Стоп. В реальной жизни разве он действительно об этом думал?
А разве нет?
Михаил Арсеньевич тяжело вздохнул, захлопнул блокнот, тихо извинился и, бесшумно отодвинув стул, направился к выходу. Докладчик сделал паузу и проводил Бессонова удивленным взглядом, а сидевшие за длинным столом заведующие отделами подумали о том, что и сами с удовольствием последовали бы отрицательному примеру, но если все сразу или по очереди начнут покидать конференц-зал, это будет нонсенс и полный беспорядок в работе.
В коридоре суетливо бегали сотрудники, Михаил Арсеньевич постоял, щурясь и соображая, куда бы податься, чтобы хоть какое-то время побыть одному, и, вспомнив, направился в семнадцатую лабораторию. Там только вчера закончили ремонт, краска еще не просохла, аппаратуру не начали устанавливать, и весь сегодняшний день специалисты по телевизионным методам физического контроля собирались провести на объединенном семинаре в ФИАНе. А может, и дома — это уж кто как вывернулся.
В просторной и пустой комнате даже стула не оказалось, а запах от свежей краски стоял такой, что Роза, к примеру, наверняка лишилась бы сознания. Михаил Арсеньевич открыл форточку и встал у окна. Думать можно и стоя. Думать Бессонов мог и на ходу, и сидя, и лежа — положение тела не имело значения, лишь бы никто не мешал сосредоточиться.
Пустая комната оказалась замечательным резонатором для мыслей. Не прошло и минуты, как Михаил Арсеньевич перестал ощущать тяжкий запах краски, полумрак сгустился, мысли сконцентрировались и потекли плотной струей в нужном направлении.
Итак, сначала.
Начало к Лизе, кстати, не имело никакого отношения. Сначала был Гущин — неприятная личность, представившаяся сотрудником аппарата Российской академии. Бессонову Гущин не понравился, потому что лгал — Михаил Семенович знал точно, что в структуре академического аппарата не было службы, занимавшейся перспективными научными направлениями. Ну и что? С предложением о работе в группе Бессонов согласился, не раздумывая. Сразу понял, какая это золотая жила. Золотая не в смысле возможного обогащения (о деньгах он не заботился ни в молодые годы, ни впоследствии, когда стал прилично зарабатывать), а в смысле познания нового.
И результат… Господи, неужели самая потрясающая мысль, какая только могла прийти в голову, родила столь же потрясающе гнусную суть?
Почему он должен сейчас мучиться, отвечая на вопрос, который, возможно, и смысла никакого не имел, но все равно ответить было необходимо, потому что иначе невозможно жить? Ни жить, ни думать, ничего…
Михаил Арсеньевич подставил лицо яркому солнцу, ощутил прикосновение нежных теплых ладоней — совсем как у Розы, когда они еще любили друг друга, вскоре после свадьбы поехали к ее родственникам в Бологое и там спали на сеновале, в первый и последний раз в жизни, лежать на колючем сене было и неудобно, и приятно, Розочка в темноте прижималась к нему всем телом, и ладони ее касались его лица, прикосновение было таким нежным, что ему пришло сравнение с теплыми солнечными лучиками, с зайчиками, с милыми нематериальными зверушками.
Солнечный зайчик устроился у Михаила Арсеньевича на переносице и переключил в мозгу какие-то каналы, перевел стрелки на путях, по которым двигались мысли.
Михаил Арсеньевич был уверен в том, что знание полных законов невозможно использовать во вред — невозможно изначально и по определению. Почему он был так уверен? Речь ведь шла не о духовных мирах, создаваемых воображением, где невозможно существовать вне понятий морали и нравственности. Речь шла о парадигме нематериальной Вселенной, безразличной к духовным устремлениям человека, как безразличен к ним известный из школьного курса физики закон Ома. Но почему-то Михаил Арсеньевич был уверен, что творить зло с помощью их нового знания так же невозможно, как создать вечный двигатель, не зная полной формулировки второго начала термодинамики. А этой формулировки он еще не знал…
Кто-то снаружи начал поворачивать ручку двери, и Михаил Арсеньевич с раздражением подумал, что ему помешают довести мысль до конца, понять — как и почему это случилось с Лизой. Сейчас кто-нибудь войдет, поведет пустой разговор — даже если это будет разговор о перспективах физической науки в одном, отдельно взятом, академическом институте.
Михаил Арсеньевич подошел к двери и повернул ключ. Ручка перестала поворачиваться — снаружи размышляли над тем, почему кто-то из сотрудников заперся в пустой комнате. Ах, все равно. Пусть думают что хотят.
В дверь постучали, но Михаил Арсеньевич не стал отвечать. Запах краски опять стал невыносимым, и он вернулся к окну, встал под форточкой, втянул ноздрями холодный, с терпким городским запахом, воздух с улицы.
Я мог убить Лизу, — подумал он отрешенно. Мог, и нечего себя обманывать.
Это было несколько месяцев назад. Прошлым летом. С утра парило, а к полудню асфальт раскалялся, будто песок на ялтинском пляже. Женщины ходили в легких платьях, и каждая вторая выглядела голливудской красавицей, Михаил Арсеньевич готов был соблазнить любую, которая не отвела бы взгляда. За годы счастливого супружества он совершил немало ходок, было что вспомнить, хотя лучше бы, конечно, не вспоминать (это удел стариков), а действовать.
Собирались в тот вечер не у Кронина, а у Эдика — Николай Евгеньевич приболел, и сестра его Софа, страшная злюка, запретила беспокоить брата вистологической чепухой. А Эдик устроил фуршет — не сразу, конечно, а после обсуждения, — и получилось так, что Михаил Арсеньевич сел рядом с Лизой. Филипп мрачно смотрел в их сторону, но мешать разговору не пытался. Михаил Арсеньевич был в ударе, сыпал комплиментами, Лиза в тот вечер выглядела обворожительно и слушала его с удовольствием, а когда он предложил ей прогуляться вместо того, чтобы ехать к метро в душном троллейбусе, она согласилась, и они попрощались с Эдиком в прихожей, а с другими и прощаться не стали — ушли по-английски. Михаил Арсеньевич представлял себе, что в это время думал Филипп. Плевать. Либо ты воюешь женщину, либо тихо страдаешь. Филипп предпочитал страдать — его дело.
И погуляли замечательно. Поехали в ресторан, хорошо поели после Эдикиного фуршета, выпили вина, а потом шли через парк, где фонари светили вполнакала, тени, отбрасываемые деревьями, были похожи на фантастические механизмы пришельцев, Михаил Арсеньевич прервал на полуслове свои разглагольствования и, повернув Лизу к себе, принялся шептать о том, какая она красивая и умная, как им может быть хорошо вместе, и что они оба себе не простят, если между ними ничего не произойдет, потому что…
И Лиза, чудесная, добрая и милая Лиза рассмеялась ему в лицо. Она не просто смеялась, она хлопала себя ладонями по щекам, повторяла «Я не могу!» и еще что-то, совсем уж неприятное для его самолюбия, а потом, когда он, не помня себя, пытался сорвать с нее полупрозрачную кофточку, ударила его по лицу, оттолкнула и пошла, не оглядываясь, а он плелся следом и чувствовал себя индийским парием, которого госпожа из высшей касты бросила в дорожную пыль и приказала стать червем. Он был червем, и он ненавидел эту женщину, потому что никогда не испытывал такого унижения. Унижения тем более мучительного, что завтра и послезавтра, и еще много дней им предстояло встречаться и вести себя друг с другом так, будто ничего не произошло. Не мог же он, на самом деле, бросить работу в группе из-за того, что получил афронт от женщины!
Лизины каблучки стучали по асфальту, а Михаил Арсеньевич шел тихо, как тать в ночи, как преступник, крадущийся за жертвой, это сравнение пришло ему в голову неожиданно, и он подумал, что, если Лиза обернется и он опять увидит ее презрительную улыбку, то рука сама найдет на дороге камень, а если не камень, то должен же где-нибудь поблизости найтись нож или что-то другое, способное убить.
Никогда прежде не случалось с ним ничего подобного. Никогда. Это было кошмарное ощущение, но какое-то сладостное, внизу живота возник жар, поднимавшийся к груди, и если бы Лиза обернулась…
К счастью для них обоих она шла, не оборачиваясь, вышла из темной аллеи на освещенную улицу и остановила проезжавшее мимо такси. Михаил Арсеньевич расслышал, как она назвала водителю свой адрес.
Такси умчалось, а он стоял в тени раскидистой ольхи и держал в руке нож, с лезвия которого капали на асфальт горячие черные капли. Безжизненное тело женщины лежало у его ног, взгляд молил о пощаде, а он смеялся и говорил…
Он ничего не говорил. Он ничего и не думал. Несколько минут спустя он пришел в себя. Его бил озноб, и все произошедшее казалось кошмаром, приснившимся наяву. Он хотел все забыть, но, стоя на тротуаре под ярким фонарем, освещавшим, казалось, не только его понурую фигуру, но и смешавшиеся мысли, вспоминал опять и опять, как поднял нож, как увидел белые от ужаса Лизины глаза…
Но ведь этого не было! Или было?
Конечно, не было, Лиза уехала и теперь никогда не только не сядет с ним рядом, но даже не захочет посмотреть в его сторону.
Михаил Арсеньевич пошел домой пешком, явился далеко за полночь и не стал отвечать на молчаливые Розины вопросы. Это было самое суровое испытание, какое ему устраивала жена: она знала, что на крики муж реагирует очень бурно и быстро сбрасывает напряжение, а вот молчаливых укоряющих взглядов не выдерживает и чувствует себя побитой собакой, для которой у хозяина не нашлось ни одного доброго слова.
В ту ночь он постелил себе в гостиной на диване и до утра лежал без сна, прислушиваясь к собственным ощущениям. Неужели он действительно сошел с ума — ведь то, что произошло между ним и Лизой, иначе как приступом психоза невозможно было назвать. И если такое случилось с ним один раз, то может случиться вторично. И еще, и еще… Когда-нибудь он действительно поднимет камень, подвернувшийся под руку, и убьет женщину, отказавшую ему во взаимности. Значит, нужно не смотреть на женщин, не искать встреч, забыть… И о собственной жене забыть тоже? Разве к Розе он не испытывает тайной и давней, тихой и хорошо скрываемой ненависти? И однажды, когда она посмотрит на него своим уничтожающим взглядом, он возьмет лежащий на столе нож…
Это болезнь. Нужно лечиться. Завтра — уже сегодня — пойти… К психиатру? Михаил Арсеньевич понимал, что не сможет заставить себя занять очередь в районной поликлинике — об этом сразу узнают и передадут Розе, в регистратуре работает ее приятельница Грета, толстая и глупая баба, несдержанная на язык.
Он должен был справиться с собой сам.
Лиза вела себя с ним после той ужасной ночи естественно, будто ничего не произошло. А он ловил себя на том, что ненависть его к этой женщине не только не ослабла, но даже усилилась. Он понимал причину: Лиза оказалась сильнее его, и простить это было невозможно.
Все последующие дни он вел себя с Лизой очень корректно, не давал повода для того, чтобы она бросила в его сторону хотя бы один подозрительный взгляд.
И до последней ночи он ни разу не поцапался с женой. Боялся разбудить в себе зверя, которого с таким трудом затолкал в клетку собственного подсознания. Похоже, он справился.
Только похоже. Смерть Лизы сразу все изменила и показала ему, что ничего еще не закончено.
«У меня алиби, — говорил он себе, прижавшись лбом к теплому оконному стеклу и не реагируя на стук в дверь, становившийся все более настойчивым. — Когда она умирала от сердечного приступа, я совсем о ней не думал. Я звонил Николаю Евгеньевичу, чтобы рассказать об идее полиформного моделирования. Хорошая была идея — то есть, тогда она казалась хорошей, а потом, так и не дозвонившись, я остыл и нашел в ней массу — минимум пять — изъянов. О Лизе не думал».
Да? Подсознательно Михаил Арсеньевич помнил о ней всегда. И рассуждая о полиформном моделировании, разве не мог он так же подсознательно совместить эти две мысли, эти два состояния — так и не утихшую ненависть к женщине и возникшее понимание новой сути бесконечного мироздания?
Мог. Наверное, мог. Ну и что?
Наверняка его с Лизой соединяли не только материально-духовные, но и сугубо нематериальные связи. И мог ли он сам себя убедить в том, что никакие из этих связей не проявили себя в материальном мире таким странным, непредсказуемым образом?
Не мог. Когда подсознательно желаешь кому-то смерти и тот человек неожиданно умирает без всякой причины, не правильно ли обвинить в убийстве себя?
Алиби. Для Фила это, возможно, действительно, алиби — что знает мальчишка о смертельной ненависти, об ужасе маниакального стремления убить и о постоянно сдерживаемой плоти?
В дверь перестали колотить, он слышал громкий разговор и узнал голос заместителя директора по общим вопросам. «Будут ломать замок, — отрешенно подумал он. — Глупо. Нашел место для уединенного размышления. Что им сказать? Не слышал? Задумался? Бред».
Михаил Арсеньевич подошел к двери и спросил громко:
— Кто там? Это вы, Станислав Архипович?
— Черт побери, Бессонов! — послышался крик разъяренного зверя. — Вы что там делаете? Открывайте немедленно!
Он повернул ключ, дверь распахнулась, в комнату ввалились маляры, за ними мрачно вошел Маршавецкий, готовый устроить сотруднику разнос за весьма странное, мягко говоря, поведение, но, увидев что-то в лице Михаила Арсеньевича, заместитель директора пробормотал только:
— Простите, если помешали…
— Ничего, ничего, — в тон ответил Бессонов и мстительно добавил: — А ведь здесь скользко.
Формулировку полного закона сохранения энергии ему и вспоминать не нужно было — разве он ее забывал? Только направить мысленно энергетический поток…
Маршавецкий коротко вскрикнул, нелепо замахал руками, стараясь удержать равновесие, ноги его разъехались, будто он стоял на коньках, и завхоз хлопнулся на копчик, взвыв от боли.
Михаил Арсеньевич повернулся и пошел к себе. Ну что такого произошло на самом деле? Не удержал человек равновесия. Бывает. А он тут совершенно ни при чем.
Как и в страшной истории с Лизой.
14
Фил проснулся от надрывного, как плач Ярославны, телефонного звонка. Не открывая глаз, он пошарил руками вокруг себя, нащупал сброшенное во сне одеяло, две подушки, скомканную простыню… И это все?
Фил открыл глаза и приподнялся на локте. Веры не было. Подушка еще хранила — так ему показалось — запах ее волос, а ладони помнили теплоту ее кожи. Ушла? Он спал, как сурок, а она собралась и исчезла, не попрощавшись.
Телефон продолжал надрываться. Нащупав тапочки, Фил добежал до письменного стола и поднял трубку.
— Господи, — сказала Рая, — я уж думала, с тобой что-то случилось.
— Ничего, — пробормотал Фил, проснувшись окончательно, — то-есть, много всякого…
Должно быть, в голосе его еще остались следы интонаций, обращенных к Вере, как в опустевшей комнате остаются невидимые следы пребывания женщины. Рая помолчала немного и сказала холодно, как она это умела и как делала в прошлые годы, будучи недовольна странным, по ее мнению, поведением мужа:
— Ты не один, что ли? У тебя женщина?
А тебе-то что? — хотел спросил Фил, но только пожал плечами.
— Ты почему молчишь? — продолжала Рая. — Я права?
— Нет, — буркнул он. — Говори, что опять случилось, у меня масса дел, мне нужно бежать…
— У сына проблемы, а ему бежать нужно! Можно подумать, что это только меня беспокоит!
— Что — это?
— Слушай, Максимка ведет себя совсем… Ну, будто ему опять три года или даже два. У меня такое ощущение, будто я стремительно старею, а Максимка становится все меньше и меньше… Плачет по ночам, просится ко мне в постель…
«Если она скажет, что ребенку нужен отец, — подумал Фил, — я пошлю ее к черту. Кто разрушил семью — я или она?»
— Извини, — твердо сказал Фил. — Мне действительно нужно бежать. Я позвоню тебе вечером. Домой. И ты позовешь Максимку к телефону, я хочу наконец с ним поговорить.
Он твердо намерен был поступить именно так, хотя и помнил, что через пять-шесть часов — именно тогда, когда у Раи наступит вечер и она будет ждать его звонка, — начнется семинар на конференции по перспективным направлениям науки.
Фил положил трубку на рычаг и тут же снова ее поднял. Позвонить Вере. Услышать ее голос. Спросить — как она после вчерашнего. После чего вчерашнего? — переспросит она томно, как принцесса на горошине. После того? Или после другого? И он без объяснений поймет, что она имеет в виду под «тем» и «другим».
Он набрал номер, долго слушал гудки, Вера то ли еще спала, то ли уже ушла, то ли… То ли еще не возвращалась домой — куда и когда она отправилась, оставив его спать одного на раздвинутом диване, Фил не знал.
Могу ли я? — подумал он. После «другого», что было вчера ночью, могу ли я слышать Веру и говорить с ней через нематериальные носители информации, закон сохранения это позволяет, это всегда было возможно, и у многих получалось независимо от желания.
Вера! — позвал Фил, закрыв глаза и представив себе ее взгляд, ее ладонь, ее тонкие пальцы.
Вера не откликнулась, да он и не ожидал, что все получится так просто. Вчера они немало потрудились, это был не физический труд, конечно, но от того не менее изнурительный. Сначала они погасили свет и легли на диван — рядом друг с другом, но не вместе, чтобы соприкасались только руки. Формулировку закона сохранения повторили раз тридцать или больше, все более погружаясь в содержание и не понимая — то ли действительно что-то начинало происходить с их психикой и сознанием, то ли это был всего лишь эффект отражения собственных мыслей.
Фил чувствовал, будто его тело тает, как снег на вершине горы в жаркий июльский зной. Было темно, но был и свет, не обычный свет, не волны электромагнитного поля, а отражение души, парившей рядом. Вера? Или кто-то еще?
Он не успел додумать, свет погас, и неожиданно — скачком, без переходов из мысли в мысль, из реальности в реальность — Фил стал таким, каким был всегда в бесконечном многомерном мире. Материальная его суть бездвижно лежала в темной комнате и скользила вперед вдоль четвертого измерения — времени, не ощущая этого движения, потому что в пятом своем измерении он, свернув время в кольцо, был математической проблемой, моделью мироздания, занимавшего еще двадцать или больше уровней смысла, из которых только половина выходила в материальный мир. Фил решил сам себя очень быстро — так ему показалось, но свернутое время могло и обмануть его, — и мир, которым он стал, раскрылся ему, как раскрывается собственное подсознание, если принять дозу наркотика. Фил никогда не баловался наркотиками, но сейчас это не имело значения, потому что он знал все, что мог знать любой человек во все времена существования разумной жизни на маленькой планете Земля в глухой галактической провинции. Он знал, как умер император Наполеон, и знал, почему возникло Солнце, знал, от чего погиб охотник В-вара из племени в-раа (это было неандертальское племя, но сами себя они называли иначе, и Филу совсем не трудно было сопоставить оба названия), знал, сколько нужно затратить энергии, чтобы перейти из непрерывного уровня материального сознания в подуровень нематериального движения с передачей информации между несуществующими еще мирами, знал… Он знал все, но волновало его сейчас не знание, которое было ему не нужно, поскольку никуда от него все равно не делось бы, — он ощущал, что, став другим миром, вмещавшим множество небесных тел, которые нельзя было назвать звездами или планетами, он мог изменить что-то и в других своих измерениях, как может человек раскинуть руки, выйдя из тесной кабинки лифта в просторный и светлый холл.
Лиза! — позвал он и не получил ответа: ее, конечно, можно было найти, нужно было найти, но не сразу, не так просто, ему трудно было оставаться собой-новым, и сознание провалилось (а может, поднялось?), став чьей-то совестью, увечной и несчастной, он не хотел оставаться и здесь…
— Господи… — пробормотал Фил и отодвинулся от Веры, потому что тело ее показалось ему горячим и сухим, как камень посреди пустыни.
Он приподнялся на локте, ему казалось, что он еще не вернулся окончательно, голова будто вынырнула на поверхность темного океана, а тело оставалось в глубине. Он опять потерял себя, стал собственной ущербной частью, трехмерным обрубком, движущимся во времени, и сразу потеряны оказались для понимания и описания бесчисленные сонмы его только что ощущенных сутей. Он так и не понял самого себя, побывав собой.
А Вера?
Она лежала рядом, закинув руки за голову, глядела в потолок, но и на Фила тоже. Он потянулся к Вере, но она отвернулась — мыслью, не телом, — и все кончилось, остались только комната, темнота, тишина и память о произошедшем: рваная, неясная, но неостановимая память.
— Не спрашивай ни о чем, — пробормотала Вера и отвернулась от него: телом, а не только мыслью.
Он уткнулся носом в ее спину между лопатками и заснул мгновенно и без сновидений.
Так было.
А теперь, сидя перед компьютером и пытаясь собрать разрозненные мысли и воспоминания, Фил подумал вдруг, что знает, кто, как и почему убил Лизу. Знает, но не помнит. И бесполезно вспоминать. Была — то ли вчера вечером, то ли ночью, то ли потом — произнесена какая-то ключевая фраза или случилось важное для понимания событие, или, что скорее всего, знание пришло, когда они с Верой были вдвоем. Там.
Почему он говорит — там? Мир — более общее понятие, чем наша Вселенная, чем материя, дух и все непознанные нематериальные измерения. Мир — это все. Мы никуда не уходили с Верой, мы оставались, и суть наша оставалась, просто мозг, зная теперь формулировку полного закона сохранения энергии, понимает в мире гораздо больше, чем раньше.
Он еще раз набрал Верин номер, послушал короткие гудки, а потом решительно придвинул к себе клавиатуру и начал быстро, не задумываясь, а лишь приподнимая ночные воспоминания, как фотографии в кювете с проявителем, записывать текст.
Получалось странно. Некоторые предложения выглядели бессвязными, но он знал, что они точны, как стрелы, попавшие в мишень. Иногда он писал слово, не зная его смысла и понимая лишь после записи — новое определение, новое понятие, новая суть.
Записала ли Вера свои ночные переживания? Он ведь даже не знал, что она видела и чувствовала. Возможно, женщины ощущают свою полноту в мире совершенно иначе, возможно, измерения их дополнительных сутей совсем другие, не такие, как у мужчин. Это тоже интереснейшая проблема, и когда Вера объявится, нужно непременно спросить ее. Сравнить.
Зазвонил телефон, и Фил не сразу поднял трубку. Не мог, не было сил. Если это опять Рая, то он…
— Филипп Викторович, — прошелестел голос Кронина, — хорошо, что я застал вас дома. Скажите пожалуйста, какие у вас на сегодняшний день планы?
— В два у меня семинар, Николай Евгеньевич. До половины пятого. Потом… Вроде ничего.
Фил подумал, что потом у него встреча с Верой. Он думал об этом спокойно — а ведь еще сутки назад сама возможность не только физической близости, но даже душевной связи с этой женщиной выглядела в его глазах кощунством, предательством памяти о Лизе.
— Тогда не будете ли вы любезны приехать ко мне часов в шесть или в половине седьмого? — спросил Кронин.
— Собираемся сегодня?
— Нет. Все — нет. Мы же назначили на завтра, все сохраняется в силе. Просто я… мне хотелось бы поговорить с вами. Я тут пытался осуществить один эксперимент, не знаю — получилось ли. Думаю, это важно.
— Хорошо, — сказал Фил. — Я постараюсь.
— Пожалуйста, — Кронин помолчал и добавил, будто извиняясь. — И не говорите никому о нашей встрече, хорошо? — он положил трубку, не попрощавшись, из чего Фил сделал вывод о том, что Николай Евгеньевич не в своей тарелке.
— Да, конечно, — сказал Фил в пустоту.
Придется идти. А ведь интересно — если Кронин тоже попытался выйти в мир, сможет ли он описать случившееся с ним так, чтобы Фил понял? Какие-то слова он должен был придумать, вообразить для описания того, что, вообще говоря, словесному описанию не поддается.
Фил вспомнил, как несколько лет назад читал «Розу мира» Даниила Андреева. Ему тогда и в голову не приходило, что Андреев мог описывать — в том числе с помощью придуманных слов, — часть бесконечномерного мира, которую осознал и понял. Как сумел Андреев вобрать даже частичную полноту мироздания — ведь он не имел ни малейшего представления о полных формулировках законов природы. Нематериальная Вселенная для него не существовала, Андреев отделял лишь материальное от духовного и в этом не отличался от множества своих религиозных предшественников.
Наверное, некоторые глубоко впечатлительные и эмоциональные личности могут выходить в мир — или хотя бы в некоторые другие его измерения. То, что у Фила с Верой (возможно, у Кронина тоже) получилось в результате аналитического изучения законов природы, люди глубоко эмоциональные способы, видимо, испытывать спонтанно. Не будучи готовы, они либо неправильно интерпретируют увиденное, либо вообще его не объясняют, впадая в религиозный экстаз и тем самым отдаляя реальное решение проблемы.
Мог ли Андреев действительно видеть храмы разных религий, давно умерших людей, ареалы погибших цивилизаций? Сейчас Фил сомневался в том, что все, описанное в «Розе мира», было лишь игрой богатого творческого воображения автора, как ему казалось несколько лет назад. Эмоциональное познание может быть даже эффективнее рационального. В конце концов, рацио побеждает, потому что не только описывает, но и объясняет описанное и может предсказывать еще не описанное. Однако информация, полученная с помощью эмоционального познания, может оказаться важной и обязательной для интерпретации.
Может, и все многочисленные труды госпожи Блаватской должны быть теперь изучены с позиций рационального мироописания? Возможно, и она бродила не в глубинах собственного подсознания, а ступала на мелководье полного мироздания — глубоко в этот океан она, конечно, погрузиться не могла, без знания главных законов природы это вряд ли возможно, но несколько простых измерений она, не исключено, способна была осознать.
Фил посмотрел на часы — первый час, он и не заметил, как пробежало время. Нужно торопиться, не опоздать бы на семинар.
15
Конференция по перспективным направлениям науки проходила в здании Института биохимической технологии. Как это всегда бывало, Фила окружила толпа энтузиастов висталогии. Фил любил эти минуты — до и после семинаров, — потому что вопросы, которые ему задавали, часто оказывались исключительно интересными, думать нужно было, как говорится, «в режиме реального времени», а по ответам судили не столько о способностях лектора, сколько обо всей науке о научных открытиях, которую Фил сейчас представлял собственной персоной.
Фил любил эти минуты, но сегодня они оказались мучительны, потому что голова была заполнена совсем другими мыслями, ничто постороннее в нее не вмещалось.
— Я так и знал, что встречу тебя здесь, — услышал он знакомый голос и, обернувшись, столкнулся взглядом с Эдиком.
— Ты? — удивился Фил. — Что ты здесь делаешь? — вырвалось у него. — По твоей тематике в программе ничего интересного.
— Во-первых, — сказал Эдик, отводя Фила в сторону, — ты плохо слушал в прошлый раз, когда мы были у Николая Евгеньевича. Я говорил, что у меня выступление в рамках секции по психологии творчества.
— А… Да, извини, — пробормотал Фил, действительно вспомнивший вскользь оброненную реплику.
— А во-вторых, — продолжал Эдик, — думаю, нам необходимо поговорить вдвоем.
— Давай, — согласился Фил. — Только не сейчас. Когда закончим, хорошо? Приходи в восьмую комнату.
— Договорились, — бодро сказал Эдик и направился в сторону большой ступенчатой аудитории, где начиналось пленарное заседание психологов.
На семинар к Филу, называвшийся «Методы висталогии в развитии научных школ», пришло около тридцати человек, в том числе несколько новичков, краем уха слышавших о странной науке висталогии. Вопросы их сегодня лишь раздражали Фила, отвечал он автоматически, и наверняка у многих осталось ощущение, что лектор их надул, нет в висталогии ничего интересного и перспективного. В общем — провал.
С грехом пополам закончив семинар, Фил, ни на кого не глядя, принялся собирать и запихивать в кейс демонстрационные материалы — только тупой вахлак не понял бы, что у лектора нет сегодня желания общаться с аудиторией в кулуарах. Вахлаков, однако, в любой компании даже умных людей бывает достаточно, — к столу подошли несколько человек, Фил напрягся, придумывая нейтральные слова, объясняющие его нежелание и неспособность давать дополнительные объяснения, но, к счастью, в аудиторию вошел Эдик и громогласно объявил, что сейчас здесь начнется заседание другой секции, и пожалуйста, срочно, быстро, в общем, чтобы через минуту никого здесь не было.
Через минуту они действительно остались вдвоем, и Эдик плотно прикрыл дверь, включив для гарантии наружный транспарант: «Не входить. Идут занятия».
— Послушай, Фил, — сказал Эдик, усаживаясь в последнем ряду и показывая на место рядом с собой, — давай не будем ходить вокруг да около. Не стой над душой, садись, пожалуйста, иначе я не найду нужных слов, и мы не поймем друг друга.
Фил хотел позвонить Вере, у него не было сейчас желания выслушивать Эдикины откровения. Пусть скорее выскажется — и на выход.
— Понимаешь, — со странным смущением сказал Эдик, — у меня получилось. Я сам не ожидал, но… Получилось, понимаешь?
— Что? — спросил Фил. Он уже понял, но хотел, чтобы Эдик произнес эти слова сам.
— Я… выходил в мир. Боюсь, что и рассказать не смогу толком. Ты подумаешь, что я рехнулся, да и слов не подберу… Я сегодня с Гришей откровенничал, ты его не знаешь, это в нашем институте такая общая жилетка… Отключился неожиданно — конечно, в тот момент я именно о полном законе думал, так что все естественно, но… Слишком это вдруг получилось. Новые измерения во мне как бы выщелкивались — будто отрастала еще одна конечность, орган восприятия, мир расширялся… Нет, расширялся — не то слово. Ширина, глубина — наши измерения, трехмерие, а я… Черт, как объяснить?
— Ты хочешь описать, — сухо сказал Фил. — Не нужно описывать. Формулируй выводы.
— Ужасно! — воскликнул Эдик. — Я не хотел возвращаться в собственное тело!