И в огромном зале было светлым-светло от электрического освещения и от свеч на праздничной елке, а также было тепло от праздника на душе и оттого, что в огромных окнах были двойные рамы, между которыми метались эти странные частицы, которые редко сталкиваются друг с другом и потому сберегают драгоценное общее тепло праздника от внешней стужи.
И теперь уже чересчур конкретное дефективное воображение вовсе не мешало Сапожникову, а, наоборот, помогало испытывать счастье праздника, счастье теплоты, счастье песчинки, частицы, кружащейся в праздничном времявороте. И кружился пол с конфетти под музыку артиста с саксофоном, и кружилось небо с рыже-голубыми гигантами, нарисованное чьим-то конкретным воображением.
А потом снова келья, где ребята все свои. Сапожников тут пошел искать и нашел перед сном ледяную уборную, где в соседней кабине кто-то басом пел: "И будешь ты царицей мир-ра…" - а в разбитое окно была видна луна, которая убегала от облаков. Праздник кончился.
Утром было соревнование по конькам и эстафета. Сапожников свой этап выиграл, а этот паскуда, курицын сын, сначала пошел хорошо, а на финише упал на метельном льду старицы. И Сапожников не спросясь ушел к бабушке.
Белое огромное поле с вешками для тех, кто не знает дороги, заметаемая тропка, проложенная чьими-то ногами. Трезвость. Высокий звон одиночества. Слепящий белый снег. Слепящий белый ветер в лицо.
Но потом черное пятнышко на дороге - собачка Мушка, которая не узнала его и отскочила от протянутой руки, но побежала за ним вслед.
Стук, стук, стук с замиранием сердца в калитку. Открыл средний дядя тычинки-пестики, пригляделся и ахнул. Сапожников вошел во двор. Залаяла собачка Мушка и вылезла из своей конуры, она была уже совсем старенькая и на улицу не выходила, а это дочка ее попалась Сапожникову на метельной дороге. Теплота, теплота.
- Бабушка, а почему праздник не может быть каждый день? - спросил Сапожников.
Это у него всю жизнь было так.
Еще когда он совсем маленький был, лет пяти, наверно, его первый раз в Москву повезли. Отец с мамой тогда еще были вместе. И пришли они все в цирк, где работал отец, и посадили их, конечно, в ложу. Сапожников поглядывал на все без интереса. Много людей в пальто, полутьма какая-то, веревки, и пахнет, как у коновязи.
Ему только понравился красный бархатный барьер там, внизу, огромный, низкий и круглый, и здесь, на верху, маленький бархатный барьер, которым была отграничена ложа, чтобы Сапожников не выпал.
И тут вдруг ударила медь, вспыхнул ослепительный свет, заорал духовой оркестр, и в центр круга на белой лошади вылетела наездница - белое виденье, прекрасная женщина в белом платье, черной шапочке с пером и голыми руками - и понеслась по кругу. А в центр вышел черный гад, злодей в черном фраке и цилиндре, с длинным бичом. И все пытался хлестнуть красавицу женщину, но промахивался. А белая лошадь то мчалась по кругу, то вставала на дыбы, и ничего этот гад с ними сделать не мог, а только хлопал пушечно. И это было так прекрасно, что Сапожников вцепился в свой малый барьер, обшитый бархатом, и закостенел, и не слышал, как его испуганно окликали, и полюбил первый раз в своей жизни, потому что, конечно, первая любовь всякого порядочного Сапожникова - это, конечно, наездница.
А потом внизу откинули барьер, и наездница ускакала, гад стал кланяться, а Сапожников заплакал.
- Что ты? Ты что? - стали спрашивать его папа и мама, которые тогда еще были вместе.
А Сапожников в ответ спросил:
- Больше уже все?.. Больше ничего не будет?
И тогда все взрослые в ложе засмеялись и объяснили ему, что это только начало и что программа длинная и еще много чего будет, и это все подтвердилось. Но каждый раз, когда кончался номер, Сапожников никак не мог обрадоваться взахлеб, потому что на донышке всегда трепетала болевая точка, ожидавшая, что праздник сейчас кончится. И только потом, много лет спустя, Сапожников осознал, что эта болевая точка есть мечта о коммуне, о празднике каждый день, когда все как один теплый дом, где каждый друг другу в помощь и никто тебя за это не искажает. Когда не толпа, а шествие и не одиночество, а уединение. Счастье общности, где все не щепки в потоке, который сталкивает времявороты, и не гайка ты и не винтик, а человек… И эту коммуну, и способы приблизить ее искал Сапожников всю жизнь, часто ошибался, торопился, срывая яблоки еще зелеными, не понимая иногда сам, чего же он ищет, чего же он мечется, отстаивая свой путь простофили среди злобы дня и запальчивости близких людей, но доверяющих друг другу. Потому что для этого одного ума мало, ум здесь бесперспективен, а у простофили перспектива есть - мудрость. И за эту коммуну, за этот праздник Сапожников воевал всю жизнь и старался понять, как же его приблизить конкретно, и потому пускался в поиск в любую область, где такая возможность брезжила, и опрокидывал столы с яствами, если они уводили его с дороги к этому празднику. Вот что такое изобретательство, если говорить всерьез, а не просто изучать насос, и любопытство.
А когда Сапожников вернулся из зимнего лагеря, учитель сказал:
- Я тут без тебя кое-что посчитал… Давай-ка, напиши мне на бумажке насчет вакуумных стенок для строительства домов без отопления… ну, эти твои термосы-кирпичи.
Бред, конечно. Стекло хрупкое, а в других материалах вакуума едва ли добьешься… в промышленных масштабах, конечно. Но давай попробуем оформить заявку.
Конечно, бред. До сих пор таких домов не строят, где отопления практически не требуется. То ли заявка Сапожникова затерялась, то ли еще почему. И спасательных поясов таких Сапожников ни разу не видел, чтобы раз, надел на себя - и уже надувать не надо, не потонешь. Потому что у Сапожникова характер был не пробивной. Он всегда так считал: нужен буду - разыщут под землей, а не нужен - и толкаться не стану. Так и во всем, жил и дожидался, пока заметят, и старался ничего не просить. Потому что на праздники не просятся. На праздник приглашают.
Глава 10
ШАРОВАЯ МОЛНИЯ
Сапожников убежал из Риги как последний трус.
Так на нем и было написано: трус.
Когда он из Риги заявился к Дунаевым, Нюра отводила глаза от его жалкой размазанной улыбки.
Он еще хорохорился, мужественно хмурил брови и выпячивал грудь, но потом, когда пил чай, сидел за столом тяжелой грудой, снова появлялась эта улыбка, и тогда он становился похож на оседающий в морщинах, пробитый аэростат заграждения или на грязный тающий сугроб на краю тротуара.
- Сапожников, иди к Нюре, - сказал Дунаев. - У тебя вид как у нашкодившего пса.
Сапожников снова улыбнулся, красиво нахмурил брови и пошел на Нюрину половину дожевывать пирожок.
Нюра старалась не смотреть на эти руины изобретателя. …Тогда, в июне, Нюра зашла и сказала: "Твоя бывшая жена умерла", - и Сапожников ничего не понял, и потом вдруг закричал, и комната стала желтая и круглая, как шаровая молния.
- Выпей скорей, - сказал Дунаев. - И еще выпей.
И Сапожников докончил свою поллитровку.
- Возьми сала.
Была ночь, и они сидели у Дунаевых.
А Нюра погладила Сапожникова по голове и сказала:
- Не казнись. Хуже нет начать казниться.
Дунаев сказал жене:
- Выбей из него эту дурь. Он говорит, что он бездарный. Не хватило таланта, не смог ничего придумать, чтобы вырвать ее из этой помойки, выбей из него эту дурь.
Сапожников сказал:
- У меня тост. Если есть рай, давайте выпьем, чтобы она была в раю.
Водка была как вода.
Утром они вышли из решетчатых ворот дома и увидели, что первые прохожие идут на работу.
А потом приехал Глеб, и шаровая молния медленно растаяла…
Нюра что-то говорила ему, и Сапожников отвечал:
- Да-да, конечно… само собой.
- Что ты все бормочешь? - сказала Нюра. - Поговори со мной.
- Со мной беда, - сказал Сапожников.
- Ну.
Дунаев на кухне громил посуду. Сквозняк надувал и тормошил ситцевый занавес, отгораживавший Нюрину половину.
- Какая она? - спокойно спросила Нюра.
- Не знаю.
- Значит, влюбился…
- Поехал к Барбарисову по делу - и вот что вышло. - Сапожников кричал сдавленным шепотом. - Я ее вижу все время! Ясно? Мне все опостылело! Ясно? А вы с Дунаевым все время молчите! Ты же все время молчишь!
Нюра ничего не отвечала, только все время убирала прядь со лба.
- Я ничего понять не могу! - шепотом орал Сапожников. - Я не знаю, похоже это на любовь или нет! Какая, это любовь, если я помню все свои дурости и ошибки?
Любовь должна быть беспечной, а я жду спасителя… Понимаешь? Понимаешь?
Он таращил глаза и разевал рот, как рыба.
- Трус… - медленно сказала Нюра.
И Сапожников опомнился.
- Что ты сказала?
- Трус ты, - припечатала Нюра.
- Я не трус, - сказал Сапожников. - Ты ошибаешься… Просто она очень похожа.
Нюра ничего не ответила. Сапожников посмотрел на нее пристально, уже догадываясь.
- Я тебя правильно понял? - спросил он.
- Иди к телефону, - крикнула Нюра, - иди!
- Я не трус, Нюра. - Сапожников поднялся и вытер лицо. - Я просто забыл, что надо быть храбрым.
Он вышел за перегородку, пузатую от сквозняка, и Нюра слышала, как захрипел и защелкал телефонный диск.
- Междугородная? Я бы хотел заказать разговор с Ригой…
- Не дрейфь, суслик! - тихонько сказала Нюра.
Но он расслышал, конечно.
- Ах, черт возьми, - сказал там, за перегородкой, Сапожников. - Я слышу родимый голос. Спасибо, сержант.
- Почему сержант? - тихонько спросила Нюра.
- Да… - сказал Сапожников. - Слушаю… Вика? Да… Это я… Ты можешь вырваться на денек?.. Ладно. Жду. Ни о чем другом думать не могу… Да, кончили, кончили… отбой.
Он положил трубку, и Нюра слышала, как он сказал:
- Что я наделал?
Нюра тоже что-то сказала, но Сапожников не расслышал на этот раз.
Давайте сделаем затемнение.
И в этом затемнении Сапожников провел сутки, весь закостенев от ожидания, ходил по магазинам, подарков и антикварным, наталкиваясь на людей, - искал тяжелый цыганский браслет, твердо зная, что нужен именно такой, и не нашел его и даже сам начал делать его из куска латуни, пока не опомнился и не увидел, что у него выходит не браслет, а скорее наручник, и догадался, что барельеф из сплетенных трав и танцующих менад, который стоял у него перед глазами, видимо, должен все-таки делать скульптор, и желательно древнегреческий, и тут он испытал счастье, потому что ночь прошла, и был розовый ледяной рассвет и еще куча времени на то, чтобы побриться, одеться и вымести из комнаты медные опилки. И тут он вспомнил, что до Внукова дорога в тысячу верст и надо еще искать такси, и вылетел пулей из дома.
Такси он нашел сразу и разбудил водителя, который спал на сиденье, накрывшись журналом "Спортивная жизнь России". Всю дорогу до Внукова они летели по розовой дороге, в щель окна ножом входил ледяной ветер осени, и Сапожников разговаривал и разговаривал не переставая, и стрелка на часах то делала гигантские скачки, то застывала на месте, и Сапожников разговаривал и разговаривал, как контуженый.
А когда они влетели и развернулись у аэровокзала, Сапожников сразу стал железный и предусмотрительный, и хотя машин и автобусов было полно на площади, но ведь их могли расхватать пассажиры бесчисленных самолетов, ревущих на полосе и гудящих в воздухе. Поэтому Сапожников дал водителю трешку и велел запомнить его в лицо, потом вернулся и сказал ему еще одну свою примету - зеленая кожаная куртка с вязаным воротником и манжетами, на "молнии", и дал еще трешку, потом вернулся и хотел дать еще трешку, чтобы наверняка, но водитель сказал "не надо" и трешку не взял. Тогда Сапожников обошел весь зал ожидания, и проверил все ходы и выходы, и получил информацию у всех весовщиков, кассиров и вахтеров, а также в справочном бюро устно и на матовом экране, нажав кнопку, пока методом исключений не выяснил, что все пассажиры, все как есть, входят только в одну дверь и самолет из Риги не запаздывает. После этого он обнаружил, что сидит у стеклянной двери на столе и сидеть ему неудобно, он сидит на купленном букете, потому что всегда стеснялся цветов.
Он еще успел купить второй букет, и его чуть не постигла такая же участь, и, ничего не стесняясь, встал у двери и тридцать семь минут приставал ко всем прибывающим - не из Риги ли они. Взревывали, гудели и кашляли моторы, слепяще покачивались винты, болтались прозрачные двери вокзала, и Сапожников выскочил на летное поле и побежал навстречу редкой цепочке людей, потому что, как только перестал вглядываться в дальние лица, сразу узнал походку Вики - она шла осторожно, как по булыжнику.
Он остановился потому, что понял - сейчас потеряет сознание. Он когда-то читал о таком в одной средневековой новелле, как любовники теряли сознание при виде друг друга, но там не было написано, что до этого они ничего не ели двое суток, а один из них пытался сделать цыганский браслет из снарядной гильзы от сорокапятки, служившей ему пепельницей. Они кинулись навстречу, обхватили друг друга руками и застыли. Сапожниковский букет нелепо торчал у Вики за спиной, и гул самолетов постепенно затихал. Потом Сапожников прямо ей в лицо сказал:
- Здравствуй.
И она ему в лицо сказала:
- Здравствуй.
Он взял ее сумку, она взяла его букет, и они пошли к вокзалу, ничего не стесняясь, и Сапожникову даже хотелось нести эту сумку в зубах, но этого совершенно не требовалось. И когда они сели в машину, и водитель, растроганно сопя, глядел на них в зеркальце, и Вика сидела рядом, и они проезжали по знакомым улицам, Сапожников заулыбался и понял, что он мертвый и что все пропало.
Совсем мертвый, и надо немедленно об этом сказать. Потому что он еще сутки назад боялся, что увидит сходство и этого не перенести, а сейчас, когда они ехали по всем местам, где ездили с другой тысячу раз, он увидел - с ним сидит совершенно незнакомая хорошая девушка, которая приехала по его вызову и которая там, в Риге, была слишком похожа на другую, потому что он и потом, куда бы ни приезжал, всюду видел другую, потому что он смутно верил, что она куда-то переехала и живет, но только не в Москве, в Москве ее не было. Так.
Потом они тут же по пути в пустой центральной кассе взяли билет в Ригу сегодня на вечер и как-то провели день после того, как Сапожников все рассказал, и даже обедали в "Софии", но ничего есть было нельзя, потому что еда состояла из медных опилок и стекла.
Они еще раз сели в машину и въехали в серые сумерки, по дороге Сапожников купил две плетеные бутылки гамзы, ей на память и Барбарисову, и, когда стемнело на аэродроме, пошли на летное поле к серебристой туше с передвижными ступеньками и пробивались сквозь команду латвийских баскетболисток, которые опоздали на предыдущий рейс, и их обоих бросало в холод при мысли о том, что может не хватить мест и продлиться эта мука. И пробились. У самого трапа Сапожников сказал:
- Так… все…
- Да.
Она поднялась по трапу, дверь закрылась. Сапожников прошел под крылом не оглядываясь, и его до входа в вокзал преследовал трап с мотором и на колесиках.
Сапожников пошел в вокзальный ресторан и сильно отметил конец отпуска под музыку радиолы, которая гремела, потому что в нее кидали пятаки.
Радиола играла буйную мелодию "О, мадам", и из кинофильма "Путь к причалу", и многое другое интересное.
Гуськом появлялись официантки с подносами, и каждая ставила перед Сапожниковым тарелки. Официантки двигались по кругу, и, когда последняя ставила тарелку, первая ее тут же убирала, а за ней вторая и остальные. Сапожников сидел неподвижно, и официантки ушли под музыку "Очи черные".
Сапожников лег щекой на стол и увидел того пьяницу, который месяц назад обозвал его богом. "Куда ж ты прешься, японский бог!" - сказал ему пьяница, и Сапожников понял, что стал богом, и его узнают в очередях.
И тут опять загремела радиола, официантки начали танцевать танец пингвинов, а толстый пьяница стал яростно крутить твист. Потом строй официанток и гостей, красиво вскидывая ноги, прошел за спиной Сапожникова, и ресторан закрылся. А Сапожников почти протрезвел и спустился в ночной буфет, по дороге врезаясь в шествие прибывающих пассажиров.
Глава 11
КОЛДОВСТВО
В соседней школе девятиклассник застрелился. Дядя у него военный. Приехал в командировку, остановился ночевать, а утром выстрел - так рассказывали.
Племянника в больницу. Дядьку до выяснения. Долго выясняли. Но племянник выжил и рассказал, как было дело. Дядю выпустили, а дело было так, что племянник стрелялся из-за любви.
Сапожников никак не мог постигнуть, что значит из-за любви. Но дело-то, оказывается, не в любви, а в вероломстве. Она сначала с этим племянником была, а потом не захотела с ним быть, с племянником. Сапожникову показали ее. Волосы пушистые, белокурые, а нос тонкий. Волейболистка. Глинский сказал:
- Ее все лапают.
- А ты откуда знаешь?
- И я.
- Слушай, - перебил Сапожников Глинского, - откуда у тебя шары никелированные?
- От бильярда.
- Это же подшипники…
- Не знаю… В парке бильярд сломали, а шары разобрали, кто успел. Я успел. Я три штуки спер. А тебе подшипники зачем?
- Бумагу прожигают, - сказал Сапожников. - Если с двух сторон по бумаге кокнуть - прожигают.
- Покажи.
Сапожников показал. На тетрадном листе появилась дырка.
- Где ж прожигает? Пробил, и все. Как гвоздем, - сказал Глинский.
- А ты понюхай, - сказал Сапожников и еще раз кокнул.
Глинский понюхал.
- Паленым пахнет.
- Значит, он из-за тебя стрелялся? - спросил Сапожников.
- Нет… Ее все лапают.
- А Никонову? - спросил Сапожников.
- Нет.
- Почему?
- Она отличница, - сказал Глинский.
Ночь.
- Она от тебя без ума, - сказал Глинский.
- Без кого? - спросил Сапожников.
Переулок темный-темный, а впереди освещенная улица.
- Она так говорит, - сказал Глинский. - Она говорит, что ты ее околдовал.
- А кому говорит?
- Всем. А хочешь ее спасти? - спросил Глинский. - Я уже спасал.
- Никонову?
- Нет. Вообще. Двое сговариваются. Одни пристает, а другой спасает. Хочешь Никонову спасти от меня?
- А зачем?
- Они героев любят. Я пристану, а ты спасешь. Только в темноте. А то она в школе на меня скажет.
- А почему они героев любят? - спросил Сапожников.
- А ты нет, что ли?
- Я их никогда не видел, - сказал Сапожников.
Никонова сказала глухим голосом:
- Ну тебе чего?.. Тебе чего?.. Пусти, ой, мама!.. Мама!
Сапожников перебежал улицу и схватил Глинского поперек живота. Он оглянулся и уперся Сапожникову ладонью в нос. Сапожников отпустил его. Никонова побежала.
Глинский за ней. Сапожников за ним. Глинский обернулся и ударил его в лицо.
Сапожников поднялся с земли. Глинский схватил его за горло. Тогда Сапожников провел два апперкота ему в живот, а головой ударил ему в скулу. Глинский обмяк.
- Пошли, - сказал Сапожников.
И они с Никоновой вышли из переулка на светлую улицу.
Под фонарем стоял дрожащий, но совершенно целый Глинский.
- Ребята, вы откуда? - нереальным голосом спросил он.
- Там ко мне кто-то пристал, - сказала дрожащая Никонова, - а Сапожников меня спас.
- А кого же ты бил? - спросил дрожащий Глинский.
- Не знаю… - ответил дрожащий Сапожников.
- Будешь мне по физике объяснять? - спросила Никонова.
- Буду, - ответил Сапожников.
А они как раз тогда магниты проходили. Электромагнитную индукцию. Это когда одни магниты постоянные, а другие не постоянные.
Мама сказала:
- Она хорошая девочка, но не твоя.
- Почему?
- В ней колдовства нет, - сказала мама.
- А во мне есть, - сказал Сапожников.
- Кто тебе сказал? - спросила мама.
- Никонова.
- Это не твое колдовство, - сказала мама, - а ее самолюбие. Она перепутала.
- А в тебе колдовство есть?
- Было. Но пропало, - сказала мама.
- Почему?
- Потому что я его на твоего отца истратила.
На Сапожникова иногда вдруг накатывало. Вдруг он застывал и отключался. Он не переставал видеть, и сознание его было отчетливо, но что-то в нем самом, внутри него, будто слышало движение невидимое. И если кто-нибудь в этот момент задавал ему вопрос, он, конечно, отвечал невпопад. Удивительно было другое. Эти ответы сапожниковские потом странным образом подтверждались. А это раздражало.
Математику теперь преподавала завуч, а прежний учитель вел физику. И теперь Сапожникову приходилось круто. Завуч не любила Сапожникова, а Сапожников не любил завуча. Она ему мешала думать. Еще по устному счету, нет чтобы сложить пять плюс семь равняется двенадцати, - он воображал столбик из пяти кубиков, надстраивал еще семь штук и, когда два вылетали поверх десяти, говорил - двенадцать. Казалось бы, Сапожников и завуч должны были ладить, потому что для завуча большинство вещей состояло из кубиков. А все остальное было отклонение.
Но и отклонение можно было разбить на мелкие кубики, а если все равно получались отклонения, их можно было опять раздробить и так и далее. А до каких пор?
- Пока они не станут круглыми, - сказал Сапожников.
- То есть? - спросила завуч.
А как раз тогда проходили понятие "бесконечность", и если делить без конца, получаются частицы, из которых эти кубики состоят.
- Ну и что? - раздраженно спросила завуч. - Это физика. А к математике какое это имеет отношение?
- Математика ведь тоже для жизни?
- Начинается… Ну и что?
Завуч хотела загнать его в угол. Вид Сапожникова вызывал у нее тоску и отвращение.
- А в жизни частицы мечутся хаотически. Броуново движение.
- Ну и что?
- А когда они сталкиваются, они друг о друга стачиваются. Как галька морская.
- Во-первых, кто тебе это сказал? А во-вторых, как же ты из круглых частиц сложишь граненые? Кристалл, к примеру?
- Приблизительно.
- Кристалл? Приблизительно?.. Сапожников!
В общем, для Сапожникова противоречие между математикой и физикой было такое же, как в свое время между физикой и законом божьим. Можно, конечно, вычислить, сколько ангелов поместится на острие иглы, но для этого надо доказать, что ангелы существуют. А пока это предположение не доказано, то и вычислять нечего.
Мозг у Сапожникова был грубо материалистический, и ничто научно-возвышенное в нем не помещалось, а вернее, не удерживалось.
Сапожникову как объяснили, что весь мир состоит из материи, так он сразу и понял, что материя должна как-нибудь выглядеть. А всякие там кванты света, которые одновременно и частица и волна, его начисто не устраивали, и он полагал, что, значит, как теперь говорят, модель еще не придумана, и уж он-то, если понадобится, конечно, придумает наверняка. До сих пор у него нужды не возникало.
- Твердое тело, жидкое тело, газообразное тело, - зудело у него в ушах услышанное в школе.
- А дальше что?
- А дальше пустота, - сказал учитель.
- А в пустоте что?
- Ничего.
- Значит, мир состоят не только из материи?
- А из чего же еще? - спросил учитель.
- И из пустоты, - сказал Сапожников.
- Пустота - это не вещество, это пространство, ничем не заполненное, - сказал учитель. - Потому в космосе так холодно, почти абсолютный нуль. Нет частиц, которые сталкивались бы.
- Значит, движению тел ничто там не мешает?
- Вот именно.
- Почему же тогда все планеты и звезды не собрались в одну кучу?
- А почему они должны собраться?
- Закон Ньютона…
- Должны были упасть друг на друга.
- Ну ты же не веришь в притяжение, - сказала завуч.
- Но вы же верите?
- Останешься после уроков.
- Хорошо, - сказал Сапожников.
Сапожников считал, что всякая материя должна как-нибудь выглядеть. А что никак не выглядит, то и не материя. А раз не материя, то этого и нет вовсе.
- А совесть, а мораль, а чувства?
- Что чувства?
- Они же никак не выглядят. Значит, нематериальны.
- Почему? Раз я что-то чувствую, значит, что-то происходит, значит, что-то влияет на что-то, значит, какие-то частицы сталкиваются или колеблются, самая материя и есть, - сказал Сапожников. - А если не колеблются и не сталкиваются, никаких чувств нет, одно вранье. Все рано или поздно объяснится.
- Какое грубое воображение у этого мальчика, - сказала завуч. - Даже странно в таком возрасте. Ничего святого…
- А что такое святое? - спросил Сапожников.
- Святое, милый друг, это когда люди что-нибудь считают высоким… идеальным…
Может быть, тебе и это объяснять надо? - спросил учитель.
- Не надо.
- Ты, случайно, не марсианин? - спросила завуч. - Ах да, ты из Калязина… Такие понятия надо всасывать с молоком матери.
- Значит, понятия - это вещества? - спросил Сапожников.
И так во всем. Кстати, это был первый раз, когда Сапожникова спросили, не марсианин ли он. Потом его спрашивали не раз. Но он не признавался. Говорил "я и сам не знаю".
- Фокусник ты, - сказал учитель после педсовета, где обсуждалась судьба Сапожникова, - фокусник ты. Зачем делаешь вид, что не понимаешь, о чем речь? Ты всерьез думаешь, что математика не нужна? Да без нее в физике ни шагу.
- Наверное, - сказал Сапожников.
- А зачем завуча дразнишь? Зачем сказал, что можешь решить теорему Ферма?
- Могу. Частично, - сказал Сапожников.
- Ну вот, опять за свое - триста лет академики решить не могут.
- Они сложно решают. А Ферма написал, что нашел простое решение. Я же читал.
Правда, могу. Не для всех чисел. Для некоторых.
- Да ты сдачу в магазине толком не можешь подсчитать! Что я не знаю?
- Я округляю.
- А для каких чисел можешь решить? - спросил учитель.
- Для Пифагоровых.
- То есть?
- Ну, который квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Для других не пробовал.
- Ну?
- Ну, например, три в квадрате плюс четыре в квадрате равно пять в квадрате. Так?
- Ну? - нетерпеливо спросил учитель.
- Ну вот, для таких чисел из которых получается это равенство, могу доказать.
- Что именно?
- Что от этих чисел все другие степени - кубы, четвертые и так далее - никогда не дадут равенства.
- Ну-ка, давай на доске.
Перешли к доске.
- Давай по порядку, - сказал учитель. - Сначала саму теорему. Надо доказать, что а в степени n плюс b в степени n никогда не равняется с в степени n, при n больше двух - пишу an+bn не равно cn при n больше двух.
- Ага, - сказал Сапожников.
- Ну и как ты это доказываешь.
- Только для Пифагоровых, - сказал Сапожников. - Для других не пробовал.
- Да, да, не тяни.
- А вот так - 33+43#53- могу доказать, что не равняется.
- Господи, не тяни.
Сапожников вдруг остановился и выпучил глаза:
- Да что ты. Ведь триста лет ждали… А если сейчас все решится вдруг…
- Да что ты за человек?! - крикнул учитель.
- Каждая степень - это умножение, так? - сказал Сапожников.
- Так.
- А каждое умножение - это сложение, так?
- То есть?.. Ну, можно сказать и так. И что из этого вытекает?
- А то вытекает, что 33+43#53можно записать так: 32+32+32+42+42+42+42#52+52+52+52+52, а теперь по обеим сторонам можно вычеркивать по Пифагорову равенству.
- Ну вычеркивай.
Сапожников стал вычеркивать поштучно. Начал с левой стороны, потом перешел на правую, и когда все тройки квадратные с левой стороны кончились, то осталась одна четверка квадратная, а с правой остались две пятерки квадратные: 42#52+52.
- Лихо, - сказал учитель.
- И всегда так, - сказал Сапожников. - Когда степень больше двух… Если начинать вычеркивать, то слева материал быстрей кончается, а справа еще остается.
Это же очевидно.
- Мне надо подумать, - сказал учитель..
Он ушел думать. Думал, думал, думал, а потом на педсовете сказал:
- Этого мальчика нельзя трогать. Надо его оставить в покое. - И рассказал о теореме Ферма для Пифагоровых оснований.
Но всем было очевидно, что Сапожников, который магазинную сдачу округлял и складывал пять и семь, воображая столбик, не мог решить теорему Ферма ни для каких чисел.
- Он, наверно, у кого-нибудь списал, - предположила преподавательница литературы.
- Не у кого, - сказал учитель. - Не у кого.
Не мог Сапожников решить теорему Ферма, потому что в психбольницах перебывала куча математиков не ему чета, которые пытались эту теорему решить. Их так и называют "ферматиками", и каждое их доказательство занимало пуды бумаги.
- А может быть, этот мальчик гений? - мечтательно спросила преподавательница литературы.
- Гений?! -вскричала завуч. - Гений? Этот недоразвитый?! На его счастье, педологию отменили! А помните, в шестом раздали таблички? И всего-то нужно было проткнуть иголкой кружочки с точками, а без точек не протыкать. Все справились, кроме него!
- Я тоже не справился, - сказал учитель.
- Значит, вы тоже гений?
- Упаси боже, - сказал учитель. - Но ведь потому педологию отменили…
- Да бросьте вы! - сказала завуч. - Знаем мы, почему ее отменили! Чтобы дефективных не обижать. Все нормальные дети с заданием справлялись нормально.
- А может быть, он безумец? - мечтательно спросила преподавательница литературы.