Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки странствующего энтузиаста

ModernLib.Net / Анчаров Михаил / Записки странствующего энтузиаста - Чтение (стр. 2)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр:

 

 


      И ты и я согласны, что «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». На всякий
      случай, я хочу растолковать, как нужно, чтобы это слово отзывалось.
      И тогда, если, несмотря ни на что, это слово в ком-нибудь отзовется не так, как мне надо,
      то он, по крайней мере, будет знать, как мне надо, чтоб оно отзывалось.
      Наступили времена, которых я ждал всю мою жизнь.
      Наступили времена не альтернативные, не либо-либо, а творческие. То есть времена-новинка.
      В эпоху компьютеризации роль искусства не уменьшается, а возрастает. И это не чье-то пожелание, а объективная необходимость. Необходимость – это то, чего не обойдешь, когда подперло.
      Потому что главный резерв любого производства – не машинный ресурс и даже не экономия сырья, а всенародная смекалка. Смекалка и есть «человеческий фактор». Я помню, была дискуссия – «Правда и правдоподобие». Значит, вопрос: чем правда отличается от правдоподобия? – все еще кого-то волнует.
      С некоторым недоумением мне хочется спросить: неужели никто не замечает того реальнейшего и простейшего факта, что любое искусство (любое!), а значит, и художественная литература – это сочинение. Не простое перенесение на полотно или страницы рукописи жизненных фактов, а выдумка, сочинение. Неужели до сих пор это кому-то незаметно?
      Музыку сочиняют, стихи сочиняют, архитектуру, кино, картины – если хотят, чтобы вышло художество.
      Но если уж зашел об этом разговор, то стоит высказать несколько простых соображений, которые мне кажутся самоочевидными.
      Если правда, что художество – это сочинение, то возникает вопрос: а какова цель? Почему вместо того, чтобы как можно лучше изложить факты, люди занимаются сочинением? Не говоря уж о более сложных, фундаментальных причинах, даже лежащая на поверхности склонность человека к обобщениям не позволяет ему обойтись простым сообщением факта без комментариев. Комментарии необходимы. Факт без комментариев практически не означает ничего, потому что может означать что угодно. Дорогой дядя, вот простой пример. Несколько мужчин ударили нескольких мужчин по лицу. Это факт. Плохо? Плохо. Есть общее правило – драться нельзя. Но судить их будут по-разному, если поймают, конечно, в зависимости от их доказанных мотивов. Один ударил по причине ревности; другой – из хулиганских побуждений; третий ударил не того, ошибся; четвертый – вообще случайно зацепил, отбиваясь от кого-то, а пятый – в состоянии аффекта. И каждый раз комментарий будет другой, и будут судить именно по этим комментариям. Разные обобщения – разные приговоры. А пять человек получили пять одинаковых оплеух.
      Но самое интересное, что реакция пяти битых будет разная. Как это может быть? Почему? А потому, что они люди, а не роботы. Только у роботов можно достичь одинаковой реакции. Неважно, какой, важно, что одинаковой. Все зависит от программы. Могут все пять стерпеть, могут, наоборот – по типу «каждое действие вызывает равное и противоположно направленное противодействие». А реакция этих пяти несчастных непредсказуема. Могут и засмеяться, могут заплакать, могут и врезать в ответ, могут пожаловаться, могут даже пожалеть и утешить обидчика. Всяко бывает. Все зависит от того, какой у каждого характер, какое было воспитание, и в каком состоянии он был в тот момент, когда ему влепили. Но читателю, которому сообщается об этом, каждый раз надо знать, что там было на самом деле и что за этим стоит, и он для себя решает – касается это его или не касается, не его это дело. И значит, комментарии, комментарии и снова комментарии.
      Но в какой-то момент по самым разным причинам и комментарии и обобщения перестают
      удовлетворять. То есть перестает удовлетворять даже авторское осмысление факта.
      И тут, дорогой дядя, мы вступаем в область фундаментальных причин художественного
      сочинения. В область психологии.
      Психо-логия – это область души. «Психе» – это душа.
      О том, что такое душа, существуют бесчисленные мнения. Одни говорят – есть она, другие – что ее нет. Одни говорят – «в здоровом теле здоровый дух», другие понимают, что это, извините, брехня. Потому что встречали кретина с железными мышцами и людей могучего духа слабых физически. А практическая медицина даже знает, что есть нервные болезни, а есть психические, душевные, и дает разные лекарства. В чем эта разница, никто не знает, но врачи дают разные лекарства. Мнения бесчисленны. Но все сходятся в одном – душа – это то, отсутствие чего в человеке сразу видно. Этот человек называется бездушным.
      Конечно, и это метафора. «Психе» у него тоже есть, поскольку он живой. Но люди, у каждого из которых тоже есть эта самая «психе», какой-то уровень поведения называют бездушием. Люди могут ошибаться насчет повадок какого-то человека, но только ошибаться. Потому что в их душе, в «психе» каждого человека есть мерило того, что хорошо и что плохо. У одного – эталон, у другого – идеал.
      Эталон проще. Это всегда более иди менее сложный список правил. Но в правилах по отношению к этой самой «психе» есть всегда нечто машинное. Потому что неизвестна «логия» этой самой «психе». Идеал же – вещь гораздо более сложная или гораздо более простая, как хотите. Но именно этим и занимается искусство, то есть сочинение. Человек может даже не знать, что у него есть идеал, и не думать об этом. Он это обнаруживает иногда случайно, если в том, что он прочел, или увидел, или услышал, его что-то неожиданно тронуло. Тронуло неожиданно для него самого – это и есть идеал. Тронуло неожиданно – и внезапно выбило, к примеру, слезу. Для этого, для выбивания слезы, тоже есть проверенные правила и рецепты. Но это всё дела нервные, или, как выражаются, эмоциональные. Однако тронуло «идеалом» – это нечто другое. Тронуло «идеалом» – это значит – восхитило чем-то, иногда до слез – «над вымыслом слезами обольюсь». Восхитило – это значит – похитило и вознесло куда-то ввысь, выше той нормы, в которой он живет. И человек радуется открывшейся неожиданно для него самого и в нем самом способности восхищаться. Это и есть «затронуть душу». Поскольку главной целью искусства и ее главной ролью в обществе является именно затронуть эту самую «психе», а достичь этого можно, лишь добившись нужного впечатления, а этого можно добиться только выразительностью того, что пишешь, – то главной задачей художника, именно как художника, становятся поиски выразительности, выразительных средств, которые бесконечно меняются и правил не имеют. Поэтому, говоря об искусстве как о деятельности, можно, пожалуй, сказать так: искусство, как практическая деятельность – это притрагивание к тому, к чему никаким другим способом не притронешься. А этого можно добиться только сочинением. Ничего другого человечество не придумало.
      Средства выразительности принято в искусстве называть «формой». Причем принимается это в самом примитивном смысле: дескать, «форма» – это нечто вроде бутылки, куда налито «содержание». Похоже, что такие эксперты путают «содержание» и содержимое. А для некоторых, еще того чище: форма – это трюкачество. Но почему-то никому не приходит в голову, что форма – это то, что формирует.
      Можно спросить: что же формирует форма?
      Может быть, она формирует содержание? Да ни в коем разе!
      Примат содержания. Содержание – прежде всего. Но форма его выявляет. Не украшает, заметьте, а выявляет. Ничем другим в искусстве содержание выявить нельзя. Об этом надо сказать четко. Но что же она все-таки формирует, эта система выразительных средств, складывающихся в сочинение?
      Она формирует нашу психику.
      Сознание вторично. А нервы и психика – это природные явления, то есть бытие. Поэтому сознание лишь осмысляет свое взаимодействие с бытием, чтобы стать руководством к действию. Но это случается не всегда. Поэтому возможны «ляпсусы» сознания. И это естественно. Сознание вторично и иногда то отстает от бытия, то забегает вперед с торопливыми прогнозами.
      Но, в конечном счете, если в произведении есть эта таинственная форма, которая пронизывает все сочинение и формирует нашу душу, то она и берет верх: она формирует нашу душу, отвращает ее от зла и нацеливает на идеал. Потому что «гений и злодейство –две вещи несовместные». Это и есть вот уже полтораста лет главный духовный ориентир русской художественной литературы. А все остальное – звон.
      Дорогой дядя, та давняя дискуссия была названа «Правда и правдоподобие». Если я верно понял, эти два понятия как бы противопоставляются, будто бы речь идет о науке, где действительно правдоподобие – это в лучшем случае ошибочная гипотеза, а в худшем –вранье. В искусстве же, главным средством которого является сочинение, эти два понятия противопоставлены быть не могут.
      Сочинение освобождает психику от накипи и окалины повседневных решений и открывает просторы для творческих действий в любой области – от быта до технологии. Высока роль у сочинения, потому что высока его цель – притрагиваться к душе и ее глубинам. Другого способа нет.
      Но если это разные дела – психика и нервишки, а человек все же един, то, значит, и психика и нервишки как-то между собой связаны.
      И значит, есть в природе какое-то природное явление, которое все это как-то связывает.
       7
      Дорогой дядя!
      Ну, пришел я на эту дачу, пришел. Все это пока мало интересно. А у меня, между прочим, кое-что еще не высказано толковое.
      Что же их связывает – психику и нервишки? Язык.
      Вопли есть и у животного, рефлексы тоже, творчество – тоже, все живое творит, такая у него особенность, у шустрого, – творить, накапливать энергию и усложняться в структуре, а вся неживая термодинамика – это лишь распад, и упрощение, и, так сказать, похолодание без посторонней помощи.
      Но только человек произвел язык,который сложился из бесчисленных индивидуальных выражений, то есть бесчисленных произведений.А это и есть занятие искусством, то есть за ним – бездна.
      Вот я, например, заметил, что в конечном счете самое смешное – это правда, высказанная не вовремя.
      Я, например, не удивлюсь, ваше степенство, если за произведением искусства лежит смех. Первичное нежелание следовать рефлексу. Первичное открытие несоответствия, несходства своего опыта с чужим. Первичное нежелание быть дураком. А уж только потом производят, то есть «выражают», свое личное желание, которое ложится в общую копилку реального опыта.
      Я что-то не знаю ни одной религии, которая бы приветствовала смех.
      Всякая религия претендует на абсолют, на гипноз и наркоз, но рано или поздно народ начинает смеяться и говорит – не так страшен черт, как его малюют.
      В войну говорили не «фашист», не «национал-социалист» и даже не «наци», а – «фриц», и за этим словцом была не злоба, а прозвище, конец престижа. Фашизм – это нечто страховидное, дьявольское, самодействующая машина. Но машину приводят в запуск люди, только очумелые, «фрицы» в общем. И если ему дать в лоб, то он падает, хотя и вопит непонятное. А там, глядишь, и опомнится, и станет немцем, человеком со своими свойствами – рабочим, бухгалтером, пахарем, электронщиком.
      В общем, смех – это смех. Внезапное избавление от престижа. Народ липы не любит, а он и есть создатель языка, который потом изучают.
      И язык все равно создается каждую секунду. Неужели никому это не заметно? Ваше степенство, очнитесь, придите в себя, ваше степенство. Да, кстати, о птичках.
      Вы заметили, как я оттягиваю момент рассказа о приходе на дачу? Да. Ничего не скажешь. Вы правы. Ладно, чего уж там.
      Видно, пришел момент прийти, наконец, на эту дачу и посмотреть на собственную гибель.
       8
      Дорогой дядя, говорят – краткость сестра таланта. А куда девать остальных родственников?
      И потом, ведь неизвестно – какая сестра? Может, двоюродная? А может, сестра только по матери? А куда девать возлюбленных?
      Я думаю, дорогой дядя, что как только талант определяют, то есть ставят ему предел, то он сразу ищет способ вывернуться. И шанс.
      Таланту нужны не определения, а шанс. Ф-фух, отпустило. Теперь можно описывать. Ну, пришел я на дачу и застал там такую картину. Жена смотрела в пол, а Бобова в потолок. Я бы даже сказал так – жена смотрела в землю, а Бобова в небеса.
      Последнюю фразу я написал, чтобы никто не выискивал подтекста.
      Я не знаю, что такое подтекст, ясно одно, что подтекст – это то, что выискивают. Есть текст, контекст и подтекст. Может быть, есть еще какие-нибудь, но я их не знаю. Текст – это то, что написано, контекст – это в какой связи написанное находится со всем остальным. А подтекст – черт его знает, что это такое. Говорит, например, один другому: «Ты любишь манную кашу?» А другой отвечает: «Люблю». Текст ясен – оба любят манную кашу. Контекст же – в каком месте этот диалог расположен. Если, скажем, в описании столовки – значит, просто кашу любят. Если в описании ресторана – может означать, что в меню каши нет, а есть одни пулярки под белым вином.
      Что такое пулярки, я знаю не точно, кажется, курицы, а с белым вином и того хуже. У нас, на Буцефаловке, так называли водку.
      С текстом и контекстом ясно. А подтекст?
      Спросят: ты любишь манную кашу? Я отвечу – люблю. А эксперт ищет подтекст: не намек ли? Что, у нас другой еды нет? Эксперт – он как дите капитана Гранта, он точно знает – кто ищет, тот всегда найдет. Я с этим сталкивался и поэтому всегда разъясняю все, что можно принять за подтекст. Ну его! Поэтому фраза насчет того, что жена смотрела в землю, а Бобова в небо, означает вот что. Разъясняю. Жена, человек земной жизни, думала: чем я их кормить буду? А Бобова – поэт, человек мечтаний и образов, смотрела в небо, потому что, кроме как от солнечных протуберанцев, мне помощи было неоткуда ждать. А у меня в глазах стояли скучные пыльные круги.
      -    Ну, все, – говорю. – На этот раз, кажется, остальному человечеству придется выпутываться без меня.
      А был конец рабочего дня, и погода была тускло-летняя. Как будто погода решала, куда ей сорваться – в мокрые вихри или горячечную сушь.
      -    Я хочу позвонить все же, прямо сейчас, – говорю. – Чего тянуть?
      Я стал переодеваться для выхода к телефону-автомату и никак не мог застегнуть рубаху. На штанах была «молния», с ними было проще.
      -    Пойдешь со мной? – спросил я жену.
      -    Нет, – сказала она,
      -    Все-таки я пойду, – сказала Бобова. – Ну его к черту. Видишь, какой он? Пошли. Я впереди, она сзади. Дорогу до калитки – не запомнил.
      На улице я пропустил Бобову вперед и вижу: у нее на ноге бинт.
      -    Что это у вас?
      -    С сосудами. Затягиваю иногда… Послушайте, я вот думаю, что это не то, что вы думаете. Паника зря эта…
      -    Такая полоса.
      -    Нет, я о другом… Когда с рукописью у кого-нибудь что не так, обычно с телеграммами не торопятся, да еще срочно… Мне почему-то кажется, что это что-то другое…
      И это были первые трезвые слова. Конечно, знать она не могла, но что-то во мне затормозило.
      Мы доходим до середины пути к автомату и останавливаемся, потому что я роюсь по немногочисленным карманам летних моих одежд – оранжевая рубаха неизвестной моды и эпохи и любимые штаны, которые в допрестижную эпоху считались джинсами, хотя лежали стопкой на прилавке рядом с резиновыми сапогами, и их хорошо брали, несмотря на то, что они стоили двадцать рэ. Теперь бы этот номер не прошел. Теперь штаны возьмут, если цена их не меньше двухсот и этикетка на заднице хоть мебельного завода, но латинскими литерами.
      И нас обходят люди с собаками и без собак, которые тоже стремятся куда-нибудь позвонить.
      И я стою на тропинке, и ищу бумажку с несколькими нужными телефонами, и пререкаюсь с Бобовой.
      Остальные же почти все от меня разбежались под разными соусами. Соусы разные, а причина одна – никак они меня не определят. Зачем нужно меня определять, я не знаю. Я же их не определяю!
      И вот стою на тропинке и жду, что со мной еще сделают. Мы дошли до автомата, еще не превращенного в таксофон, и потому очередь, которая там скопилась, могла провинциально разговаривать хоть до ночи. Но, видно, рожа у меня была такая, что мне согласились уступить даже старушки, особенно опасные в этом случае. Однако все обошлось довольно быстро, и молодой человек в будке всего за двадцать пять минут выяснил, что диско-вечер организован как надо, и передай ей привет, и ей тоже, и ей тоже, и ей тоже, ну, вхожу в будку.
      Пристраиваю бумажку повыше, опускаю монету – занято, набираю другой номер, в котором тоже гудки «занято». И тут я набираю третий, последний, номер, и незнакомый женский голос говорит:
      -    Алё!
      Я ныряю в прорубь и говорю все как есть. Называю фамилию, и что срочная телеграмма позвонить, и вот звоню, а всюду занято.
      -    Да, да, – говорит женский голос. – Я сейчас ее позову из соседнего кабинета. Знаю. Знаю.
      И голос у нее радостный. Нет, вы представляете? Я жду несколько секунд, и тогда второй женский голос, который мне знаком, говорит:
      -    Акакий Елпидифорович, от издательства едет в Тольятти писательская делегация, но в ней только поэты, нужен один прозаик, и я подумала, что хорошо бы поехали вы. Ответ нужно дать срочно, потому что ехать послезавтра. Как ваше здоровье?
      -    Сердцем маюсь…
      -    Я прошу вас не отказываться. Вас там встретят. Гостиница обеспечена. Что мне передать главному редактору?
      На размышление была секунда, но никаких размышлений не было.
      -    Значит, я могу передать главному, что вы согласны?
      -    Да.
      И опять радостный голос по внутреннему телефону:
      -    Он согласен. А потом мне:
      -    Главный редактор очень обрадовался, когда узнал, что вы согласны.
      Я начинаю не понимать, на каком я свете. Воскрешают меня почти незнакомые мне люди и даже радуются этому. Что происходит?
      -    А как все это организовать? – спрашиваю. – Я тысячу лет никуда не ездил.
      -    Подождите у телефона. Я позову Ольгу Андреевну, но она на другом этаже.
      -    Я из загорода. По автомату, – бормочу я. – Здесь очередь.
      -    Позвоните мне минут через пятнадцать. Но позвоните обязательно. Будем ждать. Выхожу из будки.
      Бобова:
      -    Ну что!.. Я же вам говорила…
      Говорила, говорила… Ах ты, Тянь-Шань! Она щурит узкие свои глаза и смеется надо мной. Она работала на стройках где-то в горной Киргизии и рассказывает о людях невероятно прекрасных, и это, по-моему, наложило на нее отпечаток. Она называет меня «москвич несчастный» и, как многие, очень многие, считает, что я не знаю жизни. А я ей говорю, что для меня все, что от Москвы дальше Наро-Фоминска, – уже Тянь-Шань. И она переживает. Нет, они ошибаются. Жизнь я знаю. Только меня когда-то оседлала мысль, что если иногда может быть хорошо, то почему это не может быть всегда, и я стараюсь разыскать причину и предложить что-нибудь такое, от чего бы все и навсегда уладилось. Сам знаю, что дурак. Но я люблю любить, и с этим ничего не поделаешь. Вот жена, которая сидит дома и не пошла со мной, потому что она верит, что я и сам найду выход, и не сюсюкает со мной, иначе я раскисну. И я думаю, что так со мной и надо. Лишь бы быть уверенным в человеке, лишь бы быть уверенным. Что, девка моя? Я сейчас вернусь и скажу, что все не так, как я думал, а ты скажешь: «Садимся ужинать».
      -    Але! Акакий Елпидифорович?.. Меня зовут Ольга Андреевна… Нам сказали, что вы согласились поехать… Но если вы передумаете, вот мой телефон… Не передумаете?.. А то вы меня поставите в трудное положение… будет путаница с билетами… Акакий Елпидифорович… вы точно едете?
      О боже, какое нелепое имя я себе выбрал в этом романе!
      Просто первый раз мелькнуло. То самое. Сказать? Нет, рано еще. Надо еще найти какие-то целомудренные слова. Нет. Это уж точно. Это еще понять надо, а не так – тяп-ляп, как сейчас принято, и все ссылаются на какую-то особенную обстановку, как будто когда-нибудь обстановка была не особенной.
      Эта пресловутая обстановка возникла, кажется, первый раз в италианской земле в одна тысяча трехсотом году, когда один монах Дольчино и его подруга Мария подняли восстание, такое невероятное, что даже Данте (Данте!) и тот не понял, что коммуна это не дьявольское наваждение, а самая сердцевина мечты любого народа, его невероятный Образ, который он жаждет превратить в реальное Подобие. А обстановка? Обстановка уже тысячу лет от этого подобия увиливает. Но есть, мне кажется, я нашел нечто такое, перед чем эта проклятая обстановка не устоит. Наверно, я ошибаюсь, почти наверняка ошибаюсь. Тогда и хрен с ней, с этой догадкой, и ее забудут. Ну а вдруг нет? Вдруг в этой догадке есть, как теперь говорят, рациональное зерно? Ну а вдруг? Тогда я обязан ее высказать. Не пропадать же ей вместе с моими дурацкими мучениями насчет имени, недостаточно, я бы сказал, прекрасного.
      -    Как же вам откажешь, Ольга Андреевна, когда у вас такой ласковый голос… Да я не шучу, чего там… В три ноль-ноль в редакции?.. Как штык.
      Домой я шел на подгибающихся ногах и ничего никому не мог объяснить, потому что язык у меня во рту лежал не плашмя, как полагается, а, по-моему, стоял ребром, будто я без передыха провел трехчасовое интервью: «Скажите, как вы добились таких результатов?» – «Сначала у меня ничего не получалось, но потом…» – и в этом роде. Дома жена сказала:
      -    А в чем ты поедешь? Джинсовый пиджак у тебя есть – помнишь, я тебе в позапрошлом году купила? А у всех рубах – большие воротники.
      -    Ну и как же быть? – тупо спрашиваю я.
      -    Я тут видела одну рубаху, розовая, маленький воротник. Продается в «Детском мире», для плана.
      -    В каком мире? – спрашиваю.
       9
      Дорогой дядя!
      В общем, сам видишь, к тому времени, как я все это осознал, я был совсем хорош.
      Конечно, для дальнейшего романа можно было бы отрезать все, что вы прочли до сих пор. Но лучше все-таки этого не делать.
      Все обожают цельность. Я до сих пор не могу понять – почему.
      Где кто-нибудь когда-нибудь видел эту цельность? Цельность чего? Жизни?
      Все обожают «преодоление».
      Все обожают один конфликт на всю компанию.
      Чего же я всегда хотел от искусства? Может быть, я хотел от искусства того, чего оно дать не может?
      Я хотел от искусства того, что впервые реально мелькнуло в описанном выше воскрешающем телефонном разговоре. И значит, моя догадка – не мираж, а вполне природное явление, о котором не дискутируют, потому что оно незаметно. А незаметно оно потому, что слишком распространено. Как воздух. Ну, будем описывать.
      Что ж ты болтал, Акакий Протопопов, что тебе так плохо, когда на самом деле тебе так хорошо? Что ж ты болтал, Акакий Протопопов?
      Вот ты едешь по Москве, по Садовому кольцу. Ночью был туман, и ты едешь в такси. Какое хорошее слово «туман».
      Видимость три с половиной метра. И автомобили, съехавшие с ума. А сейчас туман стал прозрачным, легким и почти стал небом.
      Давай больше никогда не скули. Никогда, ладно?
      Я понимаю, что это невозможно, но почему не пообещать? При такой погоде верится, что все обещания исполнимы. Мир опять новенький, простодушный и никем не изготовленный, он – как природная кожа, а не покупные штаны с этикеткой на заднице. И я закуриваю, потом снова закуриваю, потом снова. И всю эту дрянь выдувает ветер из опущенного стекла, и погода становится еще пронзительней.
      А помнишь… Нет, этого не надо.
      И такси сворачивает в боковую улицу.
      Однажды в университете я заспорил со студентом-биологом, есть ли коренная разница между искусством и наукой, или на каком-то уровне они сливаются. Студент, высокий и красивый, был уверен, что это так и есть, и спорил со мной, спорил. И тогда я ему сказал, в чем разница.
      -    Вот я выхожу на улицу, тусклый, как дым в курилке и вижу: серый асфальт, серый забор, серая ворона, серое небо… Муть… А на другой день я выхожу на улицу с предвкушением радости и вижу: серый асфальт!.. Серый забор!.. Серая ворона!.. Серое небо! – и прекрасные до слез… Что же изменилось?.. Я… Может такое быть в науке? Она же объективна!
      Я поднялся в старомодном, лязгающем лифте на четвертый этаж. В прекрасном лифте с проплывающими этажами, а не в автоматической собачьей будке, где оскаленные двери норовят тебя прищемить как помеху. Я пошел по коридору и видел в открытых дверях работающих людей и погоду в окнах.
      -    Здравствуйте, Вера Васильевна, – сказал я. Она кивнула мне, протянула руку и улыбнулась.
      -    Ольга Андреевна вас ждет, – сказала она.
      Я отправился искать незнакомую мне Ольгу Андреевну, и мне было жаль, что я так быстро ушел. И мне перед ней стыдно, что я придумал себе имя Акакий, я – Гошка Панфилов, который всегда всем все высказывал прямо в лоб.
      Незнакомую мне Ольгу Андреевну я не нашел, но этажами ниже мне встретился человек лет семидесяти и, протянув мне руку, сказал: «Я главный редактор. Меня зовут Сергей Николаевич. Идемте со мной. Я вам хочу рассказать, как все это будет». Я старался не раскисать. Я за собой это знаю. Если меня берут под уздцы, я сначала терплю, а потом могу перевернуть телегу. Я становлюсь неуправляемым, не жалею себя, и будь что будет. Но если я вижу ласку, нет, не комплимент, к комплиментам я отношусь
      настороженно, если я вижу ласку, то меня можно водить как медведя за кольцо в носу. Но здесь было еще кое-что, и все подтверждалось. Не хочется, как говорится, задешево продавать мысль, которая мне кажется новинкой. Чересчур дорого она мне обошлась. Цена ее – жизнь. Да и подкрепить ее чем-то надо.
      В кабинете своего заместителя Сергей Николаевич усадил меня за круглый столик, сел рядышком и стал рассказывать, как все будет происходить там, в Тольятти, согласно предварительной программе, иначе все там не уложится и запутается. Но говорил он с трудом, и я видел, что ему нездоровится. А потом вдруг сказал:
      -    Из поэтов старший в поездке будет Андрей Иваныч Останин. Когда он узнал, что поедет Панфилов, он очень обрадовался.
      -    А вы с собой какую-нибудь еду взяли? – спросила меня вошедшая Вера Васильевна.
      -    Да нет… – говорю. – Но там, наверно, вагон-ресторан есть?.. Пустяк это или нет?
      Это, смотря с чем сравнивать.
      Я дальше много буду удивляться и поражаться даже тому, что вовсе удивления не вызывает. Видно, и правда, худо мне было, если я всякими пустяками восхищаюсь. Хотя почему они пустяки, я до сих пор так понять и не смог. Глоток свежего воздуха или шум электрички вдалеке, или девочка с нотной папкой моей собаки испугалась, а потом увидела, что собака добрая, и познакомиться подошла, и вдруг так улыбнулась, будто за испуг извиняется, – сколько лет прошло, а я до сих пор эту улыбку помню. Пустяк это или нет?
      Потом когда-нибудь эти проклятые запутавшиеся времена, конечно, забудут, и будет неважно, какой президент обещал превентивно и ограниченно что-нибудь кинуть такое, от чего бы земля распылилась, и он бы тем самым освободил порабощенные народы. Забудут. Это ясно. А кто вспомянет, тому глаз вон. Но теперь, когда планета, взбудораженная идиотизмом происходящего, постепенно теряла души своих детей и удивлялась, с чего бы это, и придумывала всё лучшие правила их поведения, теперь, в этой удивительной Обстановке, я, человек художества, что я лично мог сделать, чтобы эта великолепная Обстановка перестала быть Обстановкой не путем превращения ее в Апокалипсис, а превратившись в обыденную жизнь, где бы стало видно, что то, что сейчас считается пустяками, тому цены нет? Что мне лично сейчас делать? Мне, мучительно и бестолково потратившему свою жизнь на поиски слова? Найти это слово. Или, по крайней мере, думать, что я его нашел. И рядом с этой попыткой никакая задача и близко не равнялась.
      Сразу объясняю – я имею в виду не некое метафорическое слово, не «логос» или что-нибудь в этом роде, а самое обыденное слово, самое обиходное, разговорное – как хотите его называйте, слово со стершимся смыслом, пусть, но обозначающим, тем не менее, некое природное явление, тысячелетия остававшееся в загоне и без внимания как пустяковое и ни на что не влияющее, но, которое, мечталось, есть ключ от двери, которая вела бы со-о-овсем в другую жизнь. Если, конечно, на то, что стоит за этим словом, на природное это явление обратить непредвзятое внимание.
      Чего таиться и «подпускать подтекста», мне казалось, что это слово я уже нашел. Но это
      дело требовало жесточайшей проверки.
      Потому что этой догадке противоречило все. Абсолютно.
      Я прочел довольно много моральных уставов, где говорилось о том, чего не следует делать. К примеру – не убий, или так – не пожелай жены ближнего, ни раба его, ни вола его, ни осла его и так далее. Мало того, что «не убий» так и осталось тысячелетним липовым пожеланием, но и с остальным не лучше. И жен своих ближних желают, и жены желают чужих мужей. И потом, где я возьму соседа, чтобы пожелать его раба, вола или осла? У него и самого нет. Но, может быть, это – метафора? Но тогда какой же дурак пожелает чужого осла? А куда своих девать? Есть и позитивные пожелания – возлюби
      ближнего своего. Тоже, знаете, две тысячи лет не срабатывает, и морская пехота ждет Апокалипсиса. Ну и как быть?
      И вот подумал я, уж не помню, сколько лет тому назад – а не проморгали мы все некое природное явление, не проскочили мимо него в суматохе вер и исследований? А в неприродные явления я, извините, не верю.
      Это было давным-давно. Ну, а дальше пошла вся остальная жизнь, с ее помехами работе и размышлению.
      И я стал наблюдать, что же общего у нас всех, без исключений, что же общего у нас, когда нам бывает хорошо?
      Мне кажется, я обнаружил это ключевое природное явление, которое, окажись оно верно отысканным, будет прорастать, как семечко, и ломать асфальт. Ну а если все это чепуха, то про это забудут, как про очередную бредовую панацею. Ну и хрен с ней. Но я старался.
      -    Это вы?.. Здравствуйте. Я Ольга Андреевна. Очень рада с вами познакомиться. Вошла невысокая женщина и улыбается.
      На кого же это она похожа? Сразу даже и не сообразишь. Ничего. Потом вспомню.
      А знаете, я ведь действительно вспомнил. Но это я тоже расскажу потом. Потому что это
      должно быть рассказано в нужном месте. Иначе ничего не понять.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21