Современная электронная библиотека ModernLib.Net

У нас в саду жулики (сборник)

ModernLib.Net / Анатолий Михайлов / У нас в саду жулики (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Анатолий Михайлов
Жанр:

 

 


Или что-нибудь ей свое читаю. Получилось или не получилось? Или раннего Глеба Горбовского. А когда уезжает на материк, то оставляет мне от комнаты ключ, и днем я там печатаю на машинке. Или записываю на магнитофон свои песни. А вечером возвращаюсь к Зое. И самая первая песня на слова Иосифа Бродского. Про Васильевский остров. Я ее как раз в этой комнате и сочинил. Не то чтобы сочинил. А так. Просто сижу и смотрю. И передо мной на бумаге текст. А потом взял и спел. Прямо с листа. И Лариса говорит, что ничего. Правда, мелодия уж больно простая.

Иногда Лорик мне рассказывает про своих мужиков, какие они все скоты. А если не скот – значит, импотент. Или, на худой конец, кретин.

И я даже как-то у нее спросил:

– Ну, а сколько, – говорю, – у тебя их было всего?

Но она уже точно и не помнит. Сразу и не сосчитать.

– Их было, – улыбается, – пятеро… А может, – смеется, – и пятьдесят…

Вот это я понимаю. Так что я против Лорика еще совсем пацан.

Такая компанейская.


Когда мы с ней только познакомились, я привез ей из Москвы мандарины. Килограмма четыре. И еще какую-то посылку. У нее в Москве брат. И как-то так в охотку разговорились. А тут как раз гитара, кто-то оставил из учеников. Лариса вообще-то учительница.

Ну, и, конечно, ей спел. Сначала Галича, а потом Окуджаву.


Лариса открыла рот и слушает. А тут еще и портвейн. Потом посмотрели на часы, а на стрелках уже половина второго. И как-то даже сам и не заметил – и на моем плече ее щека.

А иногда поставит на проигрыватель пластинку, и тогда мы с ней слушаем уже вместе. И больше всего мне запомнился «Грустный вальс».

Сначала так тихо и робко, словно бы крадучись – как будто я еще только сюда приехал. И возле автобусной остановки такая угрюмая сопка. И если немного постоять, то еще долго будет слышен скрип удаляющихся шагов. А потом как-то вдруг неожиданно пропадет, точно его и не было, и все вокруг снова как вымерло. И где-то, еще совсем далеко, из тумана угадываются мерцающие огоньки, но все растут и приближаются, теперь уже огни, и вот, наконец-то, и звук, все ближе и все тревожнее, как будто еще чуть-чуть – и обрыв… И после, когда машина уже прогремит прицепом, все так же неожиданно опять навалится тишина. И снова, оказывается, обманчивая. И тогда вдруг становится слышно, как совсем под рукой, там, где еще недавно желтела трава, а теперь уже снег, заверещала застрявшая на зиму птица. И тут же, предвкушая добычу, проворно прошебуршало зверье. А может, это просто ошивается заплутавшая из поселка собака.

Три года тому назад, уже на Чукотке, я получил от Ларисы письмо. И в этом письме она мне рассказала о своей встрече с А.С. И я ее сразу же понял. Как будто с Александром Сергеевичем. А на самом деле с Александром Солженицыным. Просто Лариса решила замаскироваться. Для конспирации.

Племянница сестры Ларисиного отчима была в то лето соседкой Александра Исаевича по даче. Все знали, что это Солженицын, а когда Лариса приехала в отпуск, то пару недель погостила у своей дальней родственницы.

С веранды Лариса видела, как Александр Исаевич косит перед своим домом траву.

Сначала она стеснялась, но потом все-таки решилась и, сбежав по ступенькам вниз, все еще колеблясь, остановилась перед разделяющими соседние участки зарослями кустарника; и Александр Исаевич, по лагерной привычке как-то сразу почувствовав, что кто-то за ним наблюдает, повернул к Ларисе голову. И тогда Лариса с ним поздоровалась. И Александр Исаевич тоже с ней поздоровался.

Лариса говорит, что когда она его увидела вплотную, то прямо чуть не обалдела, до того он ей напомнил меня. Наверно, все-таки наоборот. И не совсем понятно, чем.

Что-то неуловимое. Она даже не может объяснить. Но все равно как будто родные братья.

И она ему сказала, что приехала из Магадана и что у нее в Магадане есть друг, который его очень ценит и любит. И не только он один. И Александр Исаевич сказал, что ему это очень приятно, хотя дела у него сейчас не такие уж веселые.

Потом он ушел к себе в дом, а когда уже стало смеркаться, Лариса зажгла на веранде лампу и, вырвав из тетради листок, достала авторучку.

А через месяц я за этим письмом ходил по распадку к буровикам и с тех пор никогда с ним не расставался. Покамест меня Зоя не приштопала.

И все норовила мне заехать по яйцам. И я, как мог, загораживался и, схватив штаны и рубашку, бросился к двери. А застегивал пуговицы уже в коридоре. Как-то сразу и не допер, что письмо-то осталось в комнате.

Все вокруг кудахтали:

– Уходи, уходи от греха подальше!

Но я никого не слушал и попробовал вломиться обратно. И, когда, как на финишной прямой, все-таки влетел, то Зоя его – раз! – и от конверта осталось уже две половины… И это было так неожиданно, что я сразу же почти отрезвел.

Я вытащил Зою в коридор, и соседи стали меня от нее оттаскивать. Уворачиваясь, Зоя все-таки вырвалась и рванула на кухню. И кто-то мне надавил коленом на грудь, и, покамест я так лежу, кто-то уже побежал за веревкой. Сейчас, наверно, свяжут. Но я поднатужился и, разорвав чей-то рукав, ринулся Зое вдогонку.

На кухне я затолкал свою любимую в угол и как следует ей врезал. И она уже схватила топор, но кто-то ей в последний момент помешал. И если бы Зоя не оглянулась, я думаю, она бы меня, скорее всего, зарубила.

А потом Зою увели, и я сидел перед раковиной на стуле и плакал. И соседи мне велели уходить, а то они вызовут милицию. Но я их всех обозвал подонками и, отталкиваясь от стены, снова поперся обратно и возле Зоиной двери в нерешительности остановился. С тупой равномерностью несколько раз подергал за ручку, но изнутри все равно так и осталось заперто.

И прямо на полу рядом с плащом валялся мой пиджак. Вместе с коробками из-под кассет. И из некоторых коробок, как бы уползая обратно в комнату, тянулись ленты пленок. «Романтик» лежал как-то неуклюже и отдельно от крышки, и среди рассыпанных из папки рукописей почему-то без футляра стояла пишущая машинка. Когда я на кухне собирался с мыслями, Зоя мне все это выбросила из комнаты. А письмо, сколько я ни ползал, так и не появилось.

Когда я все это переварил, то слезы сразу же высохли, и, отбивая кулак, я что есть силы замолотил по двери. Хотел даже попробовать взять ее плечом на таран. Но у меня не хватило массы.

Ползая на коленях, я все побросал прямо в плащ и, завязав рукава на узел, через весь город потащился на улицу Билибина. Буду теперь все хранить у Ларисы. А гитару Зоя размолотила еще в прошлый раз.

А вечером, когда вернулся обратно, то снова взял свою единственную за жабры.

– Что же ты, – говорю, – дура, наделала? Ведь это же о Солженицыне!

И показываю ей роман-газету. Ту, что изъяли из библиотек, с предисловием Твардовского. Она со мной уже почти десять лет. Вместе с «Конармией» Бабеля. Наверно, теперь улика. А на обложке его портрет.

Но Зоя сказала, что она ничего не помнит.

– Кажется, – говорит, – сожгла. А может, и выбросила.

И мы с ней потом даже вместе искали и чуть не перерыли за бараком всю помойку. Но так ничего и не нашли. А только разогнали всех кошек.

И после Лариса даже попробовала мне написать по новой. Как будто я опять на Чукотке, а она опять под Москвой. И я даже ходил за письмом на почтамт. Но так ничего и не получилось.

Лариса уже все позабыла. Не то чтобы позабыла. А так. Как-то совсем не то. Теперь уж не восстановить.

А меня потом лишили в бараке гражданства, и я улетел на материк, а Александр Исаевич – еще дальше и надолго.

Но все равно ведь он живой. И если бы не он, то я бы тут, пожалуй, сошел с ума.

И теперь совсем не важно, что я живу здесь, а он где-то там, за тридевять земель.

И, наверно, так никогда о той встрече и не вспомнит.

Как никогда уже и не вспомнит моя дочь, как еще когда-то в Манихине мы с ней стояли на поляне, она у меня на руках, и все смотрели и смотрели на костер. И ей тогда было еще всего два года.

«А все-таки жаль», что это письмо так никогда уже и не прочитать. И больше уже никогда не послушать в той комнате на улице Билибина «Грустный вальс».

Записки из коридора. Коммунальная хроника

Пробуждение

Я открываю глаза и, приподнявшись на локте, смотрю на будильник: стрелки показывают два часа. А рядом еще один. Но у этого стрелок не видно. Зато зазвенел.

Тот, на котором не видно стрелок, достался мне от прежней жилички и ходит только лежа, правда, трещит, как зверь. А тот, на котором два часа, хотя и ходит, как положено, стоя, зато еле дребезжит. Мне его подарил папа. А папе – бабушка. Перед тем, как ее поместили в дом для престарелых. Если оба будильника завести на половину шестого, то ни один из них не зазвенит вовремя. Тот, что достался от жилички, затарахтит примерно в шесть, а тот, который будил бабушку, в пять. Поэтому приходится делать так: тот, что ходит лежа, я завожу на пять, а тот, что стоя, на шесть, и тогда каждый зазвенит, когда нужно. Но обычно где-то посередине ночи какой-нибудь обязательно остановится. А иногда и тот, и другой. Так что надо быть начеку.

Подперев ладонями щеки, я сижу на тахте. Тахта полутораспальная и стоит двадцать семь рублей. Я купил ее в комиссионном. Если тахту раздвинуть, то она упрется в стол.

Я нащупываю тапочки (тоже папин подарок, их носил еще дедушка) и, перегнувшись, тянусь за носками.

Если как следует приглядеться, то левый носок немного темнее правого. Но узоры почти одинаковые. И еще один целый в запасе. Правда, без рисунка. Когда какой-нибудь прохудится, то можно пододеть. Зато полотенце уже не отличить от наволочки. Недавно я ее вывернул наизнанку. А до этого тоже выворачивал. И до этого тоже. Попробовал снять совсем, но тогда вылезают перья.

А пододеяльник все-таки снял, он теперь в шкафу. Надо отнести в прачечную, но от ящика отлетела ручка.

Качаясь на одной ноге, я прицеливаюсь в штанину. На самом серьезном месте болтается единственная пуговица. А вместо трех остальных – нитки. Зато на ремне уже не хватает отверстий.

Не успеваю я дотронуться до двери, как из комнаты моих соседей меня окатывает волной неожиданный, но устойчивый запах. Все никак не удается привыкнуть.

Каждый вечер, перед тем как заводить будильники, я зажигаю в коридоре свет, но каждое утро, когда я распахиваю тамбур, коридор встречает меня темнотой.

Пытаясь нашарить выключатель, я натыкаюсь на стул. С чайника слетает крышка и с грохотом катится под вешалку.

Однажды я попробовал завести оба будильника на три; вышел, смотрю – горит. Потом еще раз, на четыре, – опять горит. В полшестого встаю – темно.

Поставив чайник на газ, я бросаюсь в туалет. Но мне уже там не светит. А ведь только что не горело. Так вот всегда. Хорошо еще, что не заняли ванную.

Я надавливаю на тюбик, но оттуда ничего не вылезает. Снова надавливаю – и опять ничего. Свернув тюбик с хвоста, я надавливаю что есть силы, и остатки пасты, прорвав на выходе корку, выбрызгиваются на зеркало. Я вожу по зеркалу щеткой.

Из-под крышки чайника, даже слышно еще из коридора, уже вырывается пар. Так настойчиво, дрожа и подпрыгивая, колотится. Наверно, все выкипело. Обжигая пальцы, я кидаюсь к раковине и отворачиваю кран. Но когда снова лезу в коробок, тот оказывается пустой.

Своего стола на кухне у меня пока нет. Их у нас всего шесть; но соседей, мне кажется, в несколько раз больше, как-нибудь надо сосчитать. А у старухи, с которой я поменялся, был. Но я его, увидев таракана, сразу же выкинул, чем очень всех озадачил. Сначала кто-то даже хотел поставить еще один свой, дополнительный, но, посовещавшись, решили запретить: пускай лучше за мной числится место. А на плите, их всего у нас три, мне к моей персональной конфорке выделили специальное место для спичек.

В одной из банок, куда выбрасывают обгоревшие спички, я замечаю одну сломанную, но необгоревшую. Должно же когда-то и повезти.

С чайником в руке я бегу к себе обратно. Коридор у нас имеет форму буквы «Г», и чтобы попасть из кухни в мою комнату, необходимо сделать поворот.

Возле самой моей комнаты стоит телефон, и к нему никто никогда не подходит. Подхожу один я и после ко всем стучусь. Это меня раздражает. Но если этого не делать, телефон будет трезвонить бесконечно. Основная масса далеко, а ближние хотя и под боком, но толку мало. Те, что за стенкой, когда дома, всегда пьяные. А соседка, что напротив, хотя и всегда дома, но глухая. Скорее всего, притворяется.

Когда накапливается грязь, то с каждым днем она становится темнее и гуще. А когда тает заварка, то все наоборот. Уже совсем прозрачная. Сегодня еще, пожалуй, разбавлю. Последний раз. А завтра вытряхну.

Плеснув горячей воды в кружку с опивками, я подставляю стакан. Когда-то я пил один кипяток. И даже был счастлив. Но теперь уже не тот возраст.

Я скребу по дну сахарницы вилкой. Но оттуда ничего не выковыривается. Как будто наросты льда. Хоть отбивай кайлом. Вылив из чайника остатки, я жду, пока не исчезнут колдобины, и опять подставляю стакан.

Конечно, не очень-то сладко. Но приходится терпеть. На завтрак еще со вчерашнего вечера я приготовил себе два беляша. А после ужина остался один.

Проглотив застрявший ком, я нагибаюсь к ботинку. Опять разорвался шнурок. Уже в который раз. Кусок, что подлиннее, я оставляю в ботинке, а тот, что покороче, засовываю в карман. Когда разорвется снова, пригодится.

Я верчу фуфайку со всех сторон, стараясь уловить, куда выпячивают следы от локтей. Влезаю в рукава и просовываю голову. Но когда голова пролезает, то оказывается, что задом наперед. Приходится стаскивать. От напряжения материя фуфайки не выдерживает, и под мышкой трещит.

Все-таки непонятно, почему: я питаюсь не совсем калорийно, а у меня все растет и растет живот.

Я смотрю на себя в зеркало. После протискивания через фуфайку волосы торчат во все стороны. Какие-то блестящие. Голова под расческой зудит. С аванса надо купить мыло.

Задерживая дыхание, я запираю дверь на ключ и, повозившись в коридоре с цепочкой, с усилием выбиваю крюк.

На первом этаже все тот же знакомый запах. Возле батареи лужа. Вестибюль нашего подъезда почему-то привлекает внимание нарушителей общественного порядка. Такая сложилась традиция. Невзирая на стрелы облепивших потолок амуров.

В этот час Невский еще только раскачивается. В оранжевой безрукавке мотается вместе с метлой деловитая дворничиха. Пролетел полупустой автобус. Из подворотни вылезла кошка и задумчиво притаилась. Прошелестела по тротуару и приятно прибила запах пыли поливальная машина. Расхлябисто проурчал дверцами и тронулся дальше пустой троллейбус.


Обогнув булочную, к которой, разворачиваясь, медленно подъезжает фургон с надписью «Хлеб», я пускаюсь по улице Бакунина галопом.

Стрелки часов на здании типографии показывают ровно шесть. Я рывком распахиваю дверь и подбегаю к вертушке. Следящие за обстановкой вахтеры, как правило, задают мне загадки.

Одни имеют привычку оставлять вертушку приоткрытой, и тогда не надо нажимать на кнопку. А мне в этом случае требуется осторожно проскочить. Но некоторые любят наоборот, – чтобы все было закрыто и чтобы на кнопку нажимать. Вахтер нажимает, а я перепутаю и, вместо того чтобы четко пройти и довернуть до упора, проскакиваю, и вахтеру приходится нажимать снова, и он ругается. Вот и сегодня – мало того что заругался, еще и пригрозил.

Я несусь по ступенькам на третий этаж. Подстегивая мой бег, из репродуктора гремит гимн Советского Союза.

Соседка

Ко мне постучалась соседка и, как-то настойчиво напирая, предложила несколько сосисок. И хотя я упорно отказывался, она мне их все-таки всучила. Моя соседка работает в столовой.

И теперь я стал мучительно ждать, что она у меня вот-вот и одолжит рубль. Но она все не одалживала.

Тогда я об этом позабыл, и вот тут-то она как раз и одолжила.

У нас в колидоре

Я думал, опять угощение, но на этот раз Клавдия Ивановна попросила меня выйти в коридор.

– Выйдите, Толик, пожалуйста. Хочете посмотреть?

Я выхожу вслед за Клавдией Ивановной. Из двери, что напротив, приоткрыта щель.

– Вот, полюбуйтесь, Толик… все она… старая галоша…

На обшарпанных половицах груда битых стекляшек и наляпанные сгустки как будто свернувшейся крови. Рядом с ведром намотанная на швабру тряпка. Клавдия Ивановна собирает осколки и, разогнувшись, несет совок на кухню.

Старая галоша – это, значит, Наталья Михайловна. Наверно, ходила в овощной за томатной пастой и в темноте споткнулась. Наталье Михайловне восемьдесят один год. Она уже еле ползает.

У меня с Клавдией Ивановной договоренность: когда подходит моя очередь уборки, то я плачу четыре рубля, и Клавдия Ивановна убирает вместо меня. Эту цифру она мне предложила сама.

Клавдия Ивановна убирает и за Наталью Михайловну. Раньше она брала с нее три, но раз я согласился на четыре, то почему бы не взять четыре и с Натальи Михайловны.

Щель приоткрывается пошире, и Варвара Алексеевна, высунувшись, продолжает наблюдать. Клавдия Ивановна уже возвратилась и окунает тряпку в ведро.

С одной стороны, Варвара Алексеевна недовольна: слишком уж Клавдия Ивановна воспарила, шутка ли – целых четыре рубля! Но с другой – радостно стучит сердце: теперь Наталье Михайловне платить на рубль больше! А для нее это уже сумма.

Варвара Алексеевна желает поделиться своими чувствами. На ее губах блуждает восторженная улыбка.

– Это же надо?! Весь колидор обосрали!

Поединок

«Я толкаюсь возле подносов и, схватив пустую тарелку, пристраиваюсь в хвост очереди. Перед входом за барьер – миска с капустой. Зачерпнув, незаметно сворачиваю и, выбрав глазами столик, слежу…

Грузчики выпили компот и, поковырявшись в стаканах вилками, шумной ватагой направляются к выходу.

Я стремительно подскакиваю и, опережая уборщицу, ставлю тарелку на стол. Придвигаю остатки хлеба и…»

В это время из тамбура вдруг раздается удар, и в комнату – ну, вот, опять забыл защелкнуть задвижку! – со словами «Толик, одолжите до аванса два рубля…» просовывается голова Клавдии Ивановны.

Я смотрю на отпечатанные строчки и, оторвавшись от пишущей машинки, сжимаю у подбородка кулак.

Но Клавдия Ивановна не сдается. Она просовывается еще дальше и входит целиком. Чувствуется, что без двух рублей она отсюда уходить не собирается.

– До аванса… – еще раз повторяет Клавдия Ивановна и начинает осматривать в моей комнате вещи. Подходит ко мне ближе, и я невольно морщусь: от нее несет мочой. Клавдия Ивановна разглядывает гравюру: над проволокой через шлагбаум уносится вдаль косяк птиц.

Оставленный единомышленниками, я отрываю от щеки ладонь и выворачиваю карман, – я сижу в пижаме. Из пижамы вываливается расческа. Она летит на пол.

Клавдия Ивановна недоверчиво косится и еще раз уточняет:

– Толик, до аванса…

Я смотрю на ее ноги и продолжаю молчать. У Клавдии Ивановны грязные ногти. Еще и вдобавок изогнутые. Может, предложить ей ножницы?

И тут она вдруг подбоченивается и, как бы ища у меня сочувствия, распаляется.

– Вчера… скотобаза… – увлеченно начинает Клавдия Ивановна, – прихожу… а он, козел… лежит…

Я не выдерживаю и засовываю руку в карман пиджака. Пиджак висит на спинке стула. Нащупываю два рубля и, преодолевая сопротивление, медленно их вытаскиваю… Клавдия Ивановна меня благодарит и поворачивается к выходу. А уже из тамбура опять просовывается:

– Только Вовке ничего не говорите…

Безымянные герои

Я трясу позабытый на столе коробок и, подставив свой пустой, делюсь со своими ближними. И на замызганной клеенке вдруг замечаю открытку: над кремлевскими башнями таким развесистым веером повисли разноцветные снопы. На Красной площади салют. А на другой стороне напечатано: «Дорогой Владимир Гаврилович! От имени пионерской организации поздравляем Вас, ветерана Великой Отечественной войны, с тридцатилетием со Дня Победы. От всей души желаем Вам счастья, здоровья и успехов в труде». Слова «Владимир Гаврилович» вписаны чернилами.

Из коридора приближаются шаги, и на кухне с огромной бадьей в руках появляется сам Владимир Гаврилович. Или просто Вовка, муж Клавдии Ивановны.

Вовке уже за пятьдесят, а может, и все шестьдесят, и он почти всегда «под мухой», но чем еще занимается в рабочее время, – не совсем понятно. Клавдия Ивановна говорит, что Вовка делает фуражки, но потом вдруг оказалось, что он шофер; правда, по ошибке отобрали права, и теперь надо пересдавать. Иногда я его вижу возле мебельного.

Когда я уезжал в Магадан, то оставил Вовке на хранение полный чемодан с книгами. В компании с Гофманом и Достоевским я доверил ему Грина и Шервуда Андерсона. А когда вернулся, то в компании с методическими пособиями в помощь поступающим в ПТУ оказались потрепанные путеводители по Ленинграду и его окрестностям. Но по весу чемодан даже потяжелел.

Недавно наш райвоенкомат обратился к Вовке с просьбой: съездить на Псковщину и прочитать там пионерам лекцию о Великой Отечественной войне. Сначала все шло как по маслу. Вовка прочитал лекцию, а потом поехали на Братскую могилу. И вдруг на гранитной плите Вовка увидел свою фамилию – Поздняченко. Да, это он! И инициалы те же – В. Г. И Вовка даже не удивился, но все-таки об этом сообщил. Ошибку, конечно, исправили, и в честь Владимира Гавриловича устроили торжественное собрание.

И это, по-моему, правильно. Ведь сколько еще у нас не раскрыто безымянных героев!

Однажды, правда, Вовка проговорился, что во время войны Клавдия Ивановна была у них в лагере поварихой. И они там друг друга полюбили. Но Вовка, наверно, все перепутал. Просто его в лагерь забросили – во вражеский, – когда он был разведчиком. А полюбили они друг друга в партизанском отряде.

У Вовки даже есть фотография, – я сам видел, – где он еще совсем молодой и в тельняшке, а на груди – орден Суворова и боевая медаль «За отвагу». Такими вещами не шутят.

Как-то смотрим с ним хоккей, и вдруг на площадке пауза – вратарю захотелось пить. Вовка говорит не «вратарь», а «влатарь». И тут он вдруг так рассердился, что даже выругался матом. Оказывается, вспомнил войну: ведь он еще был и пулеметчиком. Один раз сидит на горе, а внизу немцы. И он их – дэ-дэ-дэ-дэ-дэ!!! И всех убил. Сразу тридцать штук! Нет, не тридцать – Вовка почесал затылок, – а шестьдесят! И ему должны были дать «Героя», но почему-то не дали. А рассердился Вовка справедливо – ему тогда тоже предлагали попить: Вовка строчит, а ему протягивают фляжку. Но он сначала всех фрицев укокошил, а уже только потом выпил.

Вовка ставит бадью на конфорку и, покачиваясь, зажигает газ.

Сегодня у Клавдии Ивановны аванс, и теперь на целую неделю она переложила на Вовку обязанности «стряпчего». В бадье, которую Вовка еле подтащил к конфорке, варится похлебка сразу на троих: на хозяина, на хозяйку, а также на собаку, которая живет с ними в одной комнате и мешает мне думать. Она весь день сидит на подоконнике и смотрит на Невский проспект. А при появлении другой собаки, или кошки, или лошади поднимает лай. И еще она лает на бригадмильцев.

Из костей, которые Клавдия Ивановна тащит из столовой, получается пахучий навар, и его запах обволакивает всю квартиру. Но если я его преодолею и, подойдя к Вовке вплотную, спрошу про два рубля, то Вовка сделает вид, что ничего про них не знает. Ведь одалживал-то не он, а Клавдия Ивановна. И Вовка будет на меня смотреть и добродушно улыбаться.

Но я все равно у него спрашиваю. Я говорю:

– Володь, а, Володь… Клавдия Ивановна должна мне два рубля… Сегодня обещала отдать…

Вовка мне предлагает:

– А ты, Толик, пойди, спроси у нее сам, она дома…

Вовка остается на кухне, а я иду стучаться к Клавдии Ивановне. Но мне никто не открывает.

Тогда я дергаю ручку, и к запаху костей добавляется еще целый букет. На всю ивановскую шпарит художественная самодеятельность: по телевизору пляшут, а по радио поют. К участникам художественной самодеятельности присоединяется и собака. А на кровати, прямо на матрасе, лежит пьяная Клавдия Ивановна.

Через несколько дней, когда станет ясно, что денег уже нет (только вчера еще были!), Клавдия Ивановна начнет стряпать сама, и теперь до получки, которая будет через две недели, мне уже ничего не добиться.

А сейчас Клавдия Ивановна храпит, и у нее видны панталоны.

Приемный пункт стеклотары

1

У меня скопилось одиннадцать бутылок, и я их решил сдать. Восемь – из-под лимонада и пива – по двенадцать копеек, и три чекушки – по девять.

Если ни одну из бутылок не забракуют, то на вырученную сумму я куплю: двести грамм любительской колбасы, сто грамм сливочного масла и за двадцать две копейки батон. Еще останется семь копеек – на метро или на троллейбус. И еще три или две – на газированную воду: если на троллейбус, то даже на с сиропом, ну а если на метро, тогда только на простую, но зато два стакана.

…Я сворачиваю в подворотню и занимаю очередь. Колодец двора усеян пустыми ящиками, и на асфальте, вперемежку с теми, кому не хватило места на ящиках, стоят с бутылками сетки, а также кошелки, корзины, саквояжи, сумки, портфели, баулы…

Несколько человек пришли даже с колясками.

К раскрытому в стене люку время от времени подвозит тележку уже немолодая карлица в переднике поверх рабочего халата. Из мешков тоже торчат бутылки, и карлица, стаскивая их с тележки, подволакивает к транспортеру. Как будто вязанки дров «мужичок с ноготок». Мешки уползают в темноту и внизу смешиваются с пьяными голосами грузчиков.

На сдвинутой таре – компания ветеранов. Тот, что держит речь, с седой шевелюрой и в немного разорванном пиджаке; в чахлой авоське сиротливо ютятся четыре бутылки.

Зато у соседа – ломится саквояж, а по бокам – войлочные тапочки; уперся щетиной подбородка в сплетенные над набалдашником палки узловатые пальцы. Трое остальных, расположившись полукругом, слушают с задумчивыми улыбками. Лица всех пятерых светятся краснотой с отливом синевы. Сразу видно, что встретились товарищи по оружию.

– …он стреляет, а я… это самое… на него с ветки… с ножом… понял, нет?.. – увлеченно жестикулируя, продолжает тот, что в разорванном пиджаке, – а ножик… это самое… вот такой… – и, показывая его размер, дрожит заскорузлыми ладонями.

Из ведущего в подвал лестничного проема выходят двое, и двое других, уже на лестнице, схватив кошелки, бросаются вперед. Очередь приходит в движение, и народ перемещается к цели еще на несколько ступеней.

На подступах ко входу, чтобы не лезли без очереди, стоит худощавая женщина и зорко следит за порядком. Вроде диспетчера. Ее бутылки где-то в хвосте, а обязанности диспетчера женщина исполняет по доброй воле.

Между рядами возникает старушка и обращается ко всем за помощью. Она самая последняя, и у нее всего одна бутылка. И еще у нее несчастье: в бутылку провалилась пробка, и теперь, чтобы ее оттуда вытащить, требуется мужская сила.

И сразу же находятся добрые люди, которые вызываются старушке помочь, и в ход идут веревки, тесемки, проволочки – кто чем богат… Наконец, одному из виртуозов удается пробку выудить, и он ее всем торжественно показывает. Потом вручает старушке, и старушка, очень довольная, радостно сияет.

Выходят еще двое и сообщают последние новости: наверно, скоро приедет машина и начнется перегрузка. А прием на время прекратится. И все как-то напряженно замолкают.

Вплотную к ступеням протискивается пьяный и пытается пролезть дальше. Худощавая женщина хватает его за шиворот и несколько раз встряхивает. От сотрясения из пьяного выскакивает пустая бутылка и летит на асфальт. Но очередь даже не реагирует: все встревожены сообщением о перегрузке. Пьяный с независимым видом раскачивается и смотрит на осколки.

Человек десять, те, что ближе всех ко входу, в порыве отчаянья пускаются на хитрость и, напирая друг на друга, обрушиваются по ступеням вниз. Главное – это войти. Если должна приехать машина, то приемщица обычно предупреждает: «Принимаю только тех, кто в подвале!» А иногда и не предупреждает: все зависит от ее настроения.

Но на этот раз номер не проходит, и приемщица, раскусив маневр, наносит ответный удар. Прием тут же прекращается, и слухи о перегрузке подтверждаются.

Те, что в подвале (а там уже вместе с «десантниками» человек двадцать пять), нехотя и как бы не веря в случившееся, вылезают наверх и, сохраняя порядок очереди, продолжают напряженно молчать. Все еще на что-то надеются.

– Ну, народ… – роняет кто-то из тех, кто был в подвале еще до штурма, и, выражая общее мнение, выругавшись матом, сплевывает.

Минут через двадцать во двор въезжает грузовик и разворачивается кузовом к люку. Из люка слышатся голоса, и из подвала появляются два грузчика. Грузчики залезают в кузов и садятся на борт. Шофер вылезает из кабины и куда-то уходит. Никто ничего не знает.

Я смотрю на часы. Уже без четверти семь. Остается какой-то час. Но когда начнется перегрузка – неизвестно. И тем более – когда она закончится.

Выскочив из подворотни, я пересекаю Невский и ныряю в проходной на Гончарную.

2

Очередь на Лиговке, пожалуй, чуть-чуть короче. И уже не подвал, а ларек. Каждый пункт стеклотары имеет свое лицо.

И теперь уже не приемщица, а приемщик. С тремя помощниками. Помогают ему, правда, только двое и оба «под градусом», а третий, совсем уже в «дупель», ошивается возле очереди и всем мешает. Тот, что за главного, тоже «под мухой».

Человек пятнадцать проскакивают быстро, но вдруг работа прекращается, и окошко, куда трудящиеся просовывают бутылки, закрывается. Без всякого объяснения.

Тот, что отирался возле очереди, огибает ларек с другой стороны и скрывается. Слышатся пьяные голоса, и что-то с грохотом рушится.

Очередь начинает волноваться: оказывается, история повторяется. Полчаса тому назад приемщики уже перекуривали.

К захлопнутому окошку подбегает старичок и молотит кулачком по картонке:

– Вот напишем сейчас коллективную жалобу!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9