– А Елена разве не штучка?! Где это видано, чтобы баба державой правила?!
– Да, вероломна. Только так я скажу: сын – не в мать и не в дядю ее. И еще скажу: мой род никакого худа от государя нынешнего не видел. Россия вон как окрылилась, как в года и во власть Иван Васильевич вошел. Бог даст, не свернет государь наш с праведного пути. А князь Владимир? Верно, муж твердый, умом не слаб, только подлого корня. По трусости отца его и бесчестия отец мой безвинно в оковах сидел. Могу ли я верить сыну коварного труса? Яблоко от яблони далеко ли катится? На сем, князь Иван Михайлович, покончим. За государя Ивана Васильевича я на смертный бой пойду, ибо един он с подданными своими. Един с державой.
– Что ж. Бог тебе судья. Одно скажу: потомки осудят нас, что не разглядели великой беды России, не оберегли от лиха, исподволь вползающего. Да и нам с тобой, мыслю, не сносить голов. Сгинут именитые роды русские. Как пить дать сгинут. И трон Русь отдаст нелюдям. Не вдруг, но так станет по безделью и благодушию нашему.
Ничего не ответил Воротынский. Уверенный в своей правоте, пошагал осанисто к единомышленникам.
А против них князь Владимир Андреевич совсем распалился. Требует, чтобы пустили его к постели умирающего брата. Владимир Воротынский, Мстиславский, Захарьины и дьяк Михайлов встали ему на пути, боясь, как бы не сделал тот больному какое худо. Наверняка станет требовать, чтобы Иван Васильевич изменил духовную в его пользу, что может вконец расстроить больного, лекарь же царев настаивает на полном его покое.
Не ясно, чем бы тот горячий спор окончился, ибо даже духовник государев взял сторону Владимира Андреевича, если бы Михаил Воротынский не шепнул брату:
– Быстро покличь детей боярских Царева полка. Тех, кто понадежней.
До утра трапезная гомонила. Гвардейцы Царева полка впускать в трапезную впускали всех, а выпускать без позволения главного своего воеводы – никого. Это особенно бесило супротивников присяги Дмитрию, но давно уже спорившие не упоминали ни его имени, ни имени самого царя всея Руси, больше все личные и родовые обиды выуживались из забвения, и получалось так, будто не мужи мудрые, кому дела государственные вверены, собрались вместе, а бабы сварливые, кого медом не корми, а дай побазарить.
Лишь Михайлов да тайный государев дьяк исправно делали свое дело: Михайлов, как только Иван Васильевич приходил в себя, пересказывал тому обо всем, что происходит в трапезной, а тайный дьяк – о делах городских, о многолюдном плаче московском.
– Никто по домам не расходится. Бога молят, чтоб здрав ты был, государь. Несколько бояр Владимировых, кто его стал славить, побили изрядно. Больше никто рта не разевает. Ты уж, государь, не оплошай, перемоги себя люду российскому на радость.
– Я стараюсь, – пересиливая слабость, успокоил дьяка Иван Васильевич. – Я очень стараюсь.
Да, царь вполне осознавал, что рано ему отходить в мир иной. Не осилит если он недуга, не жить первенцу его, а жене его любимой в монастыре дальнем монашить. Нет, этого он никак не хотел, оттого молил Бога, как только приходил в сознание, чтобы не карал тот его так строго за грехи тяжкие, невольно совершенные по малолетству своему. Обет дал, что если отступит болезнь, на Белоозеро поедет грехи замаливать. Куда ссылали виновных в крамоле, а то и безвинных, по навету лишь, дед его, отец, мать да и сам он, упиваясь долгожданной властью после разгула боярского.
Утром лекарь, одним на радость, другим на огорчение и даже страх трепетный, сообщил:
– Уснул государь. Миновало самое тяжелое. На поправку должно дело пойти.
После такого известия многие тут же подступили к Мстиславскому и Воротынскому:
– Принимайте присягу.
Многие, но не все. Упрямцев еще хватало. И как ни убеждали их присягнувшие, они стояли на своем. Ждали, вдруг лекарь прежде времени обнадежил. Они соизмеряли свое поведение с поведением князя Владимира Андреевича, который ни за что не хотел поцеловать крест, не поговорив с братом своим, царем Иваном Васильевичем. Но его не пускали, хотя за него стояли не только верные ему князья и бояре, но даже Адашев с Сильвестром. Воротынский детям боярским Царева полка повеления своего не отменял.
К обеду, когда уже совсем стало ясно, что болезнь отступает, Владимир Андреевич сломался. Ну а как он присягнул, тут уж никто не осмелился дальше стоять на своем. Дьяк Михайлов пошел к Ивану Васильевичу с радостным известием, не взяв с собой никого больше. Чтоб с глазу на глаз обо всем, что в трапезной происходило, рассказать со всеми подробностями.
Присмирела трапезная. Ждали с трепетом слова царского. Кто-то надеялся, что то слово душу согреет, окрылит, ну а упрямцы с тревогой поглядывали на дверь, не появятся ли стрельцы Казенного двора. Нет. Пролетело. Дьяк Михайлов, вернувшись, успокоил всех:
– Государь благодарит Бога, что не взял к себе прежде времени, а вам всем шлет ласковое слово и велит всякому свою службу править. Обиды, сказал, ни на кого не держит.
Отрадно, конечно, только что день грядущий с собой принесет? Вдруг передумает самодержец?! Не передумал. Все шло ладом, словно не было никакого бунта боярского во главе с Владимиром Андреевичем, и князь Михаил Воротынский еще раз убедился в своей правоте, что ревностно служит Ивану Васильевичу, справедливому и доброму государю. Он не удержался, чтобы не подковырнуть князя Шуйского:
– Напраслину, видит Бог, на государя ты возводил. Покайся.
– Время покажет, кому из нас каяться, – упрямо ответил князь Иван Шуйский. – Время покажет.
Иван Васильевич, между тем, радовал после выздоровления всех добротой. Даже обещанное еще до болезни Адашеву исполнил – пожаловал отцу его сан окольничего. Многих это даже удивило, ибо кому как не Адашеву стоять было горой за государя, от которого он получил столько милостей, а он вопреки здравому смыслу доброхотствовал, хотя и старался это не выпячивать, князю Владимиру Андреевичу. Что же, за зло – добром… По-христиански это. Передать право судить поступки подданных Господу Богу.
Не стал откладывать Иван Васильевич в долгий ящик и исполнение обета. Свиту определил для поездки малую: самых необходимых слуг, полсотни детей боярских для охраны, а из бояр только князя Михаила Воротынского, как ближнего своего советника. Царя пытались отговорить от такой дальней поездки, даже сам митрополит Макарий говорил по сему поводу с царем, но тот оставался непреклонным. Продолжал собираться в дорогу вместе с женой и сыном.
Царский поезд тронулся в тот самый день и час, какой определил Иван Васильевич. Каким образом Москва узнала о поездке царя замаливать грехи и сколь заинтересованно провожала его, диву можно даваться: колокольни всех церквей всполошили галок, ворон и голубей словно по команде, и радостный перезвон разнесся над городом, над истово крестившимися москвичами, запрудившими те улицы, по которым предстояло ехать государю. Старики и старушки, ничего уже в жизни не опасающиеся, когда царская карета приближалась, осеняли ее крестным знаменем и шептали:
– Дай ему, Господи, доброго пути.
Осеняли крестным знаменем и стражу царскую, впереди которой гарцевал на аргамаке князь Михаил Воротынский.
В Мытищах, как обычно, остановились. День следующий провели в молитвах, потом, сразу же после заутрени, тронулись дальше. Воротынский послал вперед поезда вестового оповестить Лавру, что если Богу будет угодно, к исходу дня государь Иван Васильевич прибудет в нее, оттого там ждали высокого гостя, на звонницы отобрали лучших звонарей, а для своевременного оповещения на самой высокой звоннице посадили самого зоркого чернеца.
Добрых пять верст оставалось еще до Лавры, но когда царский поезд поднялся на взгорок, золотые маковки церквей заискрились радостным блеском на горизонте, и каждый взгорок все более и более оголял, как бы приспуская полог, нерукотворную вязь камня, цветного стекла, серебра и золота. Версты за полторы до Лавры дорога взяла круто вверх, даже шестерка добрых коней с напряжением тянула карету, но вот главная крутизна осилена, и Лавра предстала во всей своей красе, во всем своем величии: высокая стена с бойницами и шатровой крышей по верху, а за стеной, густо, словно боровики на урожайной поляне, играли в лучах солнца разноразмерные и разноцветные маковки, увенчанные гордыми крестами. Вздохнул тяжелый колокол, покатился его могучий вздох над посадом, по полям и перелескам, вслед за первым гулко вздрогнул другой, поменьше, за ним – третий; и вот уже вплелись звенящие перезвоны в могучие голоса главных колоколов, все вокруг запело, заиграло, наполняя сердца путников благоговейной радостью.
Государева карета остановилась, из нее вышли царь с царицей, и мамка с царевичем на руках, осенили себя крестным знаменем, поклонились низко, до самой земли, шепча молитву, славя Господа Бога. Князя Воротынского и детей боярских словно ветром сдуло с коней. Сняв золоченые свои шеломы, они тоже принялись креститься, бить поклоны, моля Господа Бога не карать строго за грехи их тяжкие.
До самых до ворот Лавры государь, царица и все их спутники шли пешком, а в воротах с крестами и иконами встречали их сам игумен и вся монастырская братия. И уже через несколько минут Иван Васильевич отбивал поклоны перед святыми образами, прежде того поцеловав дубовую раку, сработанную собственноручно святым Сергием для своих мощей, где они теперь и покоились.
Весь следующий день прошел в молитвах (служба шла во всех монастырских церквах) и в беседах с настоятелем, с другими святыми отцами. Беседы обычные, о суетности бренной земной жизни, о любви к Господу, о покаянии, и только в келье Максима Грека разговор принял совсем иное направление.
Давно уже Максим Грек жил в Лавре, затворничая. Сразу же, как была снята с него опала, приехал сюда. Он, знавший тяжелую руку русских самовластцев, с осторожностью должен был бы встретить Ивана Васильевича, с трепетом и почтением, но – нет, смиренный перед Богом, он держал себя не только как равный, но и как пастырь, наделенный правом оценивать и наставлять. Подав руку для поцелуя царю, а затем и Михаилу Воротынскому, он осенил их крестным знаменем и предложил сесть на жесткую лавку, стоявшую возле стены напротив такого же жесткого затворнического ложа, застланного лишь волосяной кошмой.
– Известно мне, государь, об обете твоем. Богоугодное дело. Воистину – богоугодное. Только так я тебе скажу, государь, обет твой неразумен. Чернецу ход на богомолье – святое дело. Смердам, холопам, черному люду, немощным да убогим сам Бог велел. Иным всем, кому Бог дал славу, власть и богатство, храмы в честь его возводить, а не по дорогам скитаться. Твое же, царево, дело не в молитвах, а в призрении вдов и сирот, чьи мужья и отцы сложили головы в битвах с сарацинами казанскими и крымскими. Устройство государства могущественного и справедливого – вот богоугодное для государя дело. Десятину церковную свято блюди, монастыри угодьями жалуй, за святость тебе то даяние сочтется.
Посидел смиренно, либо обдумывая свою проповедь, либо не решаясь перейти к главному, затем, перекрестившись и пробормотав: «Господи, прости мою душу грешную», – вновь заговорил настойчиво:
– Воротись, государь, в свой стольный град. Не неси в сердце своем обиды на братьев и на бояр. Бог им судья, ибо не ведали, что творили.
– Никого я не опалил, святой отец, – вставил Иван Васильевич, но Максим Грек поднял руку, прося не перебивать.
– Знаю и это. Смирил ты гордыню, и это – богоугодно. Теперь и сердце очисть. Не оно ли повело тебя в дальний путь с царицей юной Анастасией и сыном-грудничком? Вот об этом я наставляю. Перед Богом молю тебя, великий князь царь Иван Васильевич, не позволь гордыни взять власть над тобой. Богом дана тебе власть над многими, но и в ответе за них перед Богом ты же. Помни, не един ты в державе своей, а и смышленые с тобой рядом. Царь только тогда станет истинным самовластием, если будет главой советчиков своих, любить их будет и жаловать, не бояться их поперечного слова, ради выгоды державной сказанного. Царь – гроза не для мудрых и верных слуг, не для праведных дел, а для злых. Коль не желаешь ты бояться власти – твори добро. Зло делаешь если – бойся, ибо царь не зря носит меч. Для кары злых он, но и для ободрения добрых. – Максим Грек вновь сделал паузу, смиренно-покойную, вновь перекрестился и окончил беседу так же решительно, как ее начал: – Помолись теперь, государь, в церкви Сошествия Святого Духа и поступай согласно разумению своему. Мне, сиротине убогому, тоже Господу нашему поклоны бить время наступило.
Похоже, не очень-то довольным остался Иван Васильевич ни самой беседой, ни тем, как выпроводили его из кельи. Перечить, однако, не стал. Благословясь, позвал князя Воротынского.
– Пошли, князь Михаил. Пошли.
А поздно вечером, когда государь удалился в опочивальню после долгой молитвы именно в той монастырской церкви, на которую указал Максим Грек, и когда Михаил Воротынский тоже собирался, отдав последние приказания детям боярским, удалиться в отведенные ему покои, к князю подошел чернец и шепнул заговорщицки:
– Святой отец Максим хочет тебя, воевода, лицезреть. Велел мне проводить тебя к нему.
Вот это – выходка! Монах не просит, а под конвоем велит доставить ближнего боярина царского. Что-то, значит, важное. И, похоже, тайное. Не очень-то хотелось князю Воротынскому иметь тайную встречу с опальным в прошлом монахом, но, прикинув, решил все же последовать за чернецом. «Если что не так, царю сразу же дам знать». И каково же было удивление Воротынского, когда грек-затворник, даже не приглашая его сесть, сказал всего несколько фраз:
– Государь в обитель святого Кирилла реками собрался: Яхромой, Дубною, Волгою, Шексною. Худо ждет его на этом пути, особенно, если посетит Песношский монастырь на Яхроме. Ты близок к нему, князь, уговори его, если он упрямства своего не переборет, ехать посуху, через Ярославль. Ради Руси православной. И себя, князь, ради. Все, ступай, раб Божий.
Вопрос: «Отчего такие страсти?» Воротынский не посмел задать, принял покорно благословение и вышел из кельи. Долго он потом не мог заснуть, встревоженный страшной просьбой. Очень страшной. Эка важность, вроде бы: плыть ли рекой, ехать ли дорогой прямоезженной, а гляди ж ты, России от этого угроза, да и ему, князю, опасность личная. «Да чего это я, в самом деле, растревожился?! – успокаивал себя Михаил Воротынский. – Перескажу завтра государю угрозу монаха-грека, пусть сам он и решает». Предчувствие чего-то недоброго все же не проходило. Ворочался князь с боку на бок, и только сон сморил его, как зазвенели колокола, приглашая к заутрене.
О поздней своей встрече с Максимом Греком Воротынский рассказал Ивану Васильевичу сразу же после службы. Все. Слово в слово, исключил только предупреждение его самого касающееся. И что странно, царь вовсе не удивился тому, что услышал. Ухмыльнулся недобро:
– Макарию вторит святоша! Слова о Боге, о душе, а задняя мысль суетная, земная. Не желают они встречи моей с Вассианом.
Михаил Воротынский знал, что вскорости после кончины Елены-правительницы дума боярская лишила выходца из Лифляндии Вассиана сана епископа Коломенского и заточила его в монастырь на Яхроме. За лукавство и жестокосердие. Об этом еще в темнице им с братом рассказал доброхот их всезнающий Фрол. В чем лукавство и жестокосердие проявлялось, Фрол не знал, а им, узникам, не особенно верилось в праведность боярских решений и поступков, ибо сами они без всякой вины носили кандалы, и никому до них не было дела.
– Отец мой весьма жаловал Вассиана. Хочу знать, отчего дорог он был моему отцу. Хочу видеть старца и беседовать с ним, любо кому это или нет, не важно!
Вон оно, оказывается, откуда ветер дует. Подальше бы от него, куда как лучше. Только не отнекаешься, раз царем взят в сопровождающие. Впрочем, чему бывать, того не миновать. Только крепко засело в мозгу услышанное: «Ради Руси православной. И себя, князь, ради…» Да, не единожды станет вспоминать князь Воротынский пророческое предупреждение и сколько раз осудит себя, что не попытался отговорить государя от встречи с Вассианом, а оставался лишь безразличным исполнителем государевой воли; станет упрекать себя, что мог бы найти неполадки в ладьях, приготовленных для речного пути, да мало ли чего мог бы при желании придумать; но все это будет потом, сейчас же он решил искать лишь повода прервать поездку самому, ибо считал, что предсказанное монахом худо должно случиться с ним именно в пути. Впрочем, истинные причины нежелания митрополита Макария и иных радетелей благоденствия России князь Михаил Воротынский начал понимать уже с первых слов Вассиана.
– Хочешь, государь, попытать, за что отец твой жаловал меня, а бояре лютовали? – Прошептал смиренно, перекрестившись: «Прости их, Господи, ибо не ведали, что творили», – затем вновь стариковские глаза его налились гневом, да таким, что оторопь взяла князя Михаила Воротынского и, как он видел, Ивану Васильевичу тоже было не очень-то уютно от огненного взгляда, и Воротынский подумал: «Одной ногой в могиле, дряхл донельзя, о душе своей подумать бы, ан нет – земное гложет…»
Вассиан тем временем продолжал:
– Что есть царь-самовластец?! Он подобен орлу в высоком гнезде! Что есть бояре?! Они – нечистоты, окружающие сие гнездо! Орел не имеет сил избавиться от этих нечистот, так сотворен мир Господом нашим Богом, орел просто не замечает нечистот, делает все, что Богом предопределено ему делать. Ты возразишь, государь, будто есть среди бояр мудрые советники. Не возражу, есть. Только и у них своя рубашка ближе к телу. Твое тело, государь, держава. Богом тебе даденая. Она и твоя рубашка. Ты перед Господом Богом в ответе за дела свои, только в молитве обретешь ты мудрость, ибо ее тебе ниспошлет Господь Бог. Та мудрость, Богом данная тебе – твоя путеводная звезда. Помни: князь или боярин, смерд или купец – все рабы твои, и властен ты казнить их и миловать по разумению своему!
– Царь – гроза не для добрых, – возразил Иван Васильевич словами Максима Грека, – а для злых…
Еще большей ненавистью полыхнули глаза старца, распрямил он грудь согбенную свою, заговорил еще жестче:
– Нет добрых у трона царского! Нет! Есть умные и дурные, но все они – мусор. Все – подлые. Если Бог дал тебе самовластие, не держи возле себя тех, кто почитает себя мудрым. Он непременно овладеет тобой! Самим Богом определено тебе учить, а не учиться, повелевать, а не повиноваться, хотя и подспудно! Об этом я и твоему отцу сказывал. Царь должен быть тверд на царстве. Он – гроза бояр, его окружающих! Так должно быть! Так – от Бога!
– Не слишком ли круто, святой отец, – даже не осознавая, как это вышло, пылко возразил князь Воротынский. – Разве худо, когда мудрости царя пособляют умы верных его соратников? Не мудрых нужно опасаться царю, а хитрых, коварных и бессмысленных советников!
– Выйди вон! – змеино прошипел Вассиан, и когда Воротынский даже не пошевельнулся, крикнул визгливо: – Вон!
Ничего от святости в этом святом отце, в этом старике-монахе. Князь Воротынский подождал, не остудит ли вспышку гнева Вассиана Иван Васильевич, не защитит ли своего ближнего боярина, но царь молчал, словно ничего особенного в келье не произошло, и когда Вассиан вновь змеино прошипел: «Вон! Прокляну!» – князь встал и, перекрестившись на образ Спаса, висевший в углу над лампадкой, покинул келью.
Он уже не видел, как царь Иван Васильевич встал и порывисто облобызал старика Вассиана, не слышал и слов Ивановых: «Сам отец не дал бы мне лучшего совета!» – Воротынский кипел гневом, но не на царя, который не защитил своего верного слугу, а на мстительного и злого святошу, который даже перед уходом в мир иной пылает ненавистью к боярам, правым и виноватым, лишившим его, как теперь понимал Воротынский, вполне справедливо, епископского сана. «Не дай Бог смутит государя!»
Он вообще-то надеялся, что такого не случится, но время шло, Иван Васильевич оставался в келье, значит, не противно его совести шел разговор, когда же, наконец, царь вышел, князь Воротынский изумился перемене, с царем случившейся. Возбужден донельзя. Щеки пылают. Глаза блестят. Бурлит душа человека, чем-то сильно взволнованная. Не мелочью какой-то, а крупно, до самой глубины. И самое удивительное, Иван Васильевич даже не пытался скрыть свое состояние, настолько проникло в его суть что-то новое.
Прошел мимо Воротынского, даже не взглянув на него, так был занят осмысливанием того, что услышал в келье от Вассиана.
«Не дай Бог!»
А когда царь не появился на всенощной, князь Воротынский и вовсе расстроился. В голову лезли всякие мысли, но более всего всплывало в его памяти упрямое, сказанное князем Иваном Шуйским: «Не упустят Траханиоты, Ралевы, Глинские и иже с ними своего, подомнут Ивана под себя, принудят петь под свою дудку». Не начало ли этому? «Не дай Бог!»
К заутрене царь Иван Васильевич вышел как обычно чуть ли не первым, молился с прежней усердностью и после службы вел себя по-прежнему, приветливо с окружающими, будто ничего из ряда вон выходящего не произошло.
«Не примет, даст Бог, коварных советов!» – радовался князь Михаил Воротынский, наблюдая за своим кумиром, за своим любимым государем. Теперь у него больше не возникало желания отговориться от дальнейшего следования в Кириллов монастырь, и он начал деятельно готовить, проверяя и перепроверяя, ладьи к отплытию, которое намечалось на завтра.
Случилось, однако же, так, что его искреннему стремлению быть рядом с государем в долгой и опасной поездке не суждено было сбыться. Едва лишь успели они позавтракать, как в монастырь прискакал гонец к князю Воротынскому от Никифора Двужила, и известие его оказалось столь значительным, что Михаил Воротынский поспешил с докладом к царю, не побоявшись испортить ему блаженные минуты отдохновения с любимой своей женой и не менее любимым сыном.
Князь Воротынский сразу заметил, что царь недоволен неурочным его появлением, но вопросил все же мягко:
– Не стряслось ли чего, князь?
– Пока нет. Но вести тревожные. Весьма тревожные. От Крыма угроза. Не мирятся разбойники, что Казань под твоей, государь, рукой.
– Не удивительно это. Рассказывай, какую весть получил.
– Девлет-Гирей, кипя злобой, затевает коварное: готовит тебе, государь, шертную грамоту, предлагая тебе дружбу, сам же собирает тумены для удара по пятигорским черкесам, твоим, государь, друзьям, кому ты грамоту посылал, что станешь их защищать. На украины твои, государь, нынче большой рати не пошлет, но несколькими туменами собирается зорить Рязань, Тулу, Белев с Одоевым и Козельск. Если же дары от тебя, государь, будут, не пустит тогда тумены на твои украины.
– Дарами спокойствие покупать не станем! – сердясь, отрубил Иван Васильевич. – Силой заставим Девлетку хвост прижать! – потом спросил с недоверием: – А не зря ли пугает тебя доброхот крымский?
– Нет. Ни разу еще неверности от него не приходило.
– Тогда так: нужда есть тебе поспешить в Москву. Передашь мое слово Разрядному приказу, чтобы полки окские предупредил и главному воеводе весть послал. А сам – в Одоев. За верховье Оки ты в ответе. Полков не даю, дружинами, да сторожей управляйся. Если уж невмоготу станет, пошлешь гонца главному воеводе в Серпухов.
Вот так, удивительно просто, разрешилось борение мыслей и желаний князя Воротынского. И именно тогда, когда он уже отказался от мысли удалиться в свой удел. Одно лишь осталось решить князю – кто возглавит охрану царя. Подумав немного, предложил:
– Детей боярских, твоего, государь, полка оставляю под руку стремянного моего Фрола Фролова. Деловит, смышлен и службу правит исправно.
– Коль исправно, пусть воеводствует в пути.
Когда Фрол узнал, что остается за князя, так несказанно обрадовался, что Воротынский даже усомнился, разумно ли поступил, передав ему в руки власть, но ничего уже не исправишь, нужно спешно собираться в путь. Благо, Дмитровский тракт наезжен.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вот уже третий день князь Михаил Воротынский с Никифором Двужилом, Николкой Селезнем и сыном Никифора Космой объезжал засечную линию и сторожи, которые стояли еще прежде того, как Одоевская земля была жалована Воротынскому, и те, которые начал он строить за рекой Упой, но не успел, отозванный Иваном Васильевичем для подготовки похода на Казань. С этой, новой засечной линии, и начал осмотр.
Сторожи стоят – любо-дорого. Крепостицы, а не сторожи. Не тыном обнесены, а городней, да еще с козырьком, где устроены частые бойницы, более для рушниц приспособленные, чем для лучников-самострельцев. Над стенами – шатровая крыша, а по всем четырем углам вежи из двух, а то из трех ярусов. В вежах – пищали затинные.
– Пищали нужны ли? – засомневался князь Воротынский. – И откуда взяли? Не ведаю, чтоб царев Пушкарский двор вам отряжал пищали и пушкарей.
Сразу два вопроса. Один – тактический. Как считал Воротынский, сторожам в осаде сидеть лишнее. Как не упирайся, а конец один – гибель. Стоит ли ловких лазутчиков губить ни за что? Дело сторож сведать о вражеском войске, определить направление его пути, немедленно дать знать о том князю-воеводе, потом уже, по его воле, либо лазутить, либо языков доставлять. И еще одно важное: оборону города усиливать. Заметное подспорье дружине, когда со всех сторож казаки и стрельцы съедутся. А может, что-то новое предложит Никифор? Его выдумка, не иначе. Но Двужил указал на сына:
– Его, князь, пытай. Сторожи он ставил. Они и теперь под его началом. Я старые сторожи в Божий вид приводил, у сына ума заняв.
Вот так проверил Никифор своего сына на прочность и дает возможность князю самому убедиться, достоин ли сын отца.
– Не менял я урочного вашего повеления, – принялся объяснять Косма. – Верно, сторожам нет нужды в крепостице штурма ждать, обретая себе гибель. Только я так рассудил: а ну, нежданно-негаданно ворог подступит? Пока гонцу удастся выскользнуть да весть воеводе доставить, держаться нужно. С пищалями же, князь, спорей дело пойдет. И так еще скажу: городню чуток дольше ладить, зато за козырьком в любую сторону перебегай, где особенно густо полезут. А крыша? Понятно, под ней всегда лучше. И от дождя, и от солнца.
– Но пищали не у татар же отняли?
– Нет, конечно. В Тулу я сбегал. Так, мол, и так. Помогите. Себе же, говорю им, на пользу. Вне урока они отлили. Кружалы еще для ядер дали. Колупы для дроба. Кузнецы твои, князь, теперь сами работают и ядра, и дроб. Зелейный двор тоже свой. А пищалей наготовили не только для новых сторож, но и для старых. Пушкарскому мастерству в Туле же обучили по доброй воле, кто пожелал. Из стрельцов в основном.
Вот так. Все предусмотрел. Молодой, да ранний.
Когда же князь Воротынский поглядел волчьи ямы, сделанные так умело, что не зная их, ни за что не распознаешь, подумал: «Если Никифор свой военный разум сыну передал, замены лучшей старику не сыскать».
Прежние сторожи, что от Поля стоят, тоже перестроены на манер новых. Вокруг – городня. С вежами по углам. Конюшни теплые и просторные, с запасом сена и овса. Дом для стрельцов и казаков ладно срублен, светел и просторен. Для сна – не нары, а каждому своя кровать по единому образцу. Никифор Двужил пояснил:
– Артель столяров сын собрал. А как они на новых все поделали, сюда я их перевел. Лишь на двух сторожах нары остались. Столяры сейчас там. К осени управятся. – И добавил: – Сын мой намеревался еще и на комнаты перегородить, только я отсоветовал. Оно, конечно, по комнатам если – уютней, только, если тревога какая, стучи в каждую дверь. Времени сколько уйдет. А когда все в одной, гаркни только, мертвый на ноги встанет.
– Молодцы, – похвалил князь Воротынский. – Обо всем подумали.
– Мы и службу малость подладили, – осмелев, признался Двужил. – Стоялым головам повелели сменять сторожи чаще, а станицы в Поле слать не от сторож, тем только дозорить у засек, а самим станичным головам. И чтоб смена шла в Поле. В указанных местах. Без разрыва теперь лазутится Поле.
– Не на одном бы месте станицы менять.
– Смекнули. Голова всякий раз место новое определяет. В засаду иначе можно угодить.
Куда как с добром. Теперь стоит только появиться туменам Девлет-Гирея или даже малого войска во главе с каким-нибудь мурзой, ему, князю, сразу станет известно и будет время подготовиться к встрече. Это – радовало. Превосходно, когда беспрерывно станет под оком лазутчиков все Поле. Всю весну и все лето. А вот частая смена на сторожах вызывала сомнение. Месяц, и то срок не велик, а тут – две недели. Ладно ли?
– Помнишь, князь, отписку о земле? Ты же согласился…
Верно, просил Двужил оделить землей всех стрельцов и казаков, отписанных к новым сторожам, поселив их кучно в городках или станицах крупных, чтоб поселение на две сторожи, а то и на три; просил и тем, кто и на прежних сторожах дозорил, подбавить землицы – поддержал тогда просьбы стремянного Воротынский, более того, распорядился, чтобы тем, кого главным смены на сторожах воеводы определят, четей по десять выделили бы добавочно; но разве то доброе дело стало помехой службе?
– Нет, князь. Смены расписаны полюдно. У каждой смены своя сторожа, обвыкать нужды нет, зато и землю служилые блюдут отменно, имея от нее сверх оклада царева знатный прибыток, и дозорят отменно. Я их предупредил: за нерадивость не то чтобы на четырехнедельную смену возверну, но и двухмесячную определю. Бдят отменно, чего Бога гневить. Ни одна сакма за то время, пока ты при царе состоял, не погуляла без наказания. Погибло в сечах всего два стрельца, ранены дюжина казаков и двоих в плен татары заарканили. Крымцев же побили знатно, полон тоже велик.
Ну, что ж, раз польза видна, выходит – разумно все. И добро, и строгость. Люди – есть люди. К ним с одним добром нельзя, на них и окорот необходим. Одни поймут и оценят доброту, у других корысть победит, а корысть – зараза смертельная, расползается быстро, подминая под себя даже честных и нестяжательных. Никифор, не ожидая ни одобрения, ни осуждения его действиям, продолжал:
– Одно дело тебе, князь, нужно бы сделать: царевым словом землю за служилыми закрепить, – и замолчал, опасаясь, как бы не вспыхнул князь, ибо он сам в уделе своем волен поступать, как ему сподручно, только время нынче неустойчивое, сегодня удел твой, а завтра – Бог весть что станется. А новая метла по-новому метет, барское жалование, выходит, надежней.