А сказал Квишиладзе вот что:
– Варамиа-батоно, по тебе видно – человек ты толковый. Вот и скажи. Евангелие учит нас: утопающему протяни руку вытащи из воды. А ведь в жизни все не так было. Слышал я будто тот, кто веру и Евангелие выдумал, однажды сам тонул, а тот, для кого он веру и Евангелие выдумал, шел мимо. Жалко ему стало тонущего, он и протяни ему руку и вытащи его из воды. А спасенный-то взял и съел своего спасителя, как цыпленка. Конечно, что написано в Евангелии и чему вера учит, человеку знать надо, но поступать он должен наоборот: увидишь, утопающий вылезает уже из воды, ты его ногой обратно пусть себе тонет, а то выберется, отдышится и тебя же съест.
Варамиа собрался было ответить, но, заметив, что Чониа Квшиладзе не дал гоми, приподнялся и сказал:
– Возьми, Квишиладзе-батоно, мой гоми, съешь половину, а после и меня покормишь.
Чониа ухмыльнулся.
Квишиладзе ни в какую – умру, говорит, а не притронусь. Варамиа от своего не отступает: не возьмешь, тогда и я есть не буду. Но Квишиладзе ни с места.
Кучулориа съел свою долю и говорит Варамиа:
– Я уже поел, повернись, я тебя покормлю.
Варамиа отказался. Кучулориа упрашивал, увешевал – напрасно, Варамиа ни в какую. Так и не стал есть. По правде говоря, милосердие Кучулориа отдавало фальшью. Он вроде бы и хотел, чтобы Варамиа поел, но и против не был, чтобы Варамиа до еды не дотронулся.
– Не будешь есть, Варамиа-батоно, остынет твой гоми, весь вкус пропадет, – Кучулориа ткнул пальцем в миску Варамиа.
– Он уже не мой, – сказал Варамиа.
– Если не твой, тогда ничей… – Кучулориа взял гоми и быстро задвигал челюстями – видно, боялся, что Варамиа передумает и попросит миску обратно.
На том и кончилась перепалка.
– Это гоми их погубит. Увидишь, – шепнул Замтарадзе Туташхиа.
– Видно, так тому и быть, – ответил Туташхиа. – Все от набитого брюха. Они обречены.
Замтарадзе не понял, что хотел сказать Туташхиа, и знаком просил его объяснить.
– Сюда бы Сетуру с его восемью именами, хоть плохонькую надежду этому люду подбросить… А можно и не надежду. Нашлась бы добрая душа, подбросила к их гоми и сыру ткемали, они бы и успокоились – на время. На время, – говорю я.
– Как бы, Бесо-батоно, – добавил немного спустя Дата, – не попасть бы нам в тот же переплет, что и на Саирме. Боюсь только, что другого такого лазарета тебе не найти. И куда нам тогда деваться?
Что подразумевал Дата Туташхиа, я не понял, но Замтарадзе покраснел, как мальчишка. Кто накормил большую палату, Дата Туташхиа уже не сомневался.
– Они есть хотели, что же мне было делать? – промямлил Замтарадзе.
– Ты их накормил, они и взялись друг друга сжирать, – сказал Туташхиа. – Нечего было к ним лезть…
Вечером Чониа опять приготовил гоми. На этот раз он и Варамиа ничего не дал. Старик молчал, но Чониа сам пустился в объяснения.
– Ты все равно не ешь, я и не стал тебе варить. Чего сам не хочешь, того пусть господь тебе и не отпустит.
– Вы поглядите на этого попрошайку! – возмутился Квишиладзе. – Ладно, ты на меня окрысился. Но что тебе, пес ты бессовестный, от бедняги Варамиа надо? Он мне свою долю предложил – ты за это на него взъелся? А ты забыл, как он для тебя последнего куска хлеба не пожалел? Ты нищим сюда приполз, тебя накормили, а теперь ты турком над нами торчишь и голодом нас извести хочешь? Каков, а?..
– Квишиладзе-батоно, – прервал его Варамиа, – ты не забывай: поделиться последним куском – это не благодеяние и не добродетель. Это человеческий долг. Поймешь это – попрекать не будешь, а совесть твоя будет чиста. Все наши размолвки отойдут, забудутся, а ты сколько раз вспомнишь про свои попреки, столько раз и покраснеешь, и тяжесть будет на душе твоей. Не надо так говорить больше.
– Этот бандит обдирает нас и не краснеет, а мне-то чего краснеть?
– Воздержись от того, о чем после жалеть придется. Потерпим. Придут же к кому-то из нас. Раньше или позже, а придут, – увещевал Варамиа.
– Ну, болтайте, болтайте, сколько влезет, – сказал Чониа уверенно и спокойно, и тут я вспомнил, что через два дня он должен встретиться с квишиладзевской Цуцей.
В палату вошел Хосро с коробкой лекарств, и перебранка замолкла.
– Смотри, Чониа, – сказал Хосро, раздав лекарства и собираясь уходить, – как бы не узнал Мурман о твоих делах, а то попросит тебя из лазарета.
Квишиладзе фыркнул.
– Чего смеешься, свинья! – оборвал его Чониа.
У Кучулориа испуганно забегали глаза, он поднялся, постанывая.
– Господи, никогда так живот не болел. И чего я съел?
– Был бы я на ногах, ты бы узнал, кто здесь свинья, – рявкнул Квишиладзе.
Держась за живот, Кучулориа убрался на балкон.
– Живот заболел у этого прощелыги! – сказал Замтарадзе приподнявшись, поглядел в окно на балкон. – Стоит себе, ухо в дверь воткнул.
– А откуда Хосро все узнал? – тихо спросил Туташхиа, уловил в его голосе упрек Замтарадзе.
– От меня, но и без меня он уже обо всем догадывался, – сказал я. – Хосро – мудрая голова. Кто-то должен вправить им мозги, иначе они кости переломают друг другу или еще чего-нибудь похуже… Жалко все-таки.
– Себя пожалеть надо – смотреть приходится на их непотребство, – сказал Туташхиа. – Они делают, что им положено, без этого им жизнь не в жизнь.
– Ты вот что, Чониа, – громко сказал Хосро, – пропускай мимо ушей, если кто тебя обидит. Ты здоровее других, ты и помогай всем. А вы тоже держите себя в руках! Скучно, конечно, каждый день друг на дружку глядеть, вот и дрязги. Но это искушение. Не поддавайтесь ему.
– Хосро-батоно, – сказал Чониа, – никто мне не надоел, И Квишиладзе этот, сукин он сын, или кто другой, плевать я хотел на все обиды. Худо мне, слаб я. Котел и мешалка не по силам стали. Скажете мне – бросься, Чониа, в воду, пойду брошусь. Если завтра с утра будет мне так же худо, как сегодня, не сварить мне гоми. Клянусь могилами родных на земле и богом на небе – не вру.
Скрипнула балконная дверь, и в притихшую палату вошел Кучулориа.
– Ладно, не будем столько хлопот доставлять Хосро, – сказал он, будто и не выходил из палаты. – Может, и правда, совсем ослаб Чониа. В последнее время мне полегчало. Я буду варить. Что поделаешь, всяко в жизни приходится.
– Вот и дело. Давай, Кучулориа, берись за котел. – Хосро улыбнулся лукаво и вышел.
– Вернул себе Кучулориа котел, мешалку и корочку, – отметил Замтарадзе. – Сменился губернатор.
Прошло около часа. Кучулориа поднялся и объявил:
– Мурман приказал вам кормиться как следует. Все, конечно, слышали? Варить буду я, но делить, Квишиладзе-батоно, будешь ты, не беда, что без ног остался. И чтоб никто спорил… припасы общие, и ведать надо сообща.
Решительный тон Кучулориа и новая совместная дележка возымели свое действие. Все ели с удовольствием, кроме Варамиа. Он открывал рот, когда Квишиладзе подносил ложку, жевал отрешенно и плакал.
На другой день Туташхиа сообщил мне, что в бочке назревает новый каннибализм. Абраг с таким усердием помогал мне выводить людоеда, будто был моим компаньоном.
– Куджи-батоно, они оголодали и пожирают друг друга – это все понятно. Но вы говорили, что людоеда можно вывести и обжорством. Будь они сыты, как же тогда?.. Вот чего я никак не пойму.
– Сытыми-то они будут, но эта сытость – от одной пищи: от кукурузы, к примеру, или от пшеницы, все равно. Когда они наедятся до отвала и раздобреют – надо бросить им кусочек прокопченной свиной кожи. Кто посильнее, тот и захватит этот кусочек, но съесть не сможет – кожа жестка как камень, и выпустить ее тоже не выпустит – уж очень заманчиво пахнет. Этот запах и притягивает всех. Хозяин этого ошметка, хоть убей, другой крысе его не уступит. В конце концов крысы сообща нападают на того, кто захватил копченость. Начинается драка, и в драке хоть одну крысу да съедят, а кожица опять кому-то одному достанется. Придет потом и его черед – и так одна крыса за другой…
Все это хорошо, назавтра предстояла встреча Чониа с квишиладзевской Цуцей, и это самое важное! Я и так прикидывал, и эдак – что делать, как быть? Не поверите, но настолько меня все это волновало, что уснул я далеко за полночь. Проснулся, едва светать начало. Ни плана, ни решения в голове моей так и не сложилось. Все произошло само собой. Я позавтракал, поймал своего Фараона, сунул его в карман и понес в Поти продавать.
Продал я его довольно быстро, почувствовал голод и зашел в духан. До прихода Цуциного поезда оставалось часа два. Надо было торопиться, чтобы прийти к месту свидания пораньше, а то Чониа обогнал бы меня, и мне тогда ни скрыться, ни спрятаться. Успел я вовремя, все обошел, осмотрел и тихонько подкрался к тому самому месту. Чониа еще не было. У обочины в ольховнике, вижу, много-много дров разбросано, я собрал их и сложил маленький сруб, внутри которого можно было даже лечь. Снаружи забросал поленьями помельче – ищи, не найдешь. Устроился хоть куда, одно меня беспокоило: чтобы Чониа и Цуца Квишиладзе расположились так, чтобы было слышно их, а видно оттуда было за версту.
Был конец декабря или начало января. Ветры в это время года – с моря. Дуло, но все равно было тепло.
Вскоре появился господин Чониа. Видно, он хорошо знал, когда придет поезд, да и на такое дело шел, похоже, не первый раз – шагал он важно, как индюк, уверенный в себе и в успехе. Сначала он поглядел на дрова. Потом перешел на другую сторону дороги, где был кустарник, и сел на камень. Видно, заднице его стало холодно, он вернулся на мою сторону, выбрал полено, подложил под себя и уселся на то же место. Еще немного погодя вынул кисет и закурил. Когда он выплюнул окурок, у потийского семафора раздался свисток паровоза.
До чего же он был мал и тщедушен, когда приковылял в лазарет. Я принял его тогда за ребенка. Позже он немного окреп, но все равно очень уж был щуплый. Сейчас я смотрел на него из своей засады и думал, на что же жил этот гном. Возьми он лопату или мотыгу, свалился бы со второго взмаха. Он не знал грамоты, чтобы служить. Наверное, пристроился где-нибудь сторожем или в духане на побегушках. Чониа начал насвистывать собачий вальс, да еще с вариациями, и тут меня осенило. А-а-а, знаю, где он служил. У исправника, при его дочерях состоял, ну не гувернером, конечно, а в конюшне, убирал за лошадьми барышень. Но ведь и для этого нужна сила?.. Так я развлекал себя и превосходно себя при этом чувствовал, пока не услышал за спиной шорох. Обернулся – но что мог я увидеть, если, сооружая свою крепость, не сообразил, что подойти могут и с тыла, и никакого просвета для наблюдения не оставил. Какие были щели, в те и пытался я хоть что-нибудь да разглядеть. Никого я не увидел, а шорох между тем превратился уже в явственный звук шагов – кто-то подкрадывался к моему убежищу. А вдруг это хозяин за дровами пришел? – подумал я. Спугнет свидание, да и меня накроет – что мне тогда говорить, что делать? И тут в одну из щелей я увидел чьи-то ноги и руки. Кто-то стоял на четвереньках. Лица и фигуры видно не было. В растерянности, надеясь хоть что-нибудь разглядеть, я метался от одной щели к другой, пока не ударился головой о верхнее полено, и довольно сильно, должен вам сказать. И тут – вот те на! – я увидел Дату Туташхиа! Глаза у него были как кинжалы – это я и раньше за ним замечал. Он в упор смотрел на мое укрытие, ни на вершок в сторону. Видно, он уловил движение внутри поленницы, не, знаю, испугался ли, только в руке у него был огромнейший маузер, и, клянусь, если б ненароком он спустил курок, пуля пришлась бы мне точно между бровей.
– А ну вылезай, – шепотом приказал абраг, но шепот этот показался мне сильнее грома – все с непривычки.
Я раздвинул поленья в задней стенке и высунул нос, чтобы он увидел меня. Мы молча смотрели друг на друга. Дата убрал маузер за спину и жестом спросил: чего ты здесь делаешь? Я знаком объяснил, что слежу за Чониа. Абрага разобрал смех, он даже рот рукой зажал. Я позвал его в свое убежище, отсюда – объяснил – удобнее наблюдать. Он подумал, подумал и влез ко мне.
– Что здесь происходит? – спросил он.
Я рассказал ему все по порядку. Абраг рассмеялся, прикрыв лицо башлыком. У этого человека было одно странное свойство: он либо пребывал в глубокой задумчивости, либо веселился. Сколько ни наблюдал я его, середины он не знал.
Мы всласть нашушукались, но я так и не понял, почему ему понадобилось следить за Чониа. Об этом я и строил догадки, поджидая свидания Чониа и Цуцы. Может быть, в Туташхиа заговорило чутье на приключения, понятное в абраге, и любопытство привело его сюда? А может быть, заметив, что Чониа собирается улизнуть из лазарета, он решил из предосторожности проследить за ним – не отправится ли негодяй в полицию, почуяв что-то подозрительное в них с Замтарадзе?
Туташхиа толкнул меня локтем: не спускай глаз с Чониа. Чониа все еще восседал на полене, сосредоточенно вглядываясь в дорогу, ведущую в Поти. Несколько раз он даже ладонь приложил ко лбу, встал, одернув на себе пиджачишко, опять сел и, уронив голову, погрузился в задумчивость. Мне показалось, он нарочно напустил на себя вид человека, измученного ожиданием. «Что за нудное дело взвалили на меня», – говорила, казалось, вся его убогая фигурка.
Вскоре и мы разглядели то, что с таким усилием пытался увидеть Чониа. По дороге шагала здоровенная бабища. На плече хурджин – под стать ее росту. В руке – корзина.
Она двигалась, как слон на водопой, степенно и тяжело отмеряя шаг.
– Такую великаншу вы когда-нибудь видели? – спросил я Туташхиа.
Абраг широко улыбнулся.
А баба шла, как большой корабль, и, поравнявшись с нами, стала.
Чониа лениво поднял голову и оглядел женщину с полным безразличием:
– Ты чего это уставилась на меня?
Женщина поставила корзину на землю и подбоченилась.
– А тебя что, мил-человек, отец с матерью кланяться не научили?! Чего уставилась! Небось такого ладного да пригожего на свете не видела.
– Давай иди себе, куда идешь, а то я тебя!.. – Чониа поднялся, одернул пиджачок и зашагал взад-вперед.
Вышагивал он с великим удовольствием, но руками размахивал, как необученный первогодок.
– Ой, мама родная, а расхаживает-то как важно этот коротышка! – искренне удивилась баба. – Мальчонка, ты чей, а? Меня здесь человек должен был ждать – где кустарник и дрова в ольховнике.
Чониа остановился, вгляделся в лицо женщины, сошел с обочины и сказал возмущенно:
– Ты, часом, не Цуца Догонадзе, жена Спиридона Сиоридзе, а идешь к Бесиа Квишиладзе?
– Да, так оно и есть.
– Так оно и есть, говоришь? А где у тебя совесть, столько времени ее жди. Бесиа твой погнал меня ни свет ни заря – утренним поездом, сказал, приедет. Я – Чониа. Давай, да побыстрее, чего там передать надо, времени у меня в обрез.
– Бери, да вон сколько притащить велел дурень-то мой. Я и то еле тяну. А тебе, птенчик ты мой, и с места не сдвинуть.
– Кончай болтать! В два приема унесу.
Квишиладзевская Цуца опять усмехнулась и взялась за корзину:
– Ну, как там мои мужики поживают?.. Пойдем-ка туда, к дровам, посидим, расскажешь по порядку.
Баба поставила свой багаж прямо перед нашим носом. Чониа устроился по другую сторону хурджина и корзины. Пока Чониа загибал про житье-бытье Квишиладзе и Сиоридзе, баба достала из хурджина вареную курицу, свежий сыр, копченую свинину и водку. Появились два граненых стакана. Чокнулись, выпили.
Что говорилось в лазарете про Сиоридзе, Чониа, конечно, запомнил. Другой наслушается всякой всячины о незнакомом человеке, а пересказать так, чтобы поверили, будто сам он этого человека знал, ни за что не сумеет. Но в правдивости Чониа сам черт не усомнился бы. Да зачем далеко ходить, даже я поверил было, что он и со Спиридоном Сиоридзе не разлей вода.
– Оголодали, вот оно что, – определила баба. – А Спиридон, сукин сын, знает, что Бесиа в мужья мне набивается?
– Да ты что, в своем уме? Они же поубивают друг друга.
– Поубивают, а то как же… У Спиридона-то, поди, уж и седина в волосах?
– У Спиридона твоего уж пять лет как на голове ни волоска, чему бы там седеть, ты мне скажи!
– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непонятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался… хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол… – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете… нашла б – только захоти. Пошла б… где эти… с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди… В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела… Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба… – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку…
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний… Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба… – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все… Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками… Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы хвалиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его… а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свисали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
Чониа закончил свою возню и приступил к ужину. Подогретый хачапури он запил водочкой и отведал вареного сома под острым соусом. После этого ему почему-то захотелось холодного чурека с чесноком, и на десерт он пососал сахарный песок. Вроде бы сыт! Он собрал остатки ужина, вымыл миску и прилег было, но ему захотелось пеламуши, и в полной катхе его заметно поубавилось. Он насыщался с таким остервенением, будто час тому назад не мне и Дате Туташхиа летели в голову косточки от курицы квишиладзевской Цуцы.
Варамиа лежал лицом к стене и, казалось, спал. Квишиладзе перебирал четки и ни разу не взглянул в сторону Чониа. Кучулориа исподволь, но с острым вниманием наблюдал за церемониалом ужина Чониа, за разнообразием блюд и, убедившись, что Чониа и в голову не приходит потчевать его, бросил ядовито: