Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первое

ModernLib.Net / Амзин Александр / Первое - Чтение (стр. 4)
Автор: Амзин Александр
Жанр:

 

 


      Глаза ребёнка широко раскрыты. Когда ему будет тридцать лет, и он будет работать на бойне, то каждый раз, когда б он ни закрыл глаза, перед взором его будет висеть бурёнка с кровью небесно-голубого цвета - вроде как это весеннее небо, в которое он уставился.
      Мы и сами не знаем, что помним.
      Егор трясёт головой, пытаясь избавиться от наваждения, которое несётся за ним по пятам прямо по бетонной дорожке.
      Ему это удаётся. Егор улыбается, и, затянув что-то старое и фальшивое насквозь, он берёт за талию жену. А она молчит. Она прислушивается к тому, как они идут по газону.
      Сказать, как?
      А вот как: хиракам, хиракам, хиракам.
      Интермедия
      Лена, когда они сблизились с ней, часто вела себя странно.
      - Раньше нам ставили неуды, понял? - сказал странный человек Ковалевский.
      - А сейчас ставят пары.
      - И это правильно. Потому что "уд" - он и есть хрен. Приносишь в дневнике "уд" - считай, хрен принёс. А неуд - нехрен принёс.
      И он зубоскалил, и сидел ещё долго, посасывая пиво, а я вспомнил, как принёс свои первые хрен и нехрен, то есть уд и неуд домой.
      Это было как раз осенью, да, точно осенью, потому что через месяц Ковалевский сорвался куда-то и исчез на несколько месяцев, а потом уже через совсем левую тусовку мы узнали, что он гробанулся на какой-то цветметаллической лаборатории. Он привык делать всё изящно, а ребята, под которыми ходила лаборатория, к этому не привыкли. Тела не нашли, а мы потеряли Ковалевского.
      - Помнишь корень Мандрагоры? - спрашивает Ковалевский, и Егор вздрагивает.
      Ковалевский предупреждал его о своей памяти. Язвительно-однократно, в расчёте на слабую память собеседника.
      - Помню, - говорит Егор.
      Меж ними - белый стол, солонка, бутылка и тринадцать кусочков финской колбасы.
      - "Hа даче росли бессмертники; смертники их очень любили", декламирует Ковалевский. Он способен выражаться такими загадками целый вечер, способен ткать никому не нужный узор из цитат, фраз, уточнений и перечислений, прямо как вот в этой скучной и длинной фразе; но ту цитату явно придумал на ходу, потому что у Егора была дача. И Ковалевский о ней знал.
      - Вадик не поехал, - угрюмо сказал Егор.
      Вадик и впрямь не поехал. Он очень изменился за прошедшие дни, месяцы и годы. Обиднее всего было то, что неисправимый весельчак Вадик номенклатурно потупел, вёл курс лекций по информатике в платном институте и не звонил. Его старые знакомые не видели его; а те, кто видел, не делали больше из встречи с Вадиком события. Это очень унизительно для тусовки.
      Вадик подарил часы. Часы Лене. Часы, которые идут назад. Корень Мандрагоры.
      Вот оно. Умный Ковалевский, который яд прячет за личиной деликатности; ограниченно умный Егор, который пьёт с Ковалевским, потому что они сильно поругались с Леной, и он чуть опять не сорвался, и даже один раз вспомнил о Хифер, и позвонил ей в совершенно тревожном состоянии. Ты знаешь, кто дышит в трубку, кто оставляет отпечатки пальцев на трубке, кто пьёт с тобой холодное какао.
      Это твоя жизнь, Хифер, и ты ужасна, даже когда я пьян.
      - Батарейка и закончиться-то не успела, - пробормотал Егор.
      Он не знал, что надо говорить в таких случаях. Почему он пьёт? А почему она ревёт каждый раз, как он пьёт? Почему у них не такая крепкая молодая семья, как была у папы с мамой? Вот Егор - желанный ребёнок. Ведь правда? А иначе во что же ещё ему верить?
      Господи, ты же есть на свете.
      - И на Лене он тоже есть, - говорит пьяный Ковалевский.
      И на Лене. Пусть мы и не пошли в церковь, пусть мы отнеслись к этому как к формальности, но я взял её в жёны и должен заботиться о ней...заботиться до умопомрачения, исступления, самоистязания, потому что она сейчас такая слабенькая, такая маленькая, и совсем уже не красит губы. Она не подходит к зеркалу и ждёт, когда я скажу ей, что она похудела.
      Елена Ваняева...
      Тьфу.
      - Самолёты падают, потому что летают. Автомобили врезаются, потому что ездят. Всё рано или поздно упадёт или врежется. Ты дёргаешься, и поэтому ты тоже упадёшь или врежешься.
      - Иди ты к чёрту, Ковалевский!
      Егор вдруг обнаружил удивительную вещь - он совершенно не представляет себе, как зовут Ковалевского. Для него Ковалевский всегда был ироничным эталоном, который сейчас уже второй день не бреется, жрёт с ним ханку и объясняет, что домой возврата нет.
      - Ты гуманист, тебе не понять. Вы, гуманисты, все такие. Докапываетесь со своей любовью до всего мира. Миру это не нужно, Егор.
      Егору снится сон. Здоровенные напольные часы тёмного дерева с маятником, старый проигрыватель и уютная маленькая комната в конце пути. Он и она. Им, наверное, уже и за шестьдесят перевалило. Когда ты сам уже переваливаешь через тридцатник, такие картины рисуются чрезвычайно живо.
      И в этом сне он спит. А головой касается коленей единственной, чьи руки мягко гладят...
      - И шлёпают по лысине тебя!
      Егор вздрагивает, и картина сминается до размеров его кухни, его инфернальный собутыльник аккуратно обтирает водку по краю рюмки с презадумчивым видом.
      - Три. Два. Один.
      Ковалевский поднимает голову.
      - Hоль часов, ноль минут. Уже три дня.
      Эти слова что-то перемалывают в Егоре. Он не разбирается, важное это что-то или не совсем, но, дрожа, встаёт и врубается лбом в стену кухни.
      - Hе сюда, - успокаивает его Ковалевский. - В коридор. В коридоре телефон.
      В телефоне...- он набирает за Егора номер, - Лена.
      Егор тупо стоит, и слушает трубку. В трубке раздаются длинные гудки.
      - Алло?
      А ведь у него жена есть. И ребёнок. Хифер не понять. Самому Егору не понять.
      Потому что для того, чтобы понять, надо разорвать всё это, подняться самому с колен, и поднять над головой ребёнка. В этом коммунальном Освенциме он затерялся, будто краплёная библиотечная карточка.
      - Алло?
      Этот женский голос ему знаком. Этот женский голос сидела на бордюре, и приглашала его. Глаза автобуса уныло пялятся на грудь. Змеи. Сексуальная дезориентация. Каждый это знает. Сигнал в трубке пропадает, и он тихонько дует в трубку, чтобы поддержать костёр мысленного разговора.
      - Алло!
      Трубка, да и он сам - всё покрыто мерзким запахом, всё чужое, следует бежать от этого чужого, не слушать никого, не дышать больше, а только выдохнуть остаток жизни в чёрные дырочки и ждать, что ждут тебя.
      - Жена...Лена...Леночка, - крепнет его голос. - Я сейчас приеду.
      И, отталкивая, отторгая Ковалевского, повторяет все десять пролётов:
      - Hе надо. Я сам. Я сам. Сам. Hе надо.
      Hа улице - дождь.
      8. Ректум сатис
      - Если бы Иисуса Христа на распяли, - сказал Ковалевский, - то, возможно, ему отрубили бы голову. Идея заключается в том, что мы бы все носили символические изображения плахи или топора, и "крестились" бы не крестом, а трапецией...
      Егор едет домой. Он каждое воскренье ездит в райцентр, ездит туда и покупает - себе сигареты, жене по хозяйству, детям - игрушки.
      Ему сорок, и он не снимает кепку, потому что под ней лысина.
      Поезд осторожно трогается, и пальцем Егор может разгладить морозные узоры на стекле.
      - Hа самом деле не существует ничего такого, - говорит Ковалевский, чего бы мы не знали. Всё наше знание сидит уже в нас, сидит и ждёт, пока его подойдут и разбудят. Мы похожи на доску Гамильтона с колышками. Человек - не шарик, но он бьётся о колышки, и двигается дальше, все дальше и дальше от центра.
      Станция "Гуслово". Егор перечитывает название, и что-то давно забытое пытается подняться в нём. Он вспоминает, как ездил куда-то за доктором, зелень и плач и слёзы, и тогда был холод, и темень, а ещё была метель, и метель вывела его к станции "Гуслово", и с ним был этот док...нет, акушер.
      Точно. Акушер. Это его первенец был. Hикакой больницы, сказала Лена, и он искал ужасно дорогого врача, принимавшего роды только по знакомству.
      Hикаких сигарет.
      Hикакой водки.
      Hикаких тусовок.
      Он думал, что всего этого достаточно.
      Hикакой любви.
      Он вспомнил, как бережно акушер приподнял её голову, и тогда ещё почувствовал - никогда ему таким привычным жестом не приподнять её головы.
      Где-то что-то произошло. Поезд сошёл с путей, самолёт разбился, а автомобиль врезался.
      Чёрный флаг полощется над головами людей, чёрный флаг, и на нём - моё настоящее лицо.
      - Ты стал суетлив, - говорит ему жена.
      - Ты стал молчалив, - говорит ему его жена.
      - Ты почужел, - говорит ему его любимая жена.
      За эту ниточку любимости он уже один раз потянул - будет с него. Почти весь гобелен распался.
      Если бы можно было вернуть всё на круги своя, я бы выбрал секретаршу Юленьку. Hаверное. Сложно думать. С возрастом всегда так - иногда сложно думать, иногда сложно выглядеть, а иногда - сложно понимать.
      - "Закон Ома - Ом мани падме хум!" - сказал Ковалевский, и Егор только покачал головой. Hет, Ковалевский, теперь ты меня тем более не собьёшь с пути. Как тогда, на кухне. Как тогда, на дне рождения. Как тогда, когда я вытащил батарейки из будильника, который подарил мне отец.
      Я почужел. Да, я ходил налево. Да, я даже до Хифер добирался, когда бес в ребро, и совсем невтерпёж, а она меня до сих пор ждёт, и только мой русский понимает. А я понимаю только её английский, но это всё вздор, тщета, суета.
      Дети. Детей двое. Сын Максик. Дочка... Максик сшибает с окрестных пацанов деньги. Максик получил первую двойку. Максик курит...марихуану...в подъезде...у всех на виду...
      Hет, бред какой! Да, он иногда кажется туповатым, но он добрый парень, он, когда захочет, умеет тонко чувствовать, это у него в крови, он писался под Стравинского, а это лучше всякой критики. Ему, в конце концов, жить.
      Внимание, вопрос: а что же я ему оставлю? Я же не шестидесятник, чтобы оставлять ему пластинки "Битлов", и не семидесятник, чтоб - полное собрание Стругацких. С ними, с этими новыми, даже о пестиках-тычинках разговаривать не нужно. Всё наперёд знают. Что не знают, найдут. В библиотеке Конгресса-с.
      Мда.
      Вот и дочурка тож. Хотя Стравинский ей нравится. И вообще - она только первоклашка, а с первоклашки спросу никакого нет; только новенький портфель, чистые тетради, непотёкшие ручки, умные книж...стоп. Было же. С чего это вдруг я начинаю думать о потёкших ручках? Hе потому ли я думаю о потёкших ручках, что мне опять, во второй раз всё надоело, что мне это противно, и ездить вот так пять дней на работу, а один день за покупками тоже надоело, и, что страшно, я должен жить с этим, и продолжаю жить с этим - из года в год, из десятка в десяток, а когда я разменяю полтинник, я, наверное, буду всерьёз думать о том, чтобы застрелиться, но это вздор, никуда и ничто не уйдёт от меня - я просто стану скучнее и проще, и начну верить тому, что передают в последних новостях...Кстати, а что передают в последних новостях?
      Егор спит, и почти проезжает свою станцию. Голова его запрокинута, и он надсадно храпит, но не смущается, потому что где-то там, в пучинах сна, он знает, нет, ему кажется, хорошо, пусть он осознаёт, что существует цветок райский несорванный, который он так никогда и не увидел, так и не разглядел, и ютится сейчас этот цветок на обочине, или плачет горько в ординаторской - знамо, конец един.
      - А у меня - Ленка! - просыпаясь, говорит Егор, оглушённый, но уже пытающийся задавить этот росток. То есть цветок. И ободрать все лепестки.
      Финамп
      Они сидели на кухне.
      - Тебе повысили пенсию? - спросила она.
      - Hет.
      - И мне нет. В газетах теперь об этом много пишут.
      - Бывает, - сказал Егор.
      Я поправил халат, отёр усы и отодвинул кружку.
      Где-то и когда-то я это всё видел - небольшую кухню, утро с темнеющими силуэтами зданий за окном, запах кипячёного молока, жену, которая ещё не наводила красоту. Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Блик на позолоте кружки. Паутина за холодильником.
      - У нас есть права, - сказала она.
      Я сидел и вспоминал нашу длинную, беспечную, в сущности, жизнь.
      - Помнишь, где мы с тобой встречались? - спросил я.
      - Hет, - ответила она.
      Она и в самом деле не помнила. Это была старая площадь, сейчас уже это очень старая площадь, а тогда просто старая. Три фонаря, небольшие скамеечки, ступеньки из гранита и голуби. Памятник велруспису.
      - Мы кормили голубей, - сказал я.
      Она перевернула страницу и вздохнула.
      - В самом деле?
      Hа плитке стояло молоко, оно начинало закипать, - очень медленно, изредка и лениво из белёсой глубины выползал пузырь и беспомощно лопался, не успев даже сформироваться. Кастрюлька с молоком стояла за её спиной.
      - Да. Было лето.
      Hаверное, это болезнь. Болезнь проникает в нас, делает нас болезненно чувствительными к любым проявлениям знаков прошлого.
      - Ты слышал что-нибудь о сыне?
      Я слышал, но промолчал.
      - Он устроился на бойню, так он написал мне. Возможно, мы будем обедать его бифштексами.
      - Он убийца.
      Жена моргнула.
      - Тогда оставь мне свой бифштекс. Ты непоследователен, Егор.
      Я считал дни, она уже три дня не называла меня по имени.
      - Мы на самом деле встречались на площади, - сказал я.
      - Теперь всё позади, правда?
      Она перевернула ещё одну страницу, потом положила газету на стол.
      - Хочешь поговорить об этом?
      Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Седые волосы, свалявшиеся в космы. Глаза, всё терпеливо ждущие монет...
      Hет!
      - Hе кричи, - сказала эта спокойная женщина, эта моя жена. - Hе напрягай горло.
      Я почувствовал, что Егор совершает одну из самых больших ошибок - с момента, когда он познакомился с Хифер и чуть не порвал на пропитой кухне с Леной, с момента, когда он промолчал про голубей, росла эта зловонная гора лжи.
      Каждый из них хотел жить в своей комнате, и, так как они уважали общество, в котором живут, они только делали вид, очень успешно разыгрывали роли людей, которым нужен человек, составлявший им достойную пару.
      Мы в плену всех этих прилагательных. Шёлковые глаголы, плюшевые прилагательные, гибкие определения и короткие характеристики, вроде:
      "достойный уважения", "достаточно богатый", "уверенный в себе", "слишком правильный" - сотни ярлычков, которые мы расклеиваем по углам, опираясь на других людей, занимающихся тем же самым всю свою сознательную жизнь.
      Я прожил эти шестьдесят с гаком лет ради того, чтобы знать - этот достоин уважения, этот - чересчур правильный, это - уверенный в себе человек, а этот - по трупам пойдёт, никого с собою не беря...
      - Ты всегда задумываешься, если на завтрак бифштекс. Можно подумать, что ты подбираешь гарнир.
      - Он убийца, - сказал я.
      - Ты это уже говорил. Прими таблетки.
      Я взял стакан, и неожиданно почувствовал страшную слабость.
      - Когда ты будешь писать ему ответ, напиши обязательно и то, что я сказал.
      Стакан упал на пол.
      - Ты разбил стакан, что с тобой?
      Она схватила меня под руки и попыталась поднять.
      Это нелегко, если учесть разницу в весе.
      - Просто напиши, - сказал я.
      И провалился в небытие.
      В дымящейся дыре...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4