— А от чего осталось? — спросил Жигулин.
— Не знаю.
— Врёшь. Знаешь, — сказал Жигулин.
— Знаю.
— Больше не будешь воровать?
— Не буду!
— Никогда?
— Никогда!
— Не плачь.
— Я не плачу… А ты никогда не будешь воровать?
— Никогда!
— А пить?
— И пить!
— И курить?
— И курить!
— И будешь верным до гроба своей Алевтине?
— Навеки, до гробовой доски… А ты своей Вале… Спой песню отцову!
— Я забыл.
— Отцову песню забыл?!
— Нет!
— Тогда пой… Валентина, слушай, как твой муж песню отцову будет петь… Я его учил, а муж твой, Сан Саныч Жигулин, её не знал, не слыхал её от отца, муж твой, Сан Саныч Жигулин, потому что дружок мой, Санькин отец, на руках у меня помер в госпитале под Шяуляем. Вон куда нас занесло из-под Новороссийска.
— Не надо больше пить, — сказала Валя первые слова.
— Понимаю, — сказал Мызин. — Намёк ясен. Санька споёт, и мы уйдём. Весенние ночки короткие.
Валя опустила голову и стала думать о своём, и стала бояться предстоящего. Она не знала, что ничего из того, о чём она думала, ей не предстоит. А предстоит ей разлука со своим мужем, которая длится вот уже девятнадцать лет, а теперь он приехал не то больной, не то признаться не хочет, и надо ему про Татьяну рассказать, что она приёмыш из детского дома, и что был у Вали муж, но не сразу после отъезда Жигулина, а ровно через пять лет, и нерасписанный был, чтоб в комнату не прописывать, пять лет был, потом Валя сказала ему:
— А теперь уходи. Больше без любви не могу.
Это десять лет. А ещё девять лет лечила, лечила, лечила и Татьяну воспитывала. Ещё несколько мужчин было, но это так, это не помнится, это — когда уж очень невмоготу. А потом — всё, стоп. Опять почему-то стала думать о Саньке Жигулине, своём законном фиктивном муже, и стала ждать его почему-то, и почему-то во сне видеть, и томиться по нему душой и плотью. Тридцать семь лет бабе. Самая пора любви. Всё, что до этого, — детский лепет. А теперь он приехал — как вызванный. Облезлый и совсем не тот.
…И наступила она, их брачная ночь. Мызины ушли, Алевтина всплакнула на плече у молодой жены, заглянула ей в глаза восторженным взглядом и вышла торжественно. А они сидели на стульях на противоположных концах обеденного стола н ждали, когда у Мызиных замок щёлкнет. Потом они услышали мерное буханье и испуганно подняли глаза, и мысленно поговорили друг с другом.
— У вас здесь поезда близко проходят? — спросила она. — Стук-стук, стук-стук…
— Нет, а что… Нет, это не поезд… Это похоже на часовой механизм, как на мине… Ну да, факт… Мы идиоты, это…
— Я знаю… — сказала она.
Это кровь у них стучала в висках.
— Если я к тебе сейчас пристану, меня никто к ответственности не привлечёт. Я муж, — сказал он.
— Я знаю, — ответила она.
— Может быть, пристать?
— Как хочешь.
— А ты?
— Не знаю… Наверное, да…
Они бы ещё долго так молчали, но тут она скрипнула стулом, и он очнулся.
— Спать хочешь? — спросил он.
— Нет, — испуганно сказала она.
— Я тоже, — быстро сказал он. — Ну, что делать будем?
— Не знаю.
— Я утром уеду, — сказал Жигулин. — А ты здесь живи.
— Ладно.
— А ты строй университет, ладно?
— Ладно. Я в медсёстры пойду.
— За Мызиных держись. Они хорошие. Они с нами дружили… С Жигулиными… Теперь я один из всех Жигулиных остался.
— Нет, — сказала она. — Не один.
— Этот брак фиктивный.
— Нет, — сказала она. — Не фиктивный.
И тут с ними что-то случилось. Они вдруг кинулись друг к другу и стали целоваться как сумасшедшие.
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Не пойму, — ответил он.
— Ты правдивый, — сказала она. — Это ужасно.
— Что же мне, врать?
— Это ещё хуже.
— Я тебе напишу, — сказал он.
— Конечно… Ты чего-то боишься?
— Сядь, — сказал он.
Они сели на свои стулья. Между ними стол. Как ринг.
— Раунд третий, — сказал он.
— Что? — спросила она.
— Ты хочешь, чтобы был дом?
— Да.
— Мама от этого умерла.
— Не понимаю, — сказала она.
— Мама меня ждала, — сказал он. — Сердце не выдержало.
— В войну все ждали.
— Война два года как кончилась.
— Я понимаю…
— Ну вот… А я всю жизнь буду взрывать. Это моя профессия. Я другого не могу и не буду. Всю жизнь, понимаешь?
— Нет.
— Сапёр ошибается один раз — слышала?
— Слышала.
— А мать и жена — тысячу раз. Как письмо задерживается — так им чудится взрыв. Понимаешь?
— Понимаю.
— Это нельзя вынести, нельзя выдержать.
— Можно.
— Ты дурашка, — сказал он. — Я тебе писать не буду. Я приеду, ладно?
— Ладно.
— И ещё — отец и мать купили две пластинки патефонные, одинаковые. Утёсов поёт. Представляешь, они умудрились их сохранить. Отцову пластинку Мызин из госпиталя привёз, представляешь? Города дыбом, а две пластинки сохранились… «Как много девушек хороших, как много ласковых имён, но лишь одна из них…» Давай возьмём по пластинке?
— Давай, — сказала она.
Господи, какая она была дура! Господи! Она ж ничего не понимала тогда! Он же мальчик был, он семьи боялся, он любви боялся, он её боялся, он себя боялся — он боялся, что всё навалится на него — домашнее, тёплое, скучное, а он живой остался, и перед ним мир огромный, где его встречают как короля и спасителя, сапёра-минера. Он, когда на проклятое своё поле идёт, должен про дом забыть, иначе страх, а страх — это смерть. А если он про дом забудет — дома смерть. Ведь это и в любой работе так, где работает энтузиаст, человек, который заполнен делом не для себя, а тут то же самое, только очень сильно выражено, чересчур сильно выражено — будь оно проклято, это чересчур! Всё плохо, что чересчур, бабушка говорила: «Чур меня, чур», — заклятье от беды, а чересчур — это и есть беда.
— Терпел, терпел, но всё же скажу: разочарован я, понял, — сказал Мызин. — Молчи… Всё я, конечно, понимаю. Жизнь для взрослых — мечтания для малолеток. А всё же на донышке было, а вдруг выгорит у них? А вдруг я тогда недаром на твоей свадьбе стаканы бил?.. Ведь чудо какое — двое встретились на земле.
— Не встретились, — сказал Жигулин.
— Врёшь! Встретились! Вот мы с твоим отцом больше не встретимся. Я с Алевтиной не встречусь… Отец твой с мамой тоже не встретились… А вы тогда встретились, да мимо проскочили с разгону… Я думал, может, у вас выгорит — возвернётся и моя молодость… «А молодость, — запел Мызин, — не вернётся, не вернётся вона…» Пришиб ты меня, Жигулин… Ладно, давай пой… которую я тебя учил.
— Я забыл, — сказал Жигулин.
— Забыл?! Отцову песню забыл?! Пой!
Жигулин запел. Остановился и сказал:
— Жизнь только начинается. — И закрыл глаза. А потом открыл глаза, заговорил, заплясал, запел — выступать начал. А потом замолчал на полуслове.
— Сапожники! — крикнула Татьяна. — Звук пропал.
Ну, запел Жигулин песню и спел её до конца. А когда кончил петь, сомлел, а потом и вовсе отключаться начал.
Жигулин любил, когда человек старше его. Он тогда… Ах, да мы про это уже писали…
— Ах, не надо было пить…
— Петь не надо было… — сказал Мызин.
Гости у Валентины Михайловны. Чистенько всё так и негромко. Музыку слушают вполслуха, обыкновенную, без воспоминаний и ассоциаций, складно так, и никакого надрыва.
— Картошки ещё подложить?.. Ешьте, пока горячая.
— Рассыпчатая. И селёдочки, пожалуйста. Что это вы весь вечер будто волнуетесь? Или это у меня такое впечатление?
— Нет, я действительно волнуюсь неизвестно почему, — отвечает Валентина Михайловна.
— Примите полтаблеточки седуксена, у вас есть?
— А грибочки вам не понравились?
— Чудные грибочки… Ну, ваше здоровье.
— Мама, у Мызиных свет погасили.
— Татьяна, иголка шипит на проигрывателе, не слышишь?
— Ну, по последней, да будем двигаться.
— Приходите ещё.
— Разрешите, Валентина Михайловна, я вас завтра навещу?
— Идём, идём, навещу… Пить надо меньше. Валя, вытри щеку, я тебя краской вымазала.
— Мама, а к ним «неотложка» подъехала.
— Ну почему непременно к ним? Подъехала к их подъезду, и всё. Всего доброго… Счастливо… Татьяна, сними трубку. Телефон звонит, не слышишь?
— Мама, тебя… Скорей…
— Алло, кто? Мызин, что с ним? Не петь, пить не надо было. Сейчас иду.
И трубку тихонько кладёт.
— Ну вот… наконец и понятно, почему я весь вечер сама не своя… Таня, спать. У меня вызов.
— Мам, я с тобой…
— Спать!
— Мам, а кто этот дядька?
— Если бы я сама это знала… — говорит Валентина Михайловна.
И бегом, вниз по лестнице, по гулкой, потом через пустой ночной плац между двумя корпусами, а они — как два парохода на реке, потом в подъезд — и квартира первого этажа, где Мызин беснуется неподвижно, и доктор укол делает, и Жигулин без сознания.
— Допрыгался Сан Саныч… — говорит Мызин.
— Он кто вам? — спрашивает её доктор. — Муж?
— Что вы… Он приезжий… Что вы прописали? У меня всё есть, я врач…
Вот эта песня:
Ты послушай, братишка,
Легенду одну.
Про Великий десант,
Про Большую войну.
Было двести друзей
У отца твоего.
А из них не осталось
Почти никого.
(Это медленно, мажорно-запевно, похоже на старые казацкие песни. А дальше ритм и темп песни меняются и становятся быстрыми и грозными.)
Были — ночь штормовая
И двести ребят.
Были — рёв дальнобойных
И разрывы гранат.
Были лютые ветры
И крики во мгле,
Двадцать два километра
По Малой земле.
Двадцать два километра
В тылу у врага,
Только волны кровавые
Бьют в берега.
Только смерть и металл,
Только кровь и песок,
Только потом просоленный
Хлеба кусок.
Сотня вымпелов с ходу
Врывается в порт.
Парни в чёрную воду
Шагают за борт.
Только залпов раскаты,
Да крики «ура!»,
Да хрипят на закате
Мои катера.
Это пламени вой
И осколочный визг.
Это новой России
Новороссийск.
Это в скалы Мысхако
Пришла тишина.
И запела морзянка,
Как в песне струна.
Восемь месяцев смертью
Хлестала война.
На кровавых тельняшках
Цветут ордена.
Подхватила их
Воинской славы река —
Рядового матроса
И члена ЦК.
Запевают ребята
Про крейсер «Варяг».
Бой уходит на запад.
Заплакал моряк.
Станет дочка невестой,
Мальчишка — бойцом,
Вспомнят песню они,
Что пропета отцом.
Шли дорогой рассвета,
Всё старое — прочь:
На кровавой планете
Кончается ночь.
Шли, не зная покоя,
От земли к небесам.
Вот сынок, что такое
Великий десант.
Тут Жигулин кончил неслышно петь песню, и открыл глаза, и увидел вдруг два женских лица на фоне матовой лампы.
— Татьяна, кто тебя пустил сюда?
— Там двери были открыты… Ну, мам, я же не маленькая…
Жигулину так хорошо стало, что он притворился, что спит, пусть ещё поговорят и побудут. А потом Мызин вошёл.
— На Татьяну не шуми, — сказал он. — Она лекарства притащила.
— Вот он подтвердит, — сказала Татьяна про Мызина.
— Спит. Пусть спит, — сказала Валя Сорокина и стала всех выталкивать, и оглядываться, и сама ушла.
Опять было утро. Потом вечер. Вечер отъезда. Зашли Толя и Чугунов из группы Жигулина, которые ехали с ним куда-то в очередные тартарары не то насыпать что-то, не то прокладывать. А какая нам с вами разница — что именно, не так ли?
— Всё-таки зашёл бы к ней, — сказал Мызин.
— Зачем? — спросил Жигулин.
— Ладно, замнём… — сказал Мызин и разговор поддержал. — Что строить будете?
— Мы не строим, — сказал Толя. — Строят после нас. Мы взрываем… Чугунов, книги на дно клади, на дно… Чугунов, ты книги от консервов можешь отличить?
— Могу, — сказал Чугунов.
— А сегодня обязательно уезжать? — спросил Мызин. — Санька ещё не оправился.
— В дороге оправлюсь.
— А то, может, на экскурсию сходим по Москве.
— Сань, а?
— Не пойду на экскурсию… Нога болит.
Жигулин вышел.
— А что у него с ногой? — спросил Мызин.
— Да так, — сказал Толя. — Боязливый он очень.
— Санька?
— Ну да. Такой трус, что своей собаки боится.
— Шутник ты, — сказал Мызин. — Я думал, ты всерьёз… А всё же, что с ногой у него?
— Да ничего особенного… Увидел по телевизору, как ансамбль пляшет, — прыгнул, хотел, как они, об стол ударился, ногу сломал.
— Скажи ты… А не хромает, — сказал Мызин.
— Протез хороший, вот и не хромает, — поднял голову Чугунов.
— Вот, стало быть, почему в баню не идёт, — сказал Мызин. — А я звал. Давно у него ноги нет?
— Не знали? Давно. В Польше, ещё году в сорок восьмом…
Был вечер.
Мызин позвонил Сорокиным:
— Татьяна, где мать? Звонил в поликлинику, говорят, ушла… Татьяна, давай к нам быстро, к Жигулину… Занимай его разговором как можешь долго… А я к вам бегу, мать дожидаться… Нужно, нужно. Быстрей иди, не задерживайся.
Пришла балетная Татьяна.
— Вы сегодня уезжаете? — спросила она Жигулина.
— Да.
— А зачем?
Как на это ответить! Жигулин прибирал комнату, собирался помаленьку.
…Любопытство, весёлая птица…
А без этого люди… жить не могут на свете…
— …Вы слушаете программу радиостанции «Юность». Отвечаем на письма школьников, которые спрашивают у нас совета, куда пойти учиться…
Это балетная Татьяна пришла к Жигулину и включила радио.
— …Мы сидели за обедом, и вдруг вошёл Пушкин с большой толстой папкой в руках… — по радио передавали воспоминания Керн.
— Вот так… — сказала Татьяна. — Я бы хотела сидеть за столом и чтобы вдруг вошёл Пушкин… Ничего себе?
— А что бы ты делала?
— Да уж не то, что эта Анна Керн!
— А всё же?
— Я бы всех вокруг него раскидала. А эта Керн даже не понимала, что в дверь вошёл Пушкин. Пушкин же?
— А ты бы поняла?
— Конечно!
— Враз?
— Ага.
— А как?
— Так ведь это же Пушкин! Мы по нему сочинения пишем!
— Ну-у, красотка, — сказал Жигулин. — Это тебе в школе растолковали, кто такой есть Пушкин. А кого ты сама открыла? Никого.
— Так ведь Пушкина нет.
Тоже правильно.
— А вдруг я Пушкин?
— Нет, — сказала Татьяна. — Вы не Пушкин. Пушкин не стал бы раздумывать, вернуться или нет, если бы любил.
Опять же правильно.
— Маме привет передавай.
— От кого?
— От мужа.
— Я так и знала… А почему вы уезжаете?
— Фирн… Знаешь такое слово? Это такой снег со льдом, — сказал Жигулин. — Я когда слышу это слово, сразу воображаю — вездеходы хрипят на поворотах… И снова работа как драка… Понимаешь? У меня такая профессия… Мне дома делать нечего.
— Понимаю.
— Ничего не понимаешь!.. Подрастёшь — приезжай с мамой в гости.
— А куда?
— А я напишу… Слушай, я тут пластинку раскокал, случайно. Выбрось куда-нибудь. А то Мызин рассердится… Ну, прощай.
— Надо присесть на дорогу.
— Некогда. Где-нибудь в скверике посижу.
Валя огляделась. Куда это она зашла? Это явно был переулок, где ещё не ступала нога человека. Никем ещё неоткрытый сегодняшний переулок.
Она остановилась посреди переулка. Полная женщина. Со спины её освещал луч солнца. Тень, улёгшаяся у её ног, говорила — закат.
— Нет!
Закат бил ей в спину, и переулок как щель и как труба, и на асфальте лежал учебник арифметики. Как после бомбёжки.
— Нет!
И она обернулась в сторону заката.
Теперь солнце било ей в глаза. Жакет она сняла и держала его, и белая кофточка её, розовая от заката, бившего ей в лицо, казалась совсем молодой, совсем юной кофточкой, кофточкой-подростком.
Когда она вернулась домой, Мызин, дождавшийся её, рассказал ей всё о Жигулине.
— Слушай… Я всё же узнал, что с Санькой.
— Не имеет значения.
— Имеет… Ногу ему оторвало… Ещё в сорок восьмом… В Польше…
Совсем в сумерки она разыскала его на Страстном.
— Видишь ли, какая штука… — сказал он нерешительно.
— Какая штука?.. Господи, достался мне слюнтяй… Бродит где-то, бродит, а я его разыскивай…
— Валя…
— Голову тебе оторвало, а не ногу… Пошли домой, у тебя есть дом… Хватит, набегался. Всю жизнь мою сломал… Идём, дочка ревёт дома. Имей в виду — ещё раз удерёшь, подам в суд на алименты, а на суде скажу, что ты меня лупил деревянной ногой… Сашенька, не могу больше… идём. Дочка нам не простит, если мы придём не вместе. Она должна верить, что хорошие концы всё-таки иногда бывают… Сашенька, идём.
Она взяла его чемодан, но он отнял.
— Ты с ума сошла, — сказал он. — Я сам.
Они встретились, граждане, они встретились. История в общем-то горькая, и мы могли бы остановиться именно здесь. Но мы имеем право заглянуть чуть дальше, туда, где, как сказано, история, смеясь, расстаётся со своим прошлым. Может быть, это и есть настоящий финал всего, что нас мучит.