Я сидел в последнем ряду, и мне то и дело чудилось, что у самой трибуны мелькает черная грива Иешуа. Это была иллюзия, впереди сидели профессора, а шевелюра принадлежала заведующему кафедрой общей астрономии Мерликину, типу невыносимому в общении, антисемиту и русофобу, если только такое сочетание возможно в одном человеке. Он ненавидел евреев за то, что они погубили Россию, и ненавидел русских, потому что они, будучи нацией слабых, не сумели оказать сопротивления масонскому заговору. Впрочем, из двух зол он предпочитал меньшее и потому был одним из районных активистов «Памяти».
После семинара народ еще долго обсуждал мрачное и безысходное наше будущее, работать никто не торопился. Господи, до звезд ли, если через месяц придется ехать копать картошку, потому что только так можно заполучить относительно дешево мешок-другой на предстоящую зиму. Я тоже вяло поспорил о том, стоит ли вешать на столбе наших писателей-фантастов или достаточно не читать их замечательных произведений? Какое умилительно сладкое будущее они нам готовили! В детстве я зачитывался Мартыновым, позднее — Булычевым, потом — Ефремовым и Стругацкими. Мне нравились и «Гианэя», и «Девочка из будущего», и «Туманность Андромеды», и «Возвращение», и все повести о Горбовском. Светлое наше завтра! В котором хочется жить! Но которое решительно никто не желал строить…
С этими мыслями я и помчался на свидание к Лине, мы, как обычно, бродили по университетским рощицам, я рассказал ей об утреннем происшествии, и Лина сказала нечто, поразившее меня:
— Стас, мы разучились верить. Вообще разучились! Даже в то, что чувствуем. За эти дни я наслушалась о нем всякого. Чего только не говорили! Кроме одного: никто не верит, что он на самом деле Мессия. Верующим Мессия не нужен. Для них это нечто вроде коммунизма… Что-то там, за горизонтом, и никогда не будет. Ничего реального. А остальным просто не до Мессии. Бродяга с претензиями. Псих.
— Линочка, что ты говоришь? Уж не думаешь ли ты, что этот Иешуа на самом деле…
— Стас… Может, это глупо, но я почему-то уверена… Если у нас с тобой настоящее, если мы… Тогда и он — настоящий. Мессия. Тот, кто все решит. Он ведь пришел к тебе. Ни к кому другому — к тебе. Почему?
— Лина, может быть, он таким же манером являлся доброй половине населения нашего района?
— Действительно — почему нашего? Только нашего. Его не видели больше нигде, он ни разу не пересек бульвара. Он как в клетке. Нарисуй границы и посмотри. Твой дом — в центре.
— Ты думаешь? — неуверенно сказал я.
— Стас, я знаю. Я все о тебе знаю. И это тоже.
Мы молча вернулись к институту, где работала Лина — обеденный перерыв кончился. В нашем отделе все еще обсуждали итоги семинара, я посидел в библиотеке, полистал новые астрофизические журналы, сосредоточиться не удавалось, и я отправился домой.
Выйдя из метро, я увидел Иешуа, стоявшего, раскинув в стороны руки — живой крест, да и только. Накидка его была порвана и свисала с левого плеча как знамя, побывавшее в бою. Казалось, что он падает и не может упасть. Иешуа будто опирался на невидимую преграду, пытаясь то ли обнять ее, то ли оттолкнуть. Около него стояли два знакомых мордоворота — вышибалы из ближайшей распивочной. Время от времени один из них лениво взмахивал рукой, на спину Иешуа обрушивался удар, от которого тот содрогался, но не падал, а продолжал полулежать в воздухе, глядя на меня каким-то по-библейски покорным взглядом, в котором, впрочем, не видно было никакого страдания — одно лишь благостное смирение.
Я инстинктивно сделал шаг, но взгляд Иешуа остановил меня. После очередного удара Мессия сказал своим гортанным голосом:
— А теперь камни, не так ли?
— Обойдешься, — сказал мордоворот и вытер ладонь о накидку Иешуа. — Поговорили, и хватит.
Вышибалы повернулись и пошли по месту основной службы, громко смеясь развлечению, и лишь тогда к Иешуа подбежали люди; засуетились старушки, кто-то принес мокрый платок и начал вытирать Мессии лицо, в общем, началась забота о ближнем, не отягощенная страхом за собственную шкуру.
Чем я был лучше других? Да ничем, я тоже подошел.
— Не смог, — сказал мне Иешуа. — Ничего не смог. Опять.
— Что именно? — спросил я.
— Убедить. Научить. Доказать.
Что он имел в виду? Неожиданно я понял — Лина была права, перед входом в метро проходила невидимая преграда. Иешуа не мог переступить черту, он опирался на барьер, когда его били, и потому не падал. Это было физически бессмысленно, такого быть не могло, но для него — было.
Проявив заботу и попытавшись даже вызвать скорую (попытку эту Иешуа решительно пресек), люди начали расходиться. Иешуа смиренно ждал, когда я подойду к нему. Господи, почему я? Что ему, действительно, нужно?
— Я готов говорить, — сказал Иешуа.
— Со мной? — спросил я. — Почему со мной? Ты извини, но я не верю ни в Бога, ни во второе пришествие, как, впрочем, и в первое. Я астроном. Чего ты от меня хочешь, не понимаю! О чем нам говорить?
— Об Итоге.
Он так и произнес это слово — с большой буквы. Что я должен был делать? Рассмеяться, рассердиться, уйти? Я промолчал.
Говорить об Итоге оказалось сподручнее на тихой боковой аллее бульвара, скрытой от любопытных взглядов высоким кустарником. Здесь стояла скамья с проломленной спинкой, валялись несколько бутылок (одна из-под «Камю», шестьсот рублей штука, любопытно, кто ее тут распивал?), окурки, осколки стакана, а на ветке висел, будто лопнувший воздушный шарик, презерватив. Самое место для подведения Итога.
Мы сели на скамью, оказавшуюся на редкость неудобной. Иешуа смотрел на меня глазами страдальца, и я понял, совершенно не прилагая к тому усилий, что страдает он не за себя. В нем чувствовалась скрытая сила, но не разрушающая (я не мог представить, чтобы он ударил меня или, скажем, выдрал из земли куст), а сила уверенного в себе человека. Так стоял обычно перед аудиторией покойный академик Зельдович, коренастый и знающий себе цену.
Иешуа смотрел мне в глаза, и я сказал:
— Покажи Итог, каким бы он ни оказался.
Не знаю, почему я произнес именно эту фразу. Я прекрасно все понимал, вовсе не думал, что подвергаюсь какому-то внушению, но слова почему-то произносились сами собой, и меня это не пугало. Я должен был сказать так — вот и все.
Он показал.
Это не было ни внушением, ни сном наяву. Просто мгновение спустя я знал все, что хотел мне поведать Иешуа. Чтобы узнать, потребовалось мгновение. Чтобы рассказать, нужно время. И время, чтобы осознать.
Путей Господних, а по-нашему, по-простому, сценариев развития человечества было всего три. Три основных и миллионы побочных, не менявших Итога.
Вариант первый.
К началу нового века на шестой части суши, составлявшей несколько лет назад «оплот мира и социализма», возникают пятьдесят три независимых государства, которые никак не могут разобраться в запутанных хозяйственных и финансовых связях друг с другом. Парламенты принимают взаимоисключающие решения, хаос нарастает, и все больше проявляются «естественные» качества людей: эгоизм, агрессивность, завистливость. Религия на помогает умиротворению. Люди обращают взоры к Господу, невозмутимо следящему за страданиями своих созданий. Но это не мешает им, понимая Бога, не понимать друг друга. В ХХI веке невозможна война, которая не стала бы мировой. Пятьдесят три враждующих страны, пусть даже и понимающих, насколько опасна конфронтация, — это котел с кипящим варевом, который стараются закрыть наглухо крышкой без запоров. Взрыв неминуем, и он происходит.
Атака начинается — страны Средней Азии, где силен ислам, пытаются отбить у России земли, которые они по праву или без него считают своими. Попытки западных стран погасить пожар приводят лишь к тому, что им приходится самим вступить в драку. На чьей стороне? Вопрос не праздный, потому что, заступись они за Россию, и мусульмане всего мира, не думая о последствиях (когда они об этом думали?), придут на помощь братьям по вере. Заступись за азиатов, и доведенная до отчаяния Россия, не желая терять ни земли, ни авторитета, применит оружие массового поражения. Выжидание ничем не лучше. Выбор невелик, армии стран Западной Европы и США входят на территорию бывшей Российской империи, и на этом кончается история цивилизованного общества планеты Земля…
Господи, то, что я видел… Лучше умереть самому. Несколько тысячелетий поднимался человек от звериного своего состояния до высот разумности, и достаточно оказалось месяца… Как мало среди людей истинно разумных! И что они смогли? Ничего. Разум поднял человека, и разум позволил ему пасть.
Я заслонил глаза руками, я не хотел видеть, не мог я видеть этого! «Нет, — крикнул я. — Если ты Мессия, и если есть Бог, как можно допустить это?!» Я услышал: «Создавший причину, не может не допустить и следствий из нее». Не может — Бог?
«Да, — услышал я, — в этом была ошибка, и ты это знаешь».
— Я знаю это?
— Конечно.
Я не знал, я об этом не думал, я не хотел думать об этом — сейчас.
«Что ж, — услышал я, — вот второй путь».
Сначала он был хорош. Меня интересовала Россия, и я увидел ее. Люди, хотя и обозленные, голодные, не опустились на четвереньки. Были бунты, но возникло и убеждение, что нужно делать дело, а не раздирать одеяло, которым много лет (кое как!) укрывались от холода. Союз Государств выжил как больной, перенесший на ногах пневмонию. Он похудел (после Прибалтики отделились Молдова и Закавказье), едва держался на ногах, поддерживаемый займами, но — жил. Удалось пригасить и пожары, то и дело вспыхивавшие в разных концах планеты. Люди привыкли к диктатуре, к твердой власти, демократию принимали с трудом, хотя говорили о ней много и по-разному. Союз так и не достиг уровня жизни развитых стран — спокойствие в этом регионе всегда было относительным, хотя хлебные бунты конца ХХ века ушли в историю.
Меня не покидало ощущение несоответствия, двойственности. Может, потому (так мне думалось), что я привык с детства представлять ХХI век иным. Я любил фантастику и верил (действительно верил!), что лет этак через сто единая к тому времени семья народов построит общество, в котором будет хорошо всем. А всем — хорошо не было. И быть не могло. Не было хорошо беднякам Средней Азии, где и в середине ХХI века дети пухли от голода. Не было хорошо шахтерам Сибири и Севера — то и дело аварии, тяжкий, малооплачиваемый труд. Не было хорошо эфиопам, впавшим в бесконечную гражданскую войну. И латиноамериканцам было не лучше — процветание сменилось глубоким экономическим кризисом, и не было просвета…
Люди искали утешения в религии, но и в Бога верили как-то странно — ждали милости свыше, продолжая унижать, убивать. И Бог должен был прощать грехи, потому что невозможно не грешить, если жить в реальном, а не воображаемом мире.
У человечества не было цели, смысла, как не было их и прежде — ни в античные, ни в средние века. На другие планеты люди так и не высадились — слишком великую цену пришлось бы заплатить за радость минутного успеха.
Странное у меня возникло ощущение, когда я узнавал — не видел, а именно узнавал это будущее. Внешне более или менее благополучное, оно не имело права быть, оно оскорбляло мои представления о смысле жизни человечества. Людям нечего было бы сказать в свое оправдание на Божьем суде, если бы он состоялся.
Я отгородился от этого будущего обеими руками, я сказал:
— Почему — так? Не хочу!
— Твоя воля, — произнес Иешуа смиренно.
И возник третий путь.
Прибалтика и Закавказье после полувековой конфронтации вновь примкнули к России. Было, вероятно, в этом союзе нечто, не позволявшее окончательно порушиться связям. Стало спокойно и на Ближнем востоке — несколько переворотов и локальных войн, не обошлось без вмешательства «великих держав», и диктатуры пали.
Я витал над Землей и наблюдал, как строятся города, как пробирается вглубь джунглей сеть шоссейных дорог, видел сверху, с высоты птичьего полета (сам я не был птицей, не ощущал тела, я был — глаза, мысль), как люди, живущие теперь спокойнее и лучше, работают, ходят в гости, путешествуют, и замечал — там, где люди жили сытнее всего, больше и убивали. Ночью, днем, на улицах, в домах, по одному и целыми семьями. И еще: наркоманом стал каждый второй. Почему? От сытости? От никчемности существования?
Чем стал человек? Почему, выбирая между добром и злом, декларируя вечную тягу к добру, предпочитал зло? Любя, плодил ненависть? Строил города, уничтожая леса?
Устремляясь вверх, падал вниз.
И на какую же глубину можно упасть, поднимаясь?
Я очнулся. Я стоял посреди аллеи. Иешуа смотрел на меня и ждал. Этакий живой знак вопроса, и что я должен был ответить?
— Выбор, — сказал Иешуа.
Он показал — я увидел. И баста. Что выбирать? Идею? Сюжет? Он действительно ждал от меня ни много, ни мало — ответа на вопрос: как жить людям? Будто то, что он мне показал — единственные возможности. Не Золотой век, не всеобщее счастье, не любовь, а такое вот… Да не нужно тогда жить вовсе, ни по первому, ни по второму, ни по третьему — не нужно. Бессмысленно. Если Господь, создавая человека, не ведал, что творил, пусть вернет все назад и начнет сначала. А если ведал, пусть скажет себе: «Я такой же, как они — я создал людей по своему образу и подобию, и значит я, Бог, в сущности, огромное вселенское дерьмо, и незачем мне быть, как незачем быть моему нелепому творению».
Вот только детей жалко.
И женщин.
И — мадонн Рафаэля, музыку Верди, книги Достоевского — все, что я любил.
И Лину, потому что она — другая. Для кого-то, может, такая же, а для меня другая, отдельная от всего человечества.
А себя — жалко? Себя — нет. Я такой же как все.
Простая альтернатива: быть или не быть. Если бы Гамлет предвидел будущее… Вот первое. Вот второе. Вот третье. И что?
Не быть.
— Это решение окончательно? — спросил Иешуа.
О, Господи! Он смотрел на меня так, будто не мнение о собственных фантазиях спрашивал, а действительно стоял у пульта с тремя кнопками и раздумывал — какую нажать. Нет, на пульте было четыре кнопки. Одна красная: возврат к Истоку.
Мне стало жутко. Почему? Что я — Бог, играющий Миром? Скажу я «один» или «ни одного» — что изменится?
Я должен был послать Иешуа куда подальше. Я молчал. Слишком серьезным был взгляд Мессии, это был взгляд беспредельно измученного человека, способного лишь на единственное оставшееся в его жизни усилие, и именно от меня он ждал решения — какое усилие сделать. Чтобы потом упасть и умереть.
Я знал, что никуда не уйду, пока не отвечу. Вот должен именно я, по его мнению, здесь и сейчас решить судьбу Мира — должен, и все тут. Свою судьбу я решить не в состоянии, а судьбу Мира — пожалуйста. Это нормально
— куда как легко решать, если от тебя ничего не зависит.
— Кто же, если не ты? — спросил Иешуа.
— И когда же, если не сейчас? — подхватил я, усмехнувшись.
Иешуа кивнул.
— Ты считаешь, что у человечества нет будущего? — спросил я.
— Я ничего не считаю, — Иешуа покачал головой, — я вестник.
— Ну конечно, ты вестник, а откуда… Хорошо, это бессмысленный вопрос. Значит — выбор. Могу я подумать? Посоветоваться?
— Не спрашивай меня, ты сам знаешь, что делать.
— Тогда — прощай.
Я повернулся и пошел по аллее к дому, не оборачиваясь, чтобы не встретить взгляд этого ненормального. Каждый шаг причинял боль — нет, не физическую, просто после каждого моего шага в картинках будущего что-то менялось к худшему (шаг — и в мире номер три возникло новое зрелище, и люди вовсе перестали думать о великом и вечном…). Собственно, не знаю, видел ли я (как я мог видеть все сразу?) или — только чувствовал.
И еще была тоска. Все пропало. Все кончено.
Вечером мы с Линой пошли в кино. Не то, чтобы фильм попался интересный, но просто некуда было деться. К ней пойти мы не могли, очень уж мне не хотелось пить чай в обществе мамы и сестры. Не могли и ко мне — тетка Лида пригласила соседку и кормила ее вчерашним борщом. А по улицам ходить было тошно — дождь, по углам стоят какие-то типы, которые то ли охраняют народ от грабителей, то ли сами ждут, чем поживиться. Мимо то и дело на малой скорости взревывают бэтээры — эти-то уж точно занимаются не своим делом.
Зал был наполовину пуст, и мы сели поближе — Лина плохо видела, — и в темноте смотрели больше не на экран, а друг на друга. Наклонившись к уху Лины, чувствуя губами прикосновения волос, я рассказал о том, что произошло у метро и затем — в аллее бульвара.
— И ты, конечно, ничего ему не ответил, — сказала Лина. — Это твой стиль — ничего не решать.
— Линочка, что я должен был решать?!
— Стас, как ты думаешь, для себя, в душе — Бог есть?
Хорошее время и место для такого вопроса! Бога нет, потому что я в него не верю. Если бы я в него верил, то он, конечно, был бы. По-моему, это совершенно очевидно: если Бог нематериален, если он — дух, управляющий Миром, то его существование никак не может быть объективной истиной. Вопрос «Есть ли Бог?» бессмыслен по сути своей как бессмыслен вопрос «Существует ли совесть?» Конечно, не существует, если предполагать, что совесть можно пощупать, извлечь из человека и вставить обратно. И конечно, совесть существует, поскольку я верю, что она есть, следую ее указаниям, мучаюсь от ее уколов. Совесть — как и Бог — может убить. Совесть — как и Бог — может спасти… Так я думаю. Для меня эти понятия равнозначны. Для верующего человека Бог бесконечно выше, но природа того и другого едина, в этом я убежден.
— Есть Бог, Лина, — сказал я. — А Мессии нет и быть не может. Бог нематериален. А этот Иешуа, что слоняется по улицам, вполне реальный мужик. Он пахнет пустыней, может, даже иудейской. У него шершавые ладони земледельца. Он — человек.
— Если он псих, то почему пахнет пустыней, а не больницей?
Я промолчал. На экране вместо перестрелки героя-супермена с мафиози я увидел вдруг нечто совершенно иное — человеческий муравейник, в котором ничто не может измениться к лучшему, потому что у этого общества нет разума. Мне подумалось, что люди и муравьи — противоположные и потому подобные сущности. Каждый муравей неразумен, но муравейник выглядит разумным. Каждый человек разумен, но человечество ничего, в сущности, не соображает. Разум человечества как целого гаснет. В начале нашего века он достиг вершины и с тех пор неуклонно деградирует. Наука и техника развиваются, но разве они определяют разумность вида? Скорее наоборот: теряя разум, человечество заменяет его приборами.
— Лина, — сказал я, — мне кажется, что это тупик. Для людей. Все, что сейчас происходит, все, что мы делаем, — напрасно, потому что мы рвемся вперед. А из тупика так не выбраться. Нужно вернуться. В прошлое. Чтобы изменить природу человека. Может, уже и во времена Христа было поздно, иначе у него, если он был, что-нибудь получилось бы. Значит, нужно возвращаться в пещерные времена. К первобытным людям. Или еще раньше — до человека.
— Человек — ошибка? Вся наша история?
Лина смотрела мне в глаза, и я поцеловал ее.
— Линочка, — прошептал я, — как человек может быть ошибкой? Если бы его не было, не было бы и нас с тобой. Ходили бы по земле не люди, а крысодраконы.
— И в образе крысодракона ты, возможно, был бы решительнее, — сказала она, и я уловил в ее голосе интонации, которые мне были хорошо знакомы и предвещали ссору.
Конечно, я был ослом — Буридановым или иным, нормальным хлипким ослом-интеллигентом, не способным сделать свой выбор. Иешуа, конечно, не мог найти более «удачной» кандидатуры, чтобы задавать свои вопросы. Впрочем, может, он был прав — глобальные проблемы, где от моих поступков ничего не зависело, я обычно решал быстро и без особых сомнений. С человечеством, к примеру, мне все было ясно. Природа слепа и действует классическим методом проб и ошибок. Биологическая эволюция прошла длинный путь, было время пробовать и ошибаться — на животных. Но другого человечества на земле природа не создала — это была ее первая и пока единственная попытка создать разумный вид. Было бы странно, если бы эта первая проба оказалась еще и успешной. Вот когда человечество погибнет, и пролетят века, и возникнет новый разумный вид, отличный от нашего, и тоже погибнет, потому что будет несовершенным, а потом появится и погибнет третий, а за ним — четвертый, тогда на какой-нибудь триста семьдесят второй попытке в неимоверно далеком будущем, может быть, природа и создаст существа, полностью соответствующие библейским нравственным принципам (принципы-то хороши, но человек не про них создан!)… А еще лучше было бы начать весь эксперимент заново, изменить начальные условия — тогда, миллиарды лет назад. Такая попытка была бы чище методологически, я так бы и поступил, если бы от меня хоть что-то зависело в этом мире.
Фильм кончился, добро восторжествовало, как обычно торжествует теоретическое добро, мы вышли на улицу, и здесь произошло событие, изменившее мир. Впрочем, это я понял лишь впоследствии, а тогда меня беспокоила Лина. Она шла рядом, но была далеко, я знал эти ее настроения, она думала о том, что через полчаса мы опять расстанемся, она вернется к матери и сестре, я — к тетке Лиде, и сколько бы я ни ссылался на обстоятельства, это ровно ничего не изменит в ее жизни. Я знал — сейчас Лина вспыхнет, и мы поссоримся. Я этого не хотел, но в подобных случаях слова не помогали. Нужно было что-то…
Со стороны бульваров я услышал крики, навстречу нам бежали человек десять, впереди Иешуа. Лина потянула меня за рукав, я стоял, как обычно, совершенно не представляя что делать. Иешуа заметил нас и остановился — шагах в двадцати. Его мгновенно окружили, и я стал действовать как автомат.
То есть, я прекрасно понимал, чего хочу, и делал именно то, что хотел, но не знал, почему хочу именно этого. То, что я сделал, настолько было на меня не похоже, что Лина просто не успела меня удержать. Я раздвинул мужичков, будто ледокол — торосы в океане. Иешуа был бледен, по щеке его струйкой стекала кровь, и почему-то именно это привело меня в бешенство. Со мной только раз в жизни случалось такое — когда восемь лет назад мы крепко поругались с женой, обоим было ясно, что это конец, и мы бросали друг в друга грубые и несправедливые слова, а потом я, потеряв контроль над собой, ударил ее, и стало мне невыносимо стыдно, но я ударил еще и — ушел. К тетке Лиде, потому что родители жили у черта на рогах, в Хабаровске, и там мне совершенно нечего было делать.
Я двинул в ухо какому-то коротышу, тыкавшему кулаком Иешуа под ребра.
— Ты что — Христос? — крикнул я. — Тебя бьют, а ты…
Иешуа улыбнулся, улыбка была испуганной, и мне показалось, что боится он за меня — не за себя.
— Ты решил? — спросил он одними губами.
Нашел время!
— Что решил?! — закричал я. — Кому все это нужно? Мне — нет!
Иешуа взял меня за локоть и пошел, а толпа почему-то расступилась, мы прошли сквозь нее, подошли к Лине, готовой уже заплакать, я подхватил ее под руку, и мы втроем быстро зашагали по вечерней улице.
— Все, — сказал я. — Надоело.
— Ты решил, — сказал Иешуа.
Я был усталым, злым, все виделось мне в мрачном свете, в том числе и мое с Линой будущее, и будущее всех людей, живущих в этих домах, и в других тоже, и на всей Земле. Тупик. Раньше нужно было менять что-то в людях. Раньше. А сейчас все равно, что первый сценарий, что третий, что двадцать пятый. Тупик. Была бы у меня машина времени, я отправился бы к истокам, когда жизнь на планете только нарождалась, и совершил бы нечто (что?!), способное перевернуть мир: пусть все идет заново, по иной, как говорят фантасты, мировой линии. Сначала. С самого сотворения. А поскольку сотворения не было, то — с Большого взрыва. А поскольку это невозможно, то все — чушь.
— Ты решил, — повторил Иешуа, хотя я, кажется, не произнес ни слова.
Почему-то слова Иешуа взорвали меня — как запал взрывает бомбу. Я кричал, я проклинал свою жизнь, проклинал Иешуа (за что?), требовал, чтобы Лина ушла, и чтобы она не бросала меня, потому что я один, и никого нет — нет людей, нет, нет и не было, и не будет, и пусть провалится тот, кто создал это человечество (я еще о человечестве думал!).
Потом я пришел в себя; Лина обнимала меня за плечи, а Иешуа стоял поодаль, и мне показалось, что он стал то ли меньше ростом, то ли наоборот, не знаю — просто он стал каким-то другим.
— Откуда ты взялся? — спросил я с тоской. — И чего, в конце концов, ты хочешь от меня?
— Ты знаешь, — Иешуа провел рукой из стороны в сторону жестом, который показался мне знакомым, но который я все-таки не смог узнать. — Мои отношения с тобой — отношения слуги и господина. Слуга — я.
— Вот как? Если ты Мессия, то кто, по твоему мнению, я?
— Бог.
— Пойдем домой, — сказала Лина. — Вы оба сошли с ума.
Мы ушли, а Иешуа остался, и я знал, что еще увижу его. Лина прижалась ко мне, ей было страшно, и я знал — почему. Я еще многое знал в тот момент, вот только не знал, что именно я знаю. Частично я понял это ночью во сне, который оказался ясным и четким, как фильм на прекрасной кодаковской пленке.
Проводив Лину и возвращаясь домой по пустынному бульвару, я неожиданно выловил из подсознания мысль, в правильности которой у меня почему-то не возникло сомнений: время человечества кончилось, потому что я захотел этого.
ДЕНЬ ВОСЬМОЙ
«И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их…
И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестый.»
Бытие, 1; 27, 31Он появлялся в роковые для мира времена.
Было это трижды.
Впервые он понял, что видит свет, оказавшись посреди американской саванны, неподалеку от какого-то стойбища. Существа, жившие здесь, были еще не вполне людьми. Низкий лоб над близко посаженными маленькими глазками, волосатое тело, длинные, почти до земли, руки, походка вразвалочку. И почти полное отсутствие разума. Почти. Все же именно это племя было самым разумным на планете. А могло — должно было! — стать первым действительно разумным.
У него не было имени, и внешность его тоже была не из тех, о каких складывают легенды. Он стал жить среди племени, охотиться с мужчинами, спать с женщинами. И не сразу понял, что он — посланник Бога. Он, и никто другой, должен дать этому племени — и никакому другому — оружие, которое изменит мир. Не топор: топоры, пусть каменные, у них уже были. Не огонь — огонь они уже научились хранить. Он должен был дать им Веру, ибо разум без Веры существовать не может. Без Веры нет будущего, без Веры существует лишь миг, который сейчас и который проходит, не оставив ничего. Без Веры не нужно и знание, ибо знание само по себе не цель, а средство. Можно знать мир, ничего в нем не понимая. Только Вера позволяет ответить на вопросы «Для чего это?», «В чем цель?». Знание лишь говорит: «Это так».
А Веры у них еще не было.
Он взял себе женщину, которая родила ему сына, и он назвал сына Адамом, не зная, почему дал ребенку именно это имя. Он говорил, и у тварей, только-только ставших людьми, рождалась вера в то, что существует Некто, способный дать и отнять лесные ягоды, и другой Некто, помогающий на охоте, и третий Некто, приносящий дожди и снег…
Рождалась языческая религия, и Мессия-Первый тянул к ней людей, чтобы потом оставить их. Он хотел уйти сам, но не получилось. Он был странным. Он выделялся. Он учил. Его слушали, ему верили, его боялись, но его просто не могли не убить. Может, это изначально было заложено в природе человека
— убить Учителя, чтобы поверить в его учение?
Он погиб во время охоты, получив удар топором в спину, и уходя в мир, из которого пришел, — в небытие — подумал лишь, что не успел выполнить свою Миссию. Люди сотворили идолов, но это не та Вера, которая дает знание цели. Однако, сознание угасало, и голос Бога сказал:
— Сын мой, ты сделал дело, пусть теперь они идут своей дорогой…
Второй раз он явился в мир и стал воином в племени атлантов, побежденном ацтеками. Победы, поражения, изгнание и возвращение, рабство и свобода — все это было нормально для рода людского, в муках выходившего из язычества. И новое рабство — в стране ацтеков — было нормально. Ненормальной, вопиющей стала привычка к рабству. Раб не способен понять цель. Раб не способен воспринять Откровение. Ни знание, ни вера не могут принадлежать рабам, потому что рабы сами кому-то принадлежат.
Он был среди них, и ему не оставалось ничего иного, как стать во главе, повести народ. Он должен был дать им знание, внушить веру — не ту, к которой они привыкли. Но сначала должен был освободить их. Нет, не их — замученных, грязных, с тоской глядящих по сторонам, а других, тех, кто придет потом, сыновей их, в памяти которых не останется ни плена, ни рабства. Освободить дух можно, если свободно место для новой веры.
И он поднял восстание, и увел свой народ в саванну, и вел людей кругами сорок лет, и лишь в день, когда умер последний из стариков, видевших пирамиды ацтеков, сказал: теперь вы узнаете, для чего нужно жить. И как нужно жить.
По узкому перешейку он привел свой народ в страну мечты посреди океана и назвал ту страну Атлантидой.
Он дал людям веру и ушел — на этот раз сам, зная, что выполнил Миссию. Увы, труд его не был вознагражден — достигнув расцвета, государство атлантов погибло. Ни знание, ни вера не спасли от потопа…
В третий раз явившись в мир, он осознал себя мальчиком в Иудее, и история его жизни в образе Иешуа-Иисуса стала известна всем. Достиг ли он цели — тогда? Указал ли путь? Глядя сверху, с креста, на гогочущих римских легионеров, на молча стоящих поодаль иудеев, предавших его, он думал, принимая муки за дело, которое было смыслом его существования, что Господь был прав, посылая его сюда и сейчас. Чтобы запомнили, чтобы поверили, чтобы пошли — не чудеса нужны, а шок, боль, стыд. Они, эти люди, запомнят, как каплет кровь с его прибитых к кресту ладоней. Они запомнят Бога, пославшего его в мир. Многое придумают сами — и тоже запомнят.