настроений. Вдруг исчезли куда-то все улыбки, поклоны, пожатия руки и ласко­вые взгляды, пропали все эти мимолетные вставки в речи: «Пожалуйста – голубчик – вы сделаете большое одолже­ние – дорогой», – все то, что составляло привычный и зна­комый облик. – И люди были изумлены странной и даже страшной новизной явившегося. Так, вероятно, звери, при­выкшие думать, что платье человека составляет самого человека, бывают поражены, увидев его голым.

Только вежливым перестал он быть, и сразу распалась связь, соединявшая его много лет с женою, детьми, окружа­ющими, – как будто только улыбками и поклонами держа­лась она и исчезла вместе с поцелуями рук. Не осудил их, не возненавидел, даже чего-нибудь нового, отталкивающего в них не заметил, – они просто выпали из его души, как выпадают зубы изо рта, как вылезают волосы, как отпадает умершая кожа: безболезненно, нечувствительно, спокойно. Смертельно одинок он был, сбросивший покров вежливости и привычки, и даже не почувствовал этого – словно всегда, во все дни его долгой и разнообразной жизни одиночество было естественным, ненарушимым его состоянием, как сама жизнь.

Утром он забывал поздороваться, вечером – простить­ся, и когда жена подставляла свою руку, а дочь Зизи – свой гладкий лоб, он как-то не понимал, что нужно делать с рукой и гладким лбом. Когда являлись к завтраку гости, вице-губернатор с женой или Козлов, то он не поднимался к ним навстречу, не делал обрадованного лица, а спокойно про­должал есть. И, кончив еду, не спрашивал у Марии Петров­ны позволения встать, а просто вставал и уходил.

– Куда же ты, Pierre? Побудь с нами, нам скучно. И сейчас же будет кофе.

Он спокойно отвечал:

– Нет, лучше я пойду к себе. А кофе не хочу.

И невежливость ответа исчезала в его искренности и простоте. Отказывался смотреть новые платья Зизи, не выходил к гостям, предоставляя губернаторше выдумывать предлоги, и совершенно перестал заниматься делами и отка­зывался, без объяснения причин, выслушивать доклады. Но просителей раз в неделю он принимал и внимательно выслу­шивал каждого, с интересом, несколько даже невежливым, оглядывая его с ног до головы.

– Вы уверены, что так будет лучше? – спрашивал он, выслушав.

И, получив удивленный, но утвердительный ответ, обе­щал просьбу исполнить. Вероятно, он не думал в это время о пределах своей власти или имел о ней преувеличенное представление, но часто разрешал дела ему неподведом­ственные; и впоследствии новому губернатору пришлось долго возиться с создавшейся путаницей, тем более что много дел было непозволительно кляузного характера.

Вечерами, чтобы несколько рассеять дурное настроение мужа, Мария Петровна приходила к нему в кабинет, пробо­вала ему голову рукой, не горячая ли, и начинала говорить о загранице. Но он просто и невежливо удалял ее:

– Ну хорошо, ступай. Мне хочется побыть одному. У тебя же есть свои комнаты, и я к тебе не хожу.

– Как ты изменился, Pierre!

– Вздор, вздор! – говорил он своим гулким командую­щим басом и прижимался спиной к холодной, негреющей печке. – Пойди, пойди, да уйми своего мопса, только и слышно в доме, что его лай.

От прежних привычек у Петра Ильича остались только карты; играл он два раза в неделю в винт, по маленькой, и играл с видимым удовольствием, серьезно, деловито и, когда партнер ошибался, подвергал его громовому разносу.

– Вы о чем же, сударь, думаете? Ведь я же показывал вам бубны? – гулко грохотал он, выговаривая «бубны» так, точно ударял в бубен, и Мария Петровна из гостиной с улыбкой ловила слова мужа и с томной снисходительностью покачивала головой. Желтые щеки у нее обвисали, как у легавой собаки, сыпалась пудра с лица, и коричневые, большие шарообразные веки спускались из-под лба, как железный ставень в магазине, и снова поднимались. И ей и другим казалось в этот миг невозможным, чтобы кто-нибудь решился убить человека, который так играет в карты.

И все две недели, до самой смерти, он ждал. Вероятно, были в его голове другие мысли – об обычном, о житей­ском, о прошлом, привычные старые мысли человека, у кото­рого давно закостенели мышцы и мозг; вероятно, думал он о рабочих и о том печальном и страшном дне – но все эти размышления, тусклые и неглубокие, проходили быстро и исчезали из сознания мгновенно, как легкая зыбь на реке, поднятая пробежавшим ветром. И снова и всегда спокой­ною, черною водою омута стояло бездонное, молчаливое ожидание. Казалось, что и с мыслями, как и с людьми, его соединяла только вежливость и привычки, и, когда привычка и вежливость отпали, исчезли куда-то мысли. И в голове своей он был так же одинок, как и в доме.

Он ждал. Как и всегда, он вставал в семь, обливался ледяной водой, пил молоко и в восемь уже выходил на обыч­ную прогулку; и каждый раз, переступая порог своего дома, ожидал, что обратно его уже не перешагнет и двухчасовая прогулка превратится в бесконечное падение куда-то. Оде­тый в генеральское пальто с красной подкладкой, высокий, широкоплечий, воинственный, несущий седую голову немно­го назад, он два часа величавым призраком кружился по городу – вдоль почерневших от дождя деревянных доми­шек, вдоль бесконечных заборов и пустырей, мимо магази­нов и лавок с продрогшими, низко кланяющимися приказчи­ками. Светило ли подслеповатое октябрьское солнце, моро­сил ли настойчивый, тоскливый дождь, он неизменно появлялся на улицах – величавый и печальный призрак с размеренными и твердыми шагами, мертвец, церемониаль­ным маршем ищущий могилы. Прямо по грязи и по лужам шагал он, блестя в них красной подкладкой расстегнутого пальто, прямо пересекал улицы, не замечая ни козырявших городовых, ни экипажей и останавливая их движение; и если бы сверху проследить его ежедневный путь ожидания, то представился бы он причудливым сцеплением прямых и ко­ротких линий, вонзающихся друг в друга, спутывающихся в колючий, болезненно изломанный клубок.

Он мало смотрел по сторонам и никогда не оглядывался назад; но едва ли впереди себя видел он что-нибудь, погло­щенный бездонным черным ожиданием – много поклонов оставил он без ответа, и много испуганных глаз встретил и пропустил сквозь себя его скользящий, невидящий взор, прямой, как его шаги. И когда он был уже убит и давно похоронен и новый губернатор, молодой, вежливый, окру­женный казаками, быстро и весело носился по городу в коляске, – многие вспоминали этот двухнедельный странный призрак, рожденный старым законом: седого человека в генеральском пальто, шагающего прямо по грязи, его закинутую голову и незрячий взор – и красную шелковую подкладку, остро блистающую в молчаливых лужах.

Многолюдие главных улиц с его назойливым любопыт­ством его утомляло, и чаще углублялся он в грязные глухие переулки, с их трехоконными домишками, заборами и узки­ми, деревянными, скользкими мостками вместо тротуаров. Было у него во все эти дни постоянное желание: заглянуть на Канатную и пройти всю, взад и вперед, с одного конца до другого, но осуществить его он так и не решился: казалось неловко и страшно, страшнее, чем смерть. И он смутно удивлялся, как это раньше, в сентябре, он так просто и без­боязненно ездил по этой улице и даже хотел кого-нибудь встретить, чтобы поклониться.

Но на одну улицу он заглядывал ежедневно и проходил ее неторопливо, и был похож на спокойно гуляющего старо­го генерала, добродушного и немного чудаковатого. Эта улица вела к женской гимназии, и по утрам, в девятом часу, по ней проходило много гимназисток; и первый он почти­тельно и серьезно кланялся девочкам, самым маленьким из них, у которых были коротенькие по колена коричневые платьица, тоненькие ножки и огромные ранцы, и они кон­фузливо отвечали. Его близорукие глаза не различали лиц, и все они, и у девочек и у взрослых, стройных девушек, казались ему одинаковыми розовыми лепестками в ша­почках. Пропустив последнюю, он тихонько улыбался левым усом и смотрел хитро, а за поворотом снова превращался в мертвеца, церемониальным маршем ищущего могилы.

В первые дни, по тайному приказу полицеймейстера, за ним в некотором отдалении следовали два агента, которых он не замечал, так как не оглядывался назад. Вначале они добросовестно ходили за ним, подчиняясь всем его каприз­ным движениям, но вскоре начали отставать: казалось, глупо ходить и смотреть в спину человека, который бестолково вертится в самых опасных местах. И то они останавливались у знакомых лиц, то болтали с городовыми, то на четверть часа забегали в трактир и, случалось, на целый час теряли губернатора из виду.

– Все равно ничего не поделаешь, – говорил, оправды­ваясь, один, похожий на консисторского чиновника, бритый, благообразный и в высшей степени трезвый. Он торопливо прожевывал горячий пирожок и, еще не доев, левой рукой поднимал металлическую крышку с ящика, чтобы достать новый. – Если человек от старости из ума выжил и сам на рожон лезет, то что же с ним поделаешь, скажите, пожалуй­ста?

– Одна форма, – сказал буфетчик.

– А Судак? – спросил второй, усатый, мрачный, похо­жий на пропившегося помещика, но в действительности бывший мелкий шулер-неудачник.

Он мрачно, большими собачьими глотками, глотал кол­басу, селедку, все, что попадало под руку, и казалось, ест медленно, но на самом деле поглощал быстро и много. И водку он пил так же, но никогда не бывал пьян, как не бывал и сыт.

– Ну что ж Судак? Сам понимает, что мы не ангелы с небеси.

– Это как лошадь на пожаре: ее тащат, а она упирается. Так и сгорит, а не пойдет, – сказал буфетчик.

– Не ангелы мы, – вздохнув, повторил первый.

Правда, они не были похожи на ангелов, эти два прини­женные человека, и не их рукам было отстранить гору, падавшую на человека.

Возвращаясь домой и перешагивая порог, губернатор не ощущал радости и даже не думал, что вот еще на один день он остался жив; он принимал это без размышлений, как будто забыв даже значение своей прогулки, – и ждал следу­ющего дня огромным, темным ожиданием. И пустые, безде­ятельные дни проходили страшно быстро, но время не подвигалось вперед: словно испортился механизм, подаю­щий новые дни, и вместо следующего дня подавал старый, все один и тот же. И календарь на письменном столе, кото­рый он всегда переворачивал сам, чаще с вечера, точно призывая следующий день, – замер неподвижно на каком-то из старых, давно минувших дней; и, взглядывая иногда на эту застывшую черную цифру и даже не догадываясь, в чем дело, он ощущал жжение в груди, что-то вроде легкой тош­ноты, и быстро отводил глаза.

– Вздор! – говорил он сердито; теперь, оставаясь один, он часто вслух произносил отрывочные слова, не связанные ни с какой определенной мыслью, и особенно часто повторял два слова: «вздор!» и «позорно!».

Смерти он не боялся и представлял ее себе только с внешней стороны: вот в него выстрелят, а он упадет; потом похороны, музыка, несут ордена, и это все. Встретить ее он хотел мужественно. Не думал он совсем и о том, будет за гробом какая-нибудь жизнь и суд или нет; для него все кончалось здесь. И ел он хорошо, с обычным аппетитом, и спал крепко, без сновидений. Но однажды ночью – это было за три дня до убийства – ему, вероятно, приснилось что-нибудь очень тяжелое, и проснулся он от собственного глухого и хриплого стона. И, услышав этот свой необыкно­венный и страшный голос, встретив перед глазами тьму, почувствовал смертельный ужас и истому. Укрылся одеялом с головой, сжался в узловатый комок, подтянув костлявые колени к лицу, и, точно в одно мгновение пройдя весь обрат­ный путь от старости к детству, – заплакал тихо и горько и стал просить мокрую, теплую, мягкую подушку:

– Пожалейте меня! Придите же ко мне кто-нибудь, придите. Пожалейте же меня! О-о-о!..

Но у него оставалось большое старое тело и гулкий грубый голос, и скоро сквозь слезы он почувствовал всего себя, всю свою странную позу, и смолк.

И долго лежал молча все в той же странной позе и широ­ко открытыми глазами глядел в тьму под одеялом.

А наутро снова надел он генеральское пальто; и еще два дня мелькала, отражаясь в лужах, красная подкладка и кру­тился по улицам величавый призрак, мертвец, церемониаль­ным маршем ищущий могилы.

Произошло это просто и быстро, точно картина передви­нулась в панораме. На перекрестке, при выходе на малень­кую грязную площадь, где по пятницам продавалось сено, – чей-то нерешительный голос окликнул губернатора.

– Ваше превосходительство?

– А?

Он остановился и повернул голову: к нему через дорогу, от глухого забора, расползаясь ногами в грязи, торопливо подходили два человека, один в высоких сапогах, другой в ботинках, без калош, но с подвернутыми брюками. Веро­ятно, ему было холодно от промоченных ног: лицо у него было зелено-бледное, и белокурые волосы точно отделялись от кожи. В левой руке он держал свернутый четырехуголь­ник бумаги, а правую глубоко запустил в карман.

И сразу стало понятно все: ему – что пришла смерть, им – что он знает об этом.

– Извините! – сказал один, и лицо его быстро пере­дернулось.

– Прошение? О чем? – так же ненужно, но точно обязанный поддерживать игру, спросил губернатор. Но руки за бумагой не протянул.

А тот, все еще держа в левой руке никого не обманываю­щую бумагу и не отдавая ее губернатору, правой тащил запутавшийся в подкладке револьвер, морщась от усилий.

Губернатор быстро, искоса, огляделся: грязная пустыня площади, с втоптанными в грязь соломинками сена, глухой забор. Все равно уже поздно. Он вздохнул коротким, но страшно глубоким вздохом и выпрямился – без страха, но и без вызова; но была в чем-то, быть может в тонких морщи­нах на большом, старчески мясистом носу, неуловимая, тихая и покорная мольба о пощаде и тоска. Но сам он не знал о ней, не увидали ее и люди. Убит он был тремя непре­рывными выстрелами, слившимися в один сплошной и гром­кий треск.

Минуты через три прибежал городовой, за ним сыщики и народ – как будто все они где-то поблизости, за углом, ожидали конца. И труп закрыли. А еще через десять минут ехала уже лазаретная фура с красным крестом – и по всему городу стучали, как камни, перекрестные вопросы и ответы:

– Убит?

– Наповал.

– А кто? Поймали?

– Нет, убежали. Неизвестные какие-то. Трое.

И весь день возбужденно говорили об убийстве, одни – порицая, другие – одобряя его и радуясь. Но за всеми речами, каковы они ни были, чувствовался легкий трепет большого страха: что-то огромное и всесокрушающее, по­добно циклону, пронеслось над жизнью, и за нудными мелочами ее, за самоварами, постелями и калачами, высту­пил в тумане грозный образ Закона Мстителя.

Гимназисточка плакала.


Август 1905 г.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4