Город не мог быть Назаретом — тем Назаретом, что запомнился Андрею, когда он с мамой проезжал по узким кривым улочкам в огромном автобусе, который, казалось, был шире не только улиц, но и центральной городской площади, но, тем не менее, продирался сквозь теснотищу со скоростью горного потока, не разбиравшего, есть ли на его пути преграда. Он ехал тогда из Кацрина в Кфар-Хабад, и это был последний день на Земле.
Город, отделенный шлагбаумом, не мог быть Назаретом еще и потому, что, даже покинутый, он оставался бы арабским, в нем жил бы дух его строителей, неосязаемый, но вполне ощутимый для любого человека Кода. Этот город был просто скоплением кубических строений с окнами и надписями.
Так и не разобравшись в своих ощущениях, Андрей вошел в сумрак КПП, попав сначала в небольшой холл, где за компьютером сидел еще один солдат, а потом — в длинную комнату, где и был оставлен наедине с начальником. В погонах Андрей не разбирался, тем более, что армия была японской, он знал теперь это совершенно точно, успев пробежаться мысленно по базе данных, запечатанных в тесном пространстве жесткого диска. Он не стал запоминать все — ни к чему, — но ухватил основное, сосредоточившись не столько на тактических армейских заготовках, во множестве разбросанных по ячейкам памяти и пригодных на все случаи жизни от ядерной атаки до нашествия вампиров (было и такое в одном из файлов!), сколько на географических и исторических сведениях, выдернутых по крохам и с трудом соединенных в некую единую структуру, позволявшую сделать логически непротиворечивое заключение.
Офицера, смотревшего на Андрея тусклым взглядом озверевшего от безделья начальника, звали Юси Акахира, он руководил шестым экспедиционным корпусом и жутко — вот уже вторую неделю! — тяготился своим новым назначением, потому что терпеть не мог гражданских, а между тем, именно гражданским населением надлежало ему командовать в ближайшем будущем.
— Кто такой? Имя? — резко спросил Акахира, но заданный вслух вопрос был лишь попыткой отвлечь самого себя от зудевшего в подсознании страха. Офицер боялся, и чем ближе подходил Андрей к столу, на котором, кроме плоского терминала компьютера лежали несколько дискет от биопроцессора, тем более осознанным становился страх, и наконец, Андрей сумел разобраться в причине.
Акахира видел, что перед ним европеец. Следовательно — один из людей Кода. Что он здесь делает? Акахира не спрашивал себя, каким образом человек Кода, представитель племени, покинувшего Землю полвека назад, оказался здесь, вблизи от лагеря перемещенных лиц Назарет. Вопрос не имел смысла — любой из людей Кода мог оказаться где угодно. Здесь или в Токио.
Людей Кода не понять, они и не люди вовсе. Приказ, которому уже больше трех десятилетий и который никто и никогда уже не отменит, гласил: любого человека Кода, обнаруженного где бы то ни было и кем бы то ни было, нужно уничтожить на месте любым пригодным способом, даже если при этом придется использовать ядерное оружие поля боя.
Сразу нужно было это сделать. Сразу, не раздумывая. Приказ есть приказ. Хирума струсил и позволил человеку Кода отконвоировать себя в КПП. Но он-то, Акахира, потомственный самурай, пра-правнук генерала Ямадори, в эпоху Хирохито командовавшего танковой бригадой на Дальнем Востоке, он-то, знавший все трагические следствия возможного промедления, он— то почему сидит, не предпринимая решительно ничего, даже самого простого — протянуть руку и набрать на терминале код «1-6-5»? Он погибнет, распавшись на атомы, и весь этот район в сорокаметровом радиусе превратится в радиоактивную воронку. Но приказ будет выполнен, и человек Кода исчезнет. Не умрет, убить человека Кода невозможно, потому что существа эти не живут в обычном смысле слова. Нет, не умрет, жаль, конечно. Но уйдет отсюда.
— Не бойся, — сказал Андрей, — дай-ка я посмотрю на тебя. Я хочу знать, где я и когда. Потом я уйду сам, здесь мне нечего делать. Помоги, и я уйду.
Он произнес это вслух по-японски, на том диалекте, каким пользовался майор, но Акахира, наполовину парализованный страхом, так и не понял — раздались слова в тишине комнаты или прозвучали эхом в его сознании.
Он все же протянул руку, Андрей не мешал майору поступать, как велел приказ, и пальцы Акахиры пробежали по клавиатуре, набирая код. Взрыв произошел через полторы секунды, но в эти полторы секунды сознание и подсознание, и все уровни собственного «я» майора Акахиры оказались раскрыты настежь, как дом, уже покинутый владельцем. Андрей протянул руки и начал разбирать этот завал памяти и предрассудков, растянув отпущенные ему полторы секунды ровно настолько, чтобы не пропустить никакой интересной информации.
Так… Родился в японской части Екатеринбурга через семнадцать лет после Исхода. Перескок: молодой Акахира — участник Всеяпонского конгресса партии религиозной свободы. Конгресс собрался в Тегеране, бывшей столице Ирана, ныне городе свободной молодежи западных провинций.
Нет, так не пойдет, нужно последовательно.
Спокойно, Акахира, жить тебе осталось полторы секунды, нет, уже на семь миллисекунд меньше, не суетись, дай понять.
Сначала. Родители. Отец — отставной генерал, в дни Исхода командовал бригадой, которая наступала на Ближний Восток с юга, десантируясь с судов, захваченных в доках бывших Соединенных Штатов. Мать… Не прочитывается. Не думает Акахира о матери, никогда не думал, разве что в раннем детстве, когда все еще такое розовое или черное… Мать ему казалась цветком, который рано увял, потому что… Вот оно, все понятно, мать была проституткой в армейском борделе, родом она была из Юго-Восточной Азии, то ли с Филиппин, то ли из Малайзии, отец на эту тему не любил распространяться, а самого Акахиру родословная матери интересовала лишь постольку, поскольку мешала продвигаться по армейской служебной лестнице.
Не очень-то и мешала, если разобраться. В шестнадцать лет — пехотное училище в бывшем американском Фриско. Город уже лет пять стоял разрушенным китайской водородной бомбой — пустой уже в то время город, и акция эта была непродуманной, премьер Китая сам потом сожалел, но дело было сделано, и пехотное училище размещалось далеко от эпицентра, где наведенная радиация уже опустилась ниже разрешенного уровня. Можно жить.
По Ханойским соглашениям Фриско и вся бывшая Калифорния отошли к Японии, хотя Китай и был недоволен таким поворотом событий — освобождала Западные штаты китайская армия, а в результате…
А в результате первый свой боевой опыт девятнадцатилетний сержант Акахира приобрел в операции «Хантонг». Балканы. Райский край. Весна. Цветущие яблони. Снег сходит с горных вершин мутными потоками, затопившими дороги вокруг бывшего Дубровника. Неважно. Пробьемся. Китайцы не должны заполучить всю Сербию. И пробились. Акахира прошел через эпицентр (не удержался генерал Хуэй Цзе, сбросил пять тактических ядерных зарядов, оставив от Дубровника и окрестностей мрачные воспоминания), зрелище запомнилось на всю жизнь.
И еще запомнилась с того времени первая — и до сего дня единственная
— встреча с человеком Кода.
Внимательно, — попросил Андрей. Не дергайся умом, я хочу знать. Акахира не дергался, до него дошло, наконец, что жить ему осталось чуть больше секунды, и что секунда эта растянулась на многие часы, и что, как он читал в книгах, сейчас перед ним проходит вся жизнь, мало ее было, конечно, но разве не славно прожито? Смотри, как тебя там, мне нечего скрывать.
Андрей сдвинул эмоции Акахиры, как сдвигают в угол комнаты стул, мешающий убирать помещение.
Батальон, где служил Акахира, вывели из Сербии после того, как, подписав с китайцами соглашение о перемирии, генерал Хирама передал часть армии под контроль индийских сил быстрого развертывания. Батальон перебросили на север, в бывшую Австрию, и Акахира бродил по улицам Вены, одного из немногих городов Европы, полностью сохранившегося после индийско-китайской войны, он был в увольнительной — впервые за пять месяцев — и решил посетить представление иллюзиониста.
«Маг Вселенной» — гласила реклама, голограммы с изображением мага Чандры висели над всеми площадями, маг улыбался и показывал рукой дорогу к театру Оперы, где теперь проводились цирковые представления.
Акахира свернул на улицу Сакуры и увидел шедшего навстречу человека. Он не понял сразу только потому, что мысли были заняты предстоявшим удовольствием. Если бы понял, ни за что не стал бы смотреть человеку в глаза. А он посмотрел.
Человек Кода был стар, это был мужчина, принадлежавший до Исхода, скорее всего, к арабской нации, а может, он был кавказцем — в конце концов, все они на одно лицо. Человек Кода был наг, но, увидев перед собой Акахиру, он сразу набросил на себя невесть откуда взявшийся европейский костюм. Акахира прекрасно понимал, что весь этот прикид — иллюзия, внушение, фантом, и сам человек Кода тоже может оказаться фантомом, но инструкция требовала однозначно: любой человек Кода должен быть уничтожен на месте любым из доступных способов, и если нет иной возможности выполнить приказ, кроме как пожертвовав собой, — нужно сделать это. Нужно сделать это. Нужно…
Акахира выпустил очередь из табельного пистолет-автомата. Семнадцать пуль, полный магазин.
Старик согнулся и развалился на две части, перерезанный разрывными пулями. Он все еще смотрел в глаза Акахире, и этот взгляд связывал их прочнее любой веревки или клятвы верности. Старик уже умер — или ушел в свое Неведомое, оставив тело, — а взгляд продолжал тянуться липучкой, и Акахира упал лицом вперед на то, что осталось от старика, его вырвало прямо на эту кровавую плоть, взгляд тянул еще глубже (или выше?), а что было потом, Акахира не помнил, даже в самой глубине его подсознания не сохранилось ничего, что можно было бы восстановить и по крохам определить личность человека Кода.
Пришел он в себя через три недели в госпитале Второй армии. Там и узнал о награждении орденом Императора и присвоении внеочередного звания.
Почему? — спросил Андрей. Почему людей Кода нужно уничтожать?
Таков приказ. Акахира не задумывался над смыслом своих поступков. Он был солдатом. Он стал офицером. Он выполнял свой долг.
В чем смысл? — повторил Андрей, и сам отыскал ответ. Когда— то, еще в школе, молодой Акахира учил историю Японии и внешних стран. Об Исходе было сказано немного: явился Мессия людям, верившим в еврейского Творца, возвестил Царствие свое и увел с Земли почти два миллиарда человек (и кто бы подумал, что они были евреями?). Куда? Это не вопрос для истории человечества. Существует факт — Земля очистилась для нового передела.
Две великие державы — Япония и Китай — начали войну, растянувшуюся на полвека. Время от времени в конфликт встревала Индия, но сил у делийских генералов хватало обычно на блошиный укус той или иной реально воевавшей стороне.
Андрей вскрывал память Акахиры, будто перемешивал густой раствор — ему трудно было разобраться в осколках воспоминаний, впечатлений, идей, заключений, выводов и предположений. Он подумал было, что нужно попросту размазать весь этот мыслительный фарш по какой-нибудь гладкой поверхности
— в сфирот целесообразности, например, — и рассмотреть сразу все, понять и избавить, наконец, Акахиру от мучительного ощущения, когда предаешь сам себя и не можешь остановиться. Но сделать так означало — убить, и пусть до реальной смерти Акахиру отделяло уже меньше секунды, приблизить это время Андрей не желал, не мог, даже мысль об этом выглядела не лучше, чем идея японца о том, что никому из людей Кода нет и не должно быть места на покинутой ими планете.
Только одно хотел еще узнать Андрей, прежде чем вернуть времени его естественный ход — судьбу России и Израиля. Но во взбитом фарше воспоминаний не было ни Москвы (Акахира никогда не был в бывшей российской столице, знал лишь, что генерал— губернатором служит там его родной дядя по отцовской, естественно, линии — сам господин Ярумота), ни даже Израиля, хотя Акахира охранял город, когда-то называвшийся Назаретом, потом покинутый, впоследствии заселенный вновь и перестроенный до основания, а затем покинутый вновь после того, как китайцы (а ведь этого следовало ожидать, неужели генштаб не предвидел такую возможность?) взорвали в стратосфере нейтронный заряд, уничтожив Третий экспедиционный корпус до последнего человека.
Когда до взрыва оставалось три микросекунды, Андрей бросил, наконец, попытки понять более того, что понимал сам Акахира, который, по сути, не понимал в жизни решительно ничего, кроме воинского устава, да и тот не столько понимал, сколько знал.
За две микросекунды до взрыва Андрей вынырнул из оставленного им тела в сфирот, где материальность Земли воспринималась всего лишь непрочным натяжением идей. Он сразу же услышал — на всех уровнях восприятия — рассерженные, раздраженные, ласковые, ищущие, зовущие голоса матери, отца, Йосефа, Дины и самого Мессии:
— Андрюша, наконец-то, разве можно так…
— Андрей, не зная броду, не суйся…
— Ты нашелся, слава Создателю…
— Андрюша, где…
— Почему ты не догнал Хаима, Андрей?
Андрей притих, желание рассказать всем об увиденном на Земле мгновенно провалилось в подсознание — как он мог забыть о Хаиме? Он попытался восстановить свой путь, но без вешек времени, в одних только эмоциональных сфирот сделать это не сумел и решил, что лучше не суетиться.
— Возвращайся, — коротко сказала мама.
— Возвращайся, — неожиданно резко приказал отец, и Андрей, скорее от неожиданности, чем по собственному желанию, ослабил противодействие чужой воле и сразу оказался на Саграбале, на холме Стены, и рядом стояли мама с И.Д.К.
— Вы не найдете Хаима без меня, — сказал Андрей, но И.Д.К. лишь взглянул укоризненно, а мама бросила, не глядя:
— Взрослый парень, а делаешь глупости.
Андрей не успел спросить — какую именно его глупость мать имеет в виду: он услышал очень тихий и далекий голос. Не голос, но мысль. Не мысль, а тень ее. Даже не тень, а всего лишь призрак тени. Он не успел определить ни направления, ни даже смысла призыва — это был Хаим, и Хаиму было плохо.
* * *
День клонился к закату, но жара не спадала, даже наоборот — опаленные солнцем камни казались жаровнями, на них было больно глядеть, и он представил себе, каково сейчас стоять на камнях босыми ногами. Бедняги, — подумал он о евреях, толпившихся внизу, за оцеплением. В отличие от римских легионеров, евреи были босы, лица выглядели обожженными, а Павел, спрятавшийся за спинами соплеменников, плакал.
Хаим бросил на ученика недовольный взгляд и покачал головой. Не плакать нужно сейчас, а молиться о спасении. Не о своем спасении, а о спасении народа. Собственная душа лишь тогда спасена будет для жизни вечной, если слово сказанное станет словом понятым.
Павел ощутил взгляд Учителя, но головы не поднял. Не хотел, чтобы Учитель видел его слез. И сам не хотел видеть того, что сделали с Учителем. Не мог этого видеть. Боялся, что не выдержит, привычно забьется в истерическом припадке, и тогда не увидит конца. Почему так важно дождаться конца, он не знал, но таково было последнее слово Учителя, сказанное лично ему, Павлу.
Он так и не успел сообщить Учителю, что Иуда был найден нынче утром повешенным в своей хибаре, и стражники решили, что негодяй удавился, не вынеся мук совести. Павел один среди всей толпы знал правду, но знал также, что не скажет ее никому и никогда. Он мог открыться лишь Учителю, но — поздно. Он знал, что не будет прощен, знал, что нарушил завет, но знал также, что есть и иные заветы, установленные Торой, Учитель не отменял древнего закона, он говорил свое, но разве учил он нарушать заповеди Господни?
Око за око, — сказано так.
Прощай врага своего.
Накажи — и прости.
Он так и сделал.
Взгляд Учителя стал непереносимо жарким, и Павлу ничего не оставалось, как поднять голову и сквозь слезы посмотреть Учителю в глаза. Крест стоял на вершине — прочный, на века. Гвозди, которыми руки Учителя были прибиты к перекладине, лишь выглядели ржавыми — это была кровь. Павел содрогнулся, и спасительные слезы лишили его возможности видеть.
— Перестань плакать! — услышал он голос внутри себя. Учитель, бывало, говорил с учениками так — из души в душу, но это случалось редко, и каждый такой разговор сохранялся не только в памяти, он становился законом Божьим, установлением Господним.
Павел лишь дважды прежде слышал внутри себя голос Учителя. Первый раз это было десять лет назад, когда Учитель проповедовал Истину, а во второй раз Учитель говорил с ним, Павлом, лично и наедине, и видимо, не нашел иного способа убеждения, нежели этот — от головы к голове, от мысли к мысли.
Павел утер слезы и, отведя руками в сторону двух торговцев, глазевших на казнь, будто на представление заезжих комедиантов, выступил вперед. Римлянин повел в его сторону копьем, но не сказал ничего — ему было жарко, а еврей не настолько глуп, чтобы лезть на острый наконечник.
Губы Учителя шевелились, но слов слышно не было, казнь продолжалась много часов, двое осужденных уже умерли, и человек, которого осудили под именем Иисуса Назаретянина, конечно, бредил, лишившись рассудка от боли, крови, жары и оскорблений, которыми его время от времени награждали легионеры, не менее самого осужденного ошалевшие за день от жары и крови.
Висеть, действительно, было неудобно, не больно, конечно, Хаим не любил боли и всегда старался подавить ее сразу, как только она появлялась. Когда его руки и ноги, сначала привязав, начали прибивать гвоздями к дереву, он решил испытать все, что испытывали в тот момент другие осужденные — пройти их путем, быть одним из них. Но первый же удар молотком — долгий, с издевкой — выбил из его души желание быть как все, и Хаим поднялся выше боли, на минуту покинул тело человеческое, чего не позволял себе уже много лет, а когда вернулся, боли не было. Он знал, что ее и не будет больше — до конца, момент которого Хаиму предстояло определить самому.
Днем он еще несколько раз покидал тело — со стороны казалось, что Назаретянин терял сознание — и, выйдя в привычные сфирот разума, взывал к отцу, к матери и ко всем, кто мог бы его услышать. Услышать, придти, а если не придти, то хотя бы указать путь, по которому он сумел бы пройти сам.
— Отец мой небесный, — шептали губы Иисуса, и слова эти, сначала громкие, а потом, по мере того, как солнце иссушало губы, все менее внятные, слышны были из толпы любопытствовавших и сочувствовавших. Даже сейчас, уходя в иной мир, Назаретянин не желал отречься от своей ереси. Он обращался к Творцу, называя его Отцом, и люди, не слышавшие прежде проповедей Иисуса, пришедшие лишь сейчас поглядеть на конец проповедника, покачивали головами, а одна женщина сказала громко:
— Отец твой сапожник, а мать шлюха. Помолчал бы уж перед смертью.
— Отец мой небесный, — прошептал Хаим, почти не шевеля губами, но римляне услышали этот шепот, и евреи, столпившиеся поодаль, услышали тоже, и Павел, ученик, единственный, пришедший проводить учителя, услышал, хотя и не мог, стоя вдалеке, откуда даже движения губ казались неразличимы, услышать не только шепота, обращенного вглубь себя, но даже и громкого стона.
Хаим знал, что ни отец, ни мама, ни Андрей, никто из людей Кода не придет на помощь. Зов был напрасен, но он не мог не взывать, он привык к этому за долгие годы, а теперь, когда лишь часы оставались ему до принятия окончательного решения, зов был напрасен вдвойне. И что тогда? Он должен будет умереть, потому что этого ждут люди внизу, и тело тоже ждет, когда он покинет его — израненное, привязанное веревками и прибитое к кресту четырьмя большими гвоздями, оно неспособно к жизни, и если он заставил себя не ощущать боли, жажды, голода, — значит ли это, что он отдалил конец? И когда тело умрет, он просто вынужден будет сделать то, чего страшился все эти годы.
Сколько? Уже двадцать семь. Двадцать семь лет.
Он перестал быть Хаимом, когда сам подумал о себе: Иешуа. Сам назвал себя так и не испытал привычного неудовольствия. Когда это было? Память подсказала: двадцать два года назад.
Он упал с дерева — с кривой смоковницы, росшей во дворе, мать (мать? тогда он только вслух, и даже вслух не всегда, обращался к Марии, называя ее мамой) запрещала ему лазить на деревья, но он никогда ее не слушал, не послушал и в тот день. Ветка оказалась поломанной, и он полетел вниз, хорошо, что ударился спиной, а мог бы и головой, но все равно потерял сознание и очень испугался, когда, придя в себя, увидел морду дворового пса, подошедшего совсем близко и, видимо, раздумывавшего — поднимать вой или еще обождать.
Испугавшись и мгновенно оценив высоту, с которой пришлось падать, он подумал «Повезло Иешуа», и еще «Иешуа никогда и никому об этом не скажет». Он не сказал никому, но с тех пор даже мысленно называл себя именем, которое на самом деле принадлежало не ему…
На вершину холма поднялся римский солдат и протянул смоченную водой тряпку на конце пики. Лицо солдата было непроницаемо, а мысли вялы, он был сердит на этого еврея, который никак не умрет, сам он на такой жаре давно отдал бы душу Юпитеру. Если не дать еврею напиться, он умрет раньше, но децим милостив. Слишком милостив, за счет собственных солдат, которым этот длинный день казался вдвое длиннее, чем был на самом деле.
— Спасибо тебе, добрый человек, — подумал Хаим, по привычке посылая мысль широким веером, чтобы она стала слышна и тем, кто следил за казнью, стоя на соседнем холме. — Доброе дело угодно Творцу…
Хаим склонил голову на плечо и посмотрел на разбойника, висевшего на соседнем кресте. Тот был мертв уже почти час, но душа все еще не покинула тело, Хаим ощущал слабое движение — не мыслей, собственно, но каких-то подсознательных импульсов. Хаиму был интересен этот процесс — нематериальные сфирот брали верх над материальной сутью жизни. Процесс казался Хаиму противоестественным, за многие годы он так и не понял причины, ему всегда казалось, что материальные измерения и нематериальные сфирот едины настолько, насколько вообще может быть единым мироздание. Почему же смерть становится мукой — не для него, конечно, человека Кода, но для любого смертного в этом мире? Он хотел решить эту проблему сам, прежде, чем его найдут отец или мать.
Павел, ученик, мешал размышлять, вторгаясь в мысли своим непрерывным стоном, будто его, а не Учителя, прибили к кресту, как какого-то вшивого разбойника. Он не понимает. Почему даже самые умные люди не понимают простых истин?
Соответствие наказания и преступления. Око за око. Так говорит Тора, так и он сам говорил и думал, будучи ребенком и следуя мыслями своими за отцом и матерью, ничего не понимавшими в древнем учении, кроме тех интерпретаций, что вбивались им в сознание служителями Храма.
Око за око. Истинно так, но верно ли рассуждение, что, если ударил тебя злодей, то нужно и его ударить, чтобы ощутил он на себе собственное зло? Справедливо ли — отвечать на зло злом, и лишь на добро отвечать добром? Нет, ибо в этом случае зло неисправимо — нельзя сделать добро из зла, если отвечать злом на зло. А добром не приумножить добра, как не станет больше красного цвета, если перекрашивать новыми красками красные полотна.
Он говорил ученикам: делайте добро из зла, и следовательно, отвечайте добром на зло, причиненное вам. Не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую.
Не поняли. Не приняли. Один лишь Иуда воспринял тайную мысль Учителя, да и то лишь верхний слой, поверхность. Поступил, как умел, и — наказан. Око за око. Понтий Пилат, прокуратор Иудеи, человек с нечистыми мыслями, но умный и прозорливый, — он понял и потому сказал, усмехаясь, когда Хаим смиренно поведал ему историю своей (а по сути — чужой) жизни:
— Кого ты хочешь обмануть, еврей? Меня? Я таких насмотрелся. Проповедников вшивых. Я могу отпустить тебя, как отпускал перед тобой многих. И о тебе забудут, не успеют начаться дожди. Сотни пойдут за тобой, а тысячи проследят равнодушным взглядом и отвернутся. Но я могу сделать для тебя то, чего никто из твоих учеников не поймет, да и ты сам — вряд ли. Не настолько ты умен, еврей. Я могу…
Он запнулся на мгновение, взгляд его зацепился за солнечный блик, трепетавший у самых его ног — сквозь крону дерева пробирался луч, то застревая в ветвях, то проскальзывая между ними. Хаиму ясны были мысли этого человека, медленные мысли, куда более медленные, чем время, отпущенное ему для жизни. Мысли были верными в основе своей, но Пилат сомневался, брать на себя грех он не хотел, в еврейского Бога не верил, но и Юпитер Капитолийский осудил бы его, если…
Хаим только чуть подправил направление мыслей этого человека. По сути они хотели одного и того же.
— Эх… — сказал Пилат, массируя правой рукой затекшее колено. — Я могу отпустить тебя, еврей, но ты мне этого вовек не простишь, верно я тебя понимаю? Ты ведь знаешь — помнят и уважают мучеников. Словесный блуд переживает того, кто изрекает глупости, лишь тогда, если… Я прав? Разбойника, убийцу — зачем казнят? Чтобы наказать зло? Нет. Чтобы помнили. Чтобы всегда помнили, каково это — убивать. Иди, я отпускаю тебя.
Он отвернулся, а Хаим, почувствовав, как неожиданно пересохло у него во рту, продолжал стоять, хмуро глядя на прокуратора и зная, что произойдет минуту спустя.
Минута миновала подобно хромому старику, бредущему в пыли.
Пилат, кряхтя, поднялся с ложа и будто только теперь увидел, что еврей по-прежнему стоит перед ним.
— Ну, — буркнул он. — Я был прав, верно? Ты сказал людям все, что мог, и теперь, чтобы они это запомнили, нужно, чтобы я помог тебе уйти… Ох-хо-хо. А что я могу? Послать тебя на крест? Нужно мне это?
Он стоял теперь перед Хаимом — глаза в глаза.
— Как, ты сказал, тебя зовут? — спросил Пилат.
— Иешуа, господин. Иешуа из Назарета, сын Марии и Иосифа.
— Как это ты говорил, Иешуа? Блаженны милостивые, да?
Он хлопнул в ладоши и, когда приблизился начальник стражи, сказал:
— Виновен в подстрекательстве. Но не мне решать — это дело Синедриона. Если хотят — пусть побьют его камнями.
Впрочем, оба знали: Иешуа ждет крест…
Тело умирало, как ни старался Хаим поддержать жизненные силы с помощью нематериальных сфирот, с помощью духа и воли, как говорил он сам. Дух — слабый помощник против заражения крови. Впрочем, в отличие от всех людей, стоявших у подножия Голгофы и глядевших на муки человека, якобы пришедшего спасти народ иудейский, Хаим прекрасно понимал, что, уйдя сейчас, достигнет, в лучшем случае, лишь одной из поставленных целей.
Ученики запомнят слова Учителя, люди запомнят явленные им чудеса — это так. И в будущем, может быть, именно эти, невозможные в материальном мире, явления, более даже, чем его проповеди, которые могут и затеряться в веках, укажут матери и отцу, Андрею и остальным людям Кода место в пространстве— времени, где следует искать Хаима. Если им не помогает интуиция, пусть пользуются знанием.
Хаим хотел, чтобы его нашли. Он хотел вернуться — не просто в мир, но в мир, где он был бы не один. В свои тридцать три года он так и остался шестилетним мальчишкой, в поступках его многое шло от игр, недоигранных с Андреем и даже с соседским Аликом из квартала Ир-ганим.
Хаиму неожиданно стало холодно, тело начал бить озноб, он чувствовал, что жара постепенно спадает, солнце стояло уже совсем низко над горизонтом, но холод шел изнутри, будто где— то в области сердца открылся колодец в тупую бесконечность, и оттуда поднимался, разливаясь через край и заполняя кровью сосуды, отчаянный мороз, которому не было предела.
Смерть.
Только ли?
Оттуда же, из глубины открывшегося колодца, поднимались, будто легкие пары из охлажденного сосуда, странные звуки, которые никак не могли сложиться в осмысленную фразу, хотя и являлись, без сомнения, ее составляющими:
— Ха… где… отзо…
— Отец мой небесный, — шептали губы умиравшего на кресте сына Мессии, и все слышали этот громкий шепот, а в воображении Павла слова Учителя соединялись с собственными мыслями, и рождалась молитва, которую он бормотал с доходившим до безумия усердием, пугая стоявших рядом евреев.
— Отец мой, — шептал Хаим, теряя уже сознание, а точнее — поднимаясь в своем восприятии мира на тот уровень, на котором вовсе не сознание определяет суть восприятия и контакта, — отец мой… мама… где вы?
И будто эхо, он услышал, наконец, настолько ясно, насколько он вообще мог ясно осознавать происходившее:
— Хаим, сынок, если ты слышишь, если ты чувствуешь меня, отзовись, и я найду тебя. Мне нужна только нить, и нитью станет любое сказанное тобой слово. Скажи его…
— Отец, — Хаим поднялся над Голгофой, он сейчас видел и себя, висевшего на кресте, склонившего на грудь голову в терновом венке, и Павла, прятавшегося от римских легионеров за спинами любопытствовавших евреев, и город Ерушалаим от края до края, крепостную стену и холодность Храма, и густую черноту, которую наступавший вечер опустил на склон Масличной горы, и черные почему-то звезды на белом от боли небе, и еще он успел увидеть, как дернулось в последней конвульсии тело Иешуа, оставленное им, а потом он упал в теплые отцовские объятия, и рядом были мама, и Андрей, и Людмила, и Муса, и еще люди, знакомые и незнакомые, и серый день Саграбала.
Он вернулся домой.
— Господи, — сказала Дина, — как ты изменился, сыночек…
И Хаим заплакал.
За телом Иешуа — своим, по сути дела, — он вернулся трое суток спустя в единицах первого измерения времени. Он привык ощущать себя именно в этом теле.
Ученики Иисуса, пришедшие на заре, чтобы похоронить учителя, не обнаружили его тела в пещере и пали на колени перед очередным, — последним уже, — чудом.
* * *
Читатель, вероятно, составил вполне определенное мнение о событиях, описанных в тексте, как и о самом тексте, описывающем эти события. Более того, я убежден, что некоторая (видимо, небольшая) часть читателей именно сейчас начала подозревать, что, собственно, представляет собой моя интерпретация. Обращаюсь именно к этой категории читателей.
Происшествие с Хаимом (если это можно назвать происшествием, учитывая его влияние на историю цивилизации в целом и людей Кода, в частности) породило, как мне кажется, две проблемы, которые я бы хотел обсудить, прежде чем переходить к финальной части повествования.