Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Малый заслон

ModernLib.Net / Военная проза / Ананьев Анатолий Андреевич / Малый заслон - Чтение (стр. 3)
Автор: Ананьев Анатолий Андреевич
Жанр: Военная проза

 

 


Тот продолжал смущённо смотреть себе под ноги. Майя перехватила его взгляд.

— С ногами что-нибудь?

Опенька и Карпухин переглянулись.

— Конечно, на ноги он и жалуется.

— Мозоль у него, прямо замучился парень.

— Снимите сапог, посмотрим. На какой ноге?

— На правой, Иван Иваныч? — спросил Опенька.

— На правой, точно на правой, я знаю.

Говорили все, кроме Ивана Ивановича, а он лишь смотрел на них непонимающими круглыми глазами и в знак согласия (что ему оставалось делать!) кивал головой.

Его усадили на землю и стали снимать сапог.

— Осторожней, осторожней, — приговаривал Опенька, словно действительно боялся, что Силку будет больно. Хоть кирзовый сапог с широким голенищем снимался легко, стаскивали его медленно, бережно поддерживая ногу. Так же осторожно, как повязку с раны, раскручивали портянку. Майя следила за движениями их рук, готовая сейчас же остановить разведчиков, если они начнут отдирать прилипшую к ране портянку.

— Где же мозоль? — удивлённо спросила Майя, и в глазах её мелькнуло подозрение: «Может, насмехаются?..» Она насторожилась.

— Не ту ногу разули, — быстро нашёлся Опенька. — Которая у тебя болит, Иван Иваныч, левая разве?

— Левая, — подтвердил санитар.

— Так чего же ты сразу-то… давай левую…

Сняли и второй сапог. Когда стали разворачивать портянку, санитар вскрикнул:

— Осторожней, ребята!

— Осторожней! — Майя присела на корточки и отстранила руки Опеньки. — Давайте, я сама.

На портянке виднелось мокрое красноватое пятно. Майя осторожно отняла прилипшую к ранке портянку, и все вдруг увидели, что на пятке действительно мозоль, раздавленная и уже превратившаяся в гнойную рану. Опенька подскочил от неожиданности и удивления:

— Ваня!

Смех разом прошёл.

— Как же это ты, Ваня? И молчал до сих пор?

Санитар ничего не ответил, только пожал плечами.

Майя принялась торопливо перевязывать ранку. Опенька и Карпухин растерянно смотрели на санитара. К ним подошёл старшина Ухватов.

— Что случилось?

Опенька встал.

— Мозоль у парня…

— Что?

— Мозоль.

Старшина нагнулся и, осмотрев ногу санитара, сказал:

— Ты что же до сих пор не научился портянки крутить?!

— В медсанбат бы его, — вступилась Майя. — Рана-то гнойная, может заражение быть.

— Ерунда, заживёт!

— А все же в медсанбат бы надо, — поддержал Майю Опенька.

Иван Иванович безразлично смотрел на них, ему было все равно — отправят ли его в медсанбат, или оставят на батарее — он на все готов.

— Ладно, — согласился старшина. — Но не в медсанбат, а на кухню, будешь картошку чистить. А ты, Опенька, вот что, предупреди всех разведчиков, чтобы не расходились. Сейчас из хозчасти придёт парикмахер, пострижёт вас, а потом — в баню все. Понял?

— Понял, товарищ старшина!

Ухватов пошёл через двор на огороды: там солдаты второго огневого взвода топили баню. Опенька и Карпухин привели Силка под навес, где сидели теперь разведчики. Санитар держал в руке сапог (сумку он по забывчивости оставил возле Майи), нога его была перевязана бинтами.

Разведчики дружно засмеялись, увидев в таком виде Ивана Ивановича, кто-то спросил:

— Это чем она тебя — сумкой или поленом?

— Мы вот шутили, а человек, можно сказать, и в самом деле подвиг совершил, — сказал Опенька, и голосом, и выражением лица давая понять, что говорит вполне серьёзно. — Оказывается, такую мозоль натёр на ноге, ай да ну, и молчал.

— А кто виноват?

— Кто бы ни был виноват, а человек молчал, терпел и с поля боя не ушёл. Ради нас же.

Карпухин, стоявший у входа под навес, неожиданно крикнул:

— Воздух!..

Разведчики смолкли, и в тишине отчётливо послышались звуки моторов. Карпухин вышел из-под навеса и стал смотреть в небо. Все с напряжением следили за ним и ждали, что он скажет.

— Наши.

Снова задвигались под навесом разведчики: кто-то принялся дописывать неоконченное письмо родным, кто-то просил химический карандаш, чтобы написать адрес на треугольнике; некоторые лежали молча, думая о своём самом сокровенном, чему, может быть, никогда не суждено свершиться; но большинство бойцов вели оживлённый разговор, вспоминая разные истории из боевой жизни, смешные и не смешные, остряки сыпали анекдоты — в общем, так или иначе, всем было весело, у всех было хорошее, приподнятое настроение. Трудности позади, а впереди — отдых, пусть двух-трехмесячный, но отдых. А что будет потом — бои, бои?.. Но это будет потом, и когда придёт — встретят, переживут, вынесут, и сейчас об этом «потом» никто не думал. Но оживлённо и весело было не только потому, что уходили на отдых — на батарее появилась женщина, и это событие вызвало разные толки среди бойцов. Никто ничего по-настоящему не знал, но догадок было много. Кто-то сказал, что она жена какого-то погибшего командира танковой роты, бывшего друга Ануприенко, и что у капитана будто бы даже есть её фотография с надписью. И ещё один вопрос волновал бойцов: останется ли она на батарее? Отвечали на него тоже по-разному. Щербаков хмурил брови, он был явно недоволен и считал, что женщина на батарее не к добру. Ничего хорошего от этого не будет.

Мало-помалу стали говорить вообще о женщинах, которых приходилось им встречать в жизни или о которых слышали когда-либо от других; женщины почти все оказывались плохими, даже учительница, о которой вспомнил Опенька, тоже была не из приятных, но зато жены — хорошие. У каждого — смирная, работящая, а главное, верная. Один только Щербаков ничего не говорил о своей, он хмурился, исподлобья поглядывая на товарищей.

— Остапа Бендера сюда бы, — сказал он угрюмо.

— Кого? — переспросил Опенька. — Какого Астапа?

— Остапа, говорю, рога заготавливать!

— Кого, кого? — допытывался Опенька. Он не читал ни «Двенадцати стульев», ни «Золотого телёнка».

— Ро-га! Вот что, понял?.. — Щербаков встал. — Все вы здесь — рогоносцы! Тьфу, а ещё о верности толкуете, — он безнадёжно махнул рукой и, не оглядываясь, пошёл через огород к бане.

— Не любит баб, — покачал головой Опенька.

— Может, братцы, у него того… осколком… вот он теперь и… — засмеялся Карпухин.

— Не болтай, — остановил его Опенька. — Не знаешь человека, может, у него обида какая на сердце.

— Что, бросила?

— Положим, что бросила. Все может быть.

— Фу, какая невидаль, мало ли их на белом свете!

— Мало ли, много ли, — заметил Горлов, — а одна всегда дороже всех. Вот со мной такой случай был. Привязалась ко мне одна девка. Работал я тогда кладовщиком на базе. Женат уж был, сынишке три года. А она, стерва, как змея, да красивая, так и вьётся вокруг меня. Останусь я после работы накладные приходовать, и она тут как тут, не уходит. То начнёт чулки подтягивать, чтобы эти свои коленки показать, то кофточка вроде расстегнётся у неё и этот самый чёрный лифчик видать, тьфу, пропасть.

— Так что ж она к тебе цеплялась, знала, что женат?

— Знала. Так вот, как-то остались мы вдвоём с ней на складе. Она, значит, подошла ко мне и вот эдак хвать за шею и прилипла губами к моим.

— Поцеловала?

— Да ещё как! Умела целовать, чертовка. Прямо всем ртом, чуть было губы мои не проглотила. А во мне так все и заходило… Поцеловала и говорит: «Жинка-то твоя, поди, так не может, а?..» Вот и возьми ты её, знает, за какое место укусить. Ежели бы я размяк в тот момент, все, запил бы, разошёлся с женой, бросил сына, ну и все. Вот так и мужик иной к бабе… а она уж и готова.

— Чем же ты с ней-то закончил?

— А ничем, прогнал — и весь разговор.

— Маху ты дал, старина, — заключил Опенька и, заметив вошедшего под навес ефрейтора Марича, крикнул: — А-а, Оська-брадобрей, ты ещё жив?.. А мы тебя ждём. Как ты сегодня, с одеколончиком аль опять к речке пошлёшь?..

6

Ефрейтор Иосиф Марич числился в хозроте полка, официально же служил ординарцем у заместителя командира полка по хозчасти майора Шкуратова и был полковым парикмахером. Марич выполнял свои обязанности с большим рвением — майор всегда ходил с чисто выскобленным подбородком. Стриг и брил Иосиф и командира полка. Но это доставляло ему много тревог и волнений. Нужно было пробираться на наблюдательный пункт, а там рвались снаряды и мины, иногда залетали и пули. Кто знает, может быть, у Марича все сложилось бы совсем по-другому и он был бы теперь неплохим солдатом, если бы сразу попал в огневой взвод (привычка — большое дело!), но он, как говорится, тыловик, в обозе и на последней подводе. Здесь иные правила, чем на передовой, иные боевые будни. Летят самолёты, будут ли бомбить, или нет — полезай в щель. Иосиф не разбирался, чьи это гудят самолёты, свои или чужие, сначала прыгал в щель, а потом уже смотрел на знаки различия на крыльях. Его друг, татарин Якуб, — тоже из хозроты — портной, подшучивал над ним, но в сущности и сам был таким же. Он тоже все жаловался, что его не отпускают на батарею, что и он мог бы стать неплохим наводчиком, а ему приходится даже здесь, на фронте, работать иглой, но за все время не написал ни одного рапорта с просьбой отправить его на огневую. В общем, в полку все хорошо знали Якуба и Иосифа — портного и парикмахера, и в шутку называли их «ветеранами». Когда полк отходил на отдых или случалась маленькая передышка, Иосифа немедленно посылали на батареи стричь бойцов. Получил он такое задание и сегодня. Майор Шкуратов утром сказал ему, чтобы брал чемоданчик и шёл на батареи и, как бы между прочим, добавил, что полк завтра своим ходом отправляется в Новгород-Северский на переформировку. Иосиф поспешил сообщить радостную весть Якубу, но тот уже от кого-то узнал и раздобыл по случаю полную фляжку водки (в хозроте её всегда можно найти). Они выпили по стопке, закусили свиной тушёнкой, и Иосиф, разогретый водкой, весёлый, посвистывая, отправился выполнять задание.

Чемоданчик, который он нёс в руках, был особый чемоданчик, с карманчиками и отделениями для бритв, расчёсок, машинок и прочего цирюльнического добра. Он был приспособлен специально для походной жизни — инструменты в нем укладывались плотно, закреплялись ремешками и клапанами, не тарахтели во время ходьбы, не ржавели и не портились. Заказал этот чемоданчик Иосиф на второй день войны старику столяру. Тот долго отказывался, но потом согласился и сделал добротно и на славу. Но в чемоданчике был один изъян, который доставил много неприятностей Маричу. Старик столяр, то ли по недоразумению, то ли в насмешку, выкрасил его в ярко-красный цвет. Иосиф поморщился (уж больно заметный), но перекрашивать было уже поздно, в кармане лежала повестка, и он, потому что больше ничего не оставалось делать, взял чемоданчик и отправился на призывной пункт.

Первым делом будущий полковой парикмахер постриг и побрил командира маршевой роты, потом применил своё искусство на других начальниках, и так, незаметно, словно само собой, попал в хозяйственную роту. Чемоданчик пришлось натирать песком, чтобы не блестела краска и не был он слишком заметён на фоне серой шинели.

На приветствие Опеньки Иосиф ответил шуткой:

— Готовь кресло, Морж Моржович, космы твои снимать будут!

— А ты почему это меня моржом называешь? — Опенька наклонил голову набок.

— По твоей физиономии вижу.

— Что же на ней написано?

— Написано, да ещё как! Мне только взглянуть на человека, сразу вижу, кто он — морж или не морж. А бывают ещё и особые моржи, — начал ефрейтор, раскрывая чемоданчик и приготавливая для стрижки и бритья инструменты. Он был навеселе, и ему хотелось говорить. — Я, друг мой, в своём наркомате всех наперечёт знал…

— О-о, ты, оказывается, в наркомате работал?

— Ну да, парикмахером. И заместителя наркома брил, и самого наркома. Те ничего, и компрессик им, и духами уж лучшими… А эти, что помельче, — все моржи. Подстрижёшь его, побреешь, только за одеколон: «Освежить вас?..» «Нет, нет, не переношу…» И начнёт всякое плести, и жену вспомнит, и друзей, самому-то неудобно, а на других все можно свалить. А нам, парикмахерам, только на одеколоне и заработок! Побрил — рубль, а побрызгал — гони три! Вот так. Но те моржи ещё полбеды. А вот у нас был один особый, это да. Статист какой-то. Или плановик-экономист. Тому, значит: «Вас освежить?» «Нет, нет, не надо, — говорит. — У вас есть вата? Оторвите, пожалуйста, клочок…» Отрываешь и думаешь, для чего это ему? А он достаёт из кармана «Кармен», побрызгает на ватку — и по лицу, по лицу… Потом положит флакончик обратно в карман, ватку выбросит и… «Благодарю, — говорит, — с меня рубль? Пожалуйста…»

— Скупой, подлец?

— В высшей степени!..

— Погоди, а меня-то ты за что моржом назвал, а? Я ж с одеколоном прошу?

— Тебя хоть и с одеколоном, все равно не заплатишь.

— Видали его!.. — засмеялся Опенька. — Может, и заплачу! Хошь патронами, хошь гранатами…

— Этого добра у меня самого хватит, — деловито ответил Иосиф. Он достал расчёску и ножницы и стал лихо вызванивать ими какую-то плясовую мелодию, словно упражнялся над головой клиента. — Кто первый, подходи!..

Бойцы между тем раздобыли где-то коротыш-чурбак, вкатили его под навес и установили вместо стула.

— Ты, Оська, артист, а не парикмахер, — продолжал Опенька. — Долго ты учился этим фокусам?.. — он намекал на игру ножницами.

— Хе, — ухмыльнулся Иосиф. — Четыре года бутылки брил!..

— Как бутылки?

— А так. Отдали меня в ученики старому греку. Был у нас такой знаменитый мастер в городе. Мать говорит мне: «Смотри, Иосиф, ты уж старайся, все делай, что заставят, мастер он хороший, научит…» «Ладно, — говорю, — буду стараться». Ну и старался: прихожу утром, уберу в парикмахерской, все инструменты перетру — блестят. «Молодец, — говорит мастер, — а теперь беги-ка принеси бутылочку…»

— Водочки, конечно?

— Нет, он все больше сельтерскую… Приношу, выпьет он и суёт мне: «На, упражняйся…» Беру бутылку, старую бритву достаю и пошёл ею по стеклу, а он: «Так держи, да эдак води…» Три года, три, понимаешь? И только на четвёртый позволил мне собственное колено побрить. Побрил я, а он и говорит: «Нет, рано тебе ещё в мастера, брей бутылки, пока волос на колене отрастёт, а потом ещё раз испытаем». И так раз десять испытывал, и только потом до людей допустил, да и то разрешил одних татар брить…

— Почему одних татар?

— А у них по три волосинки, для вида щеки мылишь, а брить-то нечего…

Кто-то из разведчиков крикнул:

— Довольно лясы точить, кресло готово!..

7

Почти к самому пруду подступили берёзы и нависли над водой. С веток, кружась, падают листья, ветерок отгоняет их к кувшинкам и осоке. А осока волнуется и шелестит, как шёлк. За плотиной журчит вода, стекая с желобка. Ручей убегает в березняк. И так крепко пахнет осенним лесом, словно воздух настоен на бересте и грибах. Кажется, здесь никогда не было войны, ничто не нарушало эту застывшую тишину кувшинок и берёз. Тропинки заросли травой, мостки почернели и оплыли зеленью.

С огородов к пруду спускается Майя полоскать гимнастёрку командира батареи. Навстречу ей, замычав, бросился телёнок. Он сделал несколько прыжков и остановился, растопырив ноги, словно раздумывая, подходить или не подходить. Майя протянула руку, но телёнок попятился и — хвост трубой — пустился наутёк.

— Чего испугался, глупенький?..

На плотине стоит лейтенант Рубкин. Он видит Майю, слышит её голос. «Кем она доводится комбату? Все утро они так оживлённо разговаривали между собой. Друзья? С одной деревни?.. — он ухмыльнулся, вспомнив приказ капитана немедленно отправить санитарку в свою часть. — Сам-то что ж не отправляешь её, а?.. Вон уж и гимнастёрку отдал стирать!..» Он спустился с плотины и подошёл к Майе.

— Стираем? — приветливо бросил Рубкин.

— Хотела выполоскать, да вот… — она указала подбородком на воду. Вода была густо покрыта лягушечьей зеленью.

— Да-а, — протянул Рубкин и покачал головой. — Впрочем, её можно разогнать. Погодите, я сейчас… — он опустился на колени и стал рукой расчищать воду.

— Может, из колодца начерпаю?

— Зачем же, вот, готово!.. — Рубкин поднялся и стал обирать с рук налипшую зелень.

Мостки возвышались высоко над водой, и Майя долго приспосабливалась — мешала узкая юбка. Рубкин искоса наблюдал за ней. Взгляд упал на Майины волосы, рассыпанные по плечам — они дымились на солнце.

«Да-а, вряд ли капитан отпустит тебя с батареи!..» — насмешливо подумал Рубкин.

— А «малину» эту придётся заменить!..

Майя хлопала гимнастёркой по воде и не расслышала его слов. Она полуобернулась и спросила: — Что вы сказали?

— Менять «малину» нужно!

— Какую «малину»? — не поняла Майя.

— Погоны. У вас же пехотные!..

— А-а… А какие надо?

— Артиллерийские, с красной окантовкой.

— Почему?

— Это уж вам лучше знать, — заметил Рубкин. — Разве капитан не оставляет вас на батарее? Он говорит, что хочет оставить.

— Вы шутите?..

— Вполне серьёзно.

Рубкин говорил наугад, просто хотел узнать у неё намерения капитана. Майя ему нравилась, и если она останется на батарее санитаркой, то он, Рубкин, быстро найдёт с ней общий язык.. Ведь Ануприенко не очень красив — белобровый, скуластый, да и подхода к женщинам у него нет.

— Неужели?! — воскликнула Майя.

— Вы давно его знаете? Земляки?..

— Нет, не земляки. Всего раза два виделись. Как-то ещё до войны приезжал он к нам в село…

— Дайте, я помогу вам выжать гимнастёрку.

— Давайте, — охотно — согласилась Майя. — А вы меня вчера здорово напугали.

— Чем?

— Трибуналом.

— К сожалению, вчера я вовсе не пугал вас, а говорил правду. За дезертирство судит только трибунал и судит строго. А ваш поступок — это дезертирство. Вы же ушли из своей части. Нет, нет, теперь-то вам нечего бояться, капитан назовёт вас своей женой…

— Женой?!.

— Ну, сестрой, — поправился Рубкин, заметив, как испуганно и радостно заблестели глаза Майи. — Хватит! — добавил он и, отпустив конец гимнастёрки, стал брезгливо отряхивать руки. «Один раз встречалась с капитаном, да, видно, метко!..»

— Спасибо, я пойду, — заторопилась Майя.

— А по-уставному?

— Разрешите идти, товарищ лейтенант?

— Ладно, я шучу. Мы будем по-семейному, хе-хе… Меня зовут Андреем, — Рубкин легонько тронул Майю за плечо. — У нас на батарее вы одна, и наш долг мужчины…

— Разрешите идти, товарищ лейтенант? — Майя полушутливо, но настойчиво отстранила его руку.

— Идите.

Рубкин посмотрел ей вслед: «Норовистая!.. Ничего, обомнешься!..» Когда Майя скрылась за плетнём огорода, он снова взошёл на плотину, постоял немного, любуясь тишиной пруда, и побрёл по тропинке в березняк. Сумрачной прохладой обдало Рубкина, в лицо пахнуло запахом высыхающей листвы. Солнце едва проникало на тропинку, раздроблённое ветвями и ослабленное, а видневшиеся в просвете макушки деревьев были так отчётливо жёлты, что казались позолоченными куполами. И, удивительно, никаких следов войны: ни воронки, ни окопчика, ни сломанной ветки! Словно и впрямь здесь не было войны, как-то случилось так, что она обошла стороной этот красивый осенний лес. Но под одной из берёз Рубкин неожиданно увидел белый лоскут. Он подошёл ближе — это был рукав от нижней рубашки, покрытый тёмными кровяными пятнами. «Кто-то перевязывал рану…» На стволе он заметил старую засохшую надпись, вырезанную перочинным ножичком. Она была вся изрешечена пулями. Медные, успевшие позеленеть, они, как глазки, проглядывали сквозь кору.

— «Ефим плюс Дуня», — вполголоса прочёл Рубкин. — Ромео и Джульетта, — прибавил он, ухмыльнувшись.

Когда-то и он, Рубкин, так же вот вырезал перочинным ножичком на деревьях два имени: своё и соседской девчонки Веры. Он даже по глупости выколол эти два имени на руке: «Андрей и Вера», Но Какая это любовь? Разъехались — и все пропало, и нет любви. Только синяя метка на руке, которой теперь, повзрослев, Рубкин стыдился и прятал под широким ремешком часов. Несколько раз пробовал вырезать наколку ножницами, выжигать спичками, — синие буквы только чуть светлели, но не стирались.

— Ефим плюс Дуня, — повторил Рубкин. — Какие глупости! — сплюнул и пошёл дальше.

Тропинка вывела на дорогу. Возвращаться на батарею не хотелось, но и бродить по лесу тоже надоело. Солнце припекало спину, по телу растекалась приятная усталость. Над жёлтой высохшей травой плыла огромная белая паутина. Рубкин посторонился, пропустил её мимо себя и долго наблюдал, как она, зацепившись за высокий репейниковый куст, вытягивалась по ветру в длинную нитку. «Пойду на батарею, — все же решил Рубкин, — может, капитан уже вернулся из штаба, узнаю новости, а нет — завалюсь спать на сеновал…» Он медленно зашагал по подсохшей и уже разбитой машинами пыльной дороге к селу.

— Андрей, Андрей! Рубкин!

Лейтенант оглянулся. Его догонял Панкратов, шагал размашисто, весело помахивая руками; из-под сапог разлеталась пыль. Он ходил в первую батарею проведать своего дружка, с которым учился в одном училище. Видно было, что он чему-то очень рад.

— Опять получил!.. — ещё издали прокричал Панкратов, похлопывая ладонью по нагрудному карману гимнастёрки, который был туго набит письмами. Глаза его светились радостью, он улыбался, готовый от счастья обнять и расцеловать Рубкина.

— Что получил? — спросил Рубкин, хотя хорошо знал, что речь пойдёт о письме.

— Письмо!

— Я думал, третью звёздочку… А письма — ты их каждый день получаешь.

— С фотографией!..

— Тоже не ново. Все она же?

— Да, она, Ольга. Понимаешь, Андрей, одиннадцатую фотографию прислала.

— Нехорошее число.

— Почему?

— Кругом по одному: один и один.

— Ну, это ты брось. Взгляни, какой снимок, как смотрит она, ты только посмотри!.. — продолжал восторженно говорить Панкратов. Он был моложе Рубкина на четыре года, ещё ни разу не брил ни усов, ни бороды. Над верхней губой едва-едва заметно пробивался чёрный пушок.

Рубкин начал рассматривать фотокарточку. Со снимка глядела обыкновенная деревенская девушка, немного скуластая. Ему было непонятно, что Панкратов находит в ней хорошего? Она не только не красива, даже несимпатична, и одевается, похоже, безвкусно. На голове какой-то цветастый платок. «Нет, я бы даже не посмотрел на такую», — подумал Рубкин и почувствовал неприязнь к девушке. Но все же в открытых глазах её Рубкин уловил теплоту и ласку. «Может, глаза красивые?.. Хм, но только глаза?!..» Он посмотрел на смуглое, почти совсем детское лицо Панкратова, потом снова на фотографию — нет, не нравилась ему девушка.

— Ну, что?

Панкратов с нетерпением ждал ответа — что скажет его друг?

— Знаешь что, Леонид, — дружески хлопнув по плечу, начал Рубкин. — Мне не хочется тебя огорчать, но врать я не умею. Не нравится она мне. Может, и красивая у неё душа, может быть, не спорю, а лицо её мне не нравится. Черт его знает, дело вкуса, конечно. Скажу тебе одну истину, не помню только, или где слышал её, или вычитал, словом, суть вот в чем: подруга жизни на людях должна быть красивой, дома — заботливой, в постели — страстной!..

— Твоя философия — ерунда, — возразил Панкратов. — Увидел бы ты Ольгу в жизни, э-эх!.. Почитай, что на обороте пишет, почитай, я тебе разрешаю.

Рубкин снова нехотя взял фотографию и, повернув её, стал читать:

— «Милый Лёня! Нас снимали на Доску почёта. Фотограф приезжал прямо в поле. Я попросила сделать карточку и для тебя. Вот она. Помни, милый Лёня, и не забывай, я жду тебя!..» — Рубкин усмехнулся. — Звеньевая, поди?

— Звеньевая.

— Можешь быть спокоен — не изменит, — заключил Рубкин.

Но Панкратов был весел и не заметил, что Рубкин насмехается над ним.

— Она хорошая, она будет ждать, я в этом не сомневаюсь, — проговорил Панкратов, пряча письмо и фотокарточку в карман.

— Да тут и сомневаться-то нечего…

8

Когда разбитые окна завесили брезентом и зажгли керосиновый фонарь, принесённый с батареи кислый запах деревенской избы стал особенно ощутим. Будто все здесь пропахло хлебом и квасом: и пол, и потолок, и серые стены, и деревянная кровать с лоскутным одеялом, и мешочная люлька на пружине, и давно не скобленный дубовый стол, и запылённая скамья вдоль окон… Фонарь горел тускло, и от этого воздух в избе казался густым и синим. Возле печи на соломе валялся старый с позеленевшей кожей хомут. Но Майе казалось, что это вовсе не хомут, а телочка, которую только что внесли с мороза в тёплую избу, и она, свернувшись калачиком, греется возле печи, а в дверь вот-вот войдёт отец, сбросит заиндевелый тулуп и протянет гостинец — полосатую конфетку…

В комнату вошёл капитан Ануприенко.

— Ужин не приносили?

— Нет. А стол я вымыла, вытерла…

— Вижу. — Он сел на лавку и, положив ногу на ногу, в упор посмотрел на Майю. — Говорил о тебе в штабе…

— Ну? — Майя подалась вперёд.

— Не могут. Правда, разговор был так, предварительный, — поспешно вставил капитан. — Завтра поговорю с командиром полка. Если он решит…

— А если не разрешит?

— Надо возвращаться в свою часть.

— Не пойду, пусть делают со мной что хотят, не пойду!

На пороге появился лейтенант Панкратов.

— Вы что в полутьме сидите?

— Леонид? — не оборачиваясь, спросил Ануприенко, хотя сразу же узнал лейтенанта по голосу.

— Да, я.

— Проходи. Как разведчики устроились на ночь?

— Отлично. Натаскали в сарай сена…

— А настроение?

— Тоже отличное, не спят, песни поют. Как же. на отдых едем…

— На отдых, — весело подтвердил капитан. — Садись, Леонид. Поедем в тыл, отдохнём, как следует, а тогда — прямо до Берлина. Дойдём, как ты думаешь?

— А чего же не дойдём? Дойдём.

— Должны дойти. И дойдём! Дойдём, черт возьми, — капитан хлопнул ладонью по колену. — Смотрел я большую карту в штабе. Интересная обстановка на нашем фронте, — он взял широкий кухонный нож, лежавший на столе, и остриём нацарапал на выщербленных дубовых досках огромную скобку. Закруглил концы, но не стал соединять их, оставив маленький проход. Получилось что-то наподобие незавершённого эллипса. — Мешок, видишь? Здесь сидят немцы. А вот тут, в самой горловине — Калинковичи, узел железных и шоссейных дорог. Немцы могут выйти только через Калинковичи. Взять город, перерезать дороги — и четыре-пять дивизий в плену. А ведь это сделать не так сложно. Ударить с двух сторон и затянуть клещи. Неужели в штабе фронта не видят этого?

— Видят, наверное.

— Я тоже думаю, видят. Не случайно вторую неделю такое затишье. Готовятся, подтягивают силы для удара. Вот где дела будут, а мы с тобой на отдых, а? Только мне кажется, ни на какой отдых мы не поедем, — неожиданно добавил капитан, и улыбка исчезла с его лица. — Ты заметил такую штуку: чего мы здесь стоим? Кого ждём? Я, между прочим, спросил начальника штаба: «Когда выступаем в Новгород-Северский?» «Пока, — говорит, — приказа нет». А почему? Впрочем… Нет, не пошлют нас под Калинковичи. Кого посылать? Возьми нашу батарею: три орудия, людей в расчётах не хватает… Поедем отдыхать.

— В бой так в бой. На отдых так на отдых, мне все равно.

Панкратову не хотелось продолжать этот разговор, он без внимания слушал командира батареи; рука то и дело тянулась к нагрудному карману, где лежало полученное им письмо с фотокарточкой. Ануприенко заметил это и, улыбнувшись, спросил:

— Что, опять, наверное, письмо получил?

— Получил.

— С фотокарточкой?

— Да, — кивнул Панкратов и смутился, покраснел, будто его вдруг осветили стоп-сигналом.

— Показывай…

Капитан, склонившись над фонарём, принялся рассматривать фотокарточку. Подошла Майя и тоже из-за плеча командира батареи взглянула на снимок — девушка ей не понравилась. Да и у капитана она не вызвала восторженных чувств, но из вежливости, не желая огорчать молодого лейтенанта, он тихо проговорил:

— Красивая. Это где она, в поле?

— Почитайте на обороте…

В это время, стуча каблуками, в комнату вошёл Рубкин. Он сразу понял, что происходит: Панкратов показывает фотокарточку. «Что за дурная привычка у человека, любишь, ну и люби себе на здоровье. Смотреть-то там не на что, а он суёт всем — нате, удивляйтесь!»

— Что это, двенадцатая? — насмешливо спросил Рубкин, подходя к ним и наклоняясь.

— Та же, что и тебе показывал…

— А-а, с Доски почёта?

Панкратов не ответил: он опять покраснел, но теперь оттого, что и в словах, и в тоне голоса, каким говорил Рубкин, явно почувствовал насмешку. Он хотел ответить что-нибудь резкое и тоже обидное, даже оскорбительное, и уже подыскивал подходящую для этого фразу, но Рубкин опередил его:

— Ты, Леонид, фанатик.

Он сказал это мягко, приветливо, так что Панкратов даже растерялся, и удивлённо воскликнул:

— Как?

— Очень просто: любишь одну и никого больше вокруг себя не замечаешь. — Рубкин будто невзначай взглянул на санитарку.

— Разве любовь — это фанатизм? — также удивлённо, как и Панкратов, переспросила Майя.

— Да, и не иначе.

— Нет, я в корне буду возражать против этого, — пылко заговорил Панкратов.

— Возражать можно, но доказать нельзя.

— Можно!

— Конечно, можно, — подтвердила Майя.

— Хорошо, тогда скажите мне, пожалуйста, что такое любовь?

— Любовь, это…

— Ну-ну?

— Любовь, это так сказать…

— Говори, говори.

— Любовь это есть любовь, — выручила Панкратова Майя.

— Ну вот: любовь, любовь… А что это — сказать не можете. А я говорю: фанатизм. Хотите пример, пожалуйста. Он любит её, она не любит его, но живёт с ним и изменяет ему. Об этом говорят ему друзья, а он не верит. Это что, по-вашему, не фанатизм? Таких примеров можно привести тысячи.

— Андрей, ты неверно толкуешь слово фанатизм, — вмешался Ануприенко. — Вот ты — настоящий фанатик, потому что убеждённо веришь в какую-то фанатическую любовь. А любовь и фанатизм — совершенно разные вещи. Любовь — это большое чувство, которое трудно передать словами.

— Но можно, — усмехнулся Рубкин и снова бросил косой взгляд на Майю. В сущности он не собирался отстаивать своё мнение, да и само сравнение любви с фанатизмом пришло ему в голову только теперь и неожиданно и он сам удивлялся тому, что говорил. Но все же отступать не хотел. — Как бы вы ни рассуждали, товарищи, а любовь — это все-таки фанатизм. Я имею ввиду однолюбов.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12