Замок третьего этажа не поддавался. Руки у меня дрожали; может быть, я волновался оттого, что за спиной люди теряют терпение, выходят из себя, вот-вот кто-то скажет: дай, я открою! Надзиратель то ли был рядом, то ли подошел на эту затянувшуюся возню, – не знаю, но едва я открыл дверь, как он вытянулся передо мной.
– Кру-гом! Скотина! – не успел я договорить, как увидел его спину и концы полотенца, перехватившего его голову.
На этом этаже остались Андро Чанеишвили и Эзиз Челидзе. Мы спустились на второй этаж, потом на первый. Здесь повторилось почти без изменений то же, что у нас наверху. Короче говоря, порог подвального коридора переступили я и Лука Петрович. За дверьми остались Класион Квимсадзе, Поктиа и Дата Туташхиа.
Дата Туташхиа не раз втолковывал мне: смелость – это привычка. За то короткое время, что мы спускались с нашего этажа в подвал, я так привык хватать надзирателей, что, увидев обожаемого Коца и еще более обожаемого Моську, прямиком направился к ним. Я шагал медленно, побрякивая ключами. На расстоянии пяти-шести шагов от меня опустив голову и очень уверенно ступал Дембин. Я остановился возле одной камеры и заглянул в глазок. То же самое сделал и Дембин – так было у нас условлено. Коц сидел в конце коридора на стуле. Рядом навытяжку стоял Моська. Когда я вошел в коридор, Коц лишь мазнул по мне глазами и скучающе отвел их в сторону.
Я шлепнул по двери камеры связкой ключей, и по этому знаку в коридор ворвались Дата, Поктиа и Класион. В узком коридоре Коц и Моська не могли разглядеть, кто бежал за нашей спиной. К тому же все были в масках, да и освещение здесь было, как везде, – вполовину, а то и в треть.
– Встань, скотина! Лицом к стене! – прошептал я.
Моська едва не свалился в обмороке, а Коц даже пошевелиться не мог, и его вместе со стулом повернули к стене Поктиа и Класион.
Дата отобрал у Моськи ключи, завязал ему глаза, а мы обработали Коца.
Я оглянулся. Дембин, торопливо раздеваясь, так далеко отшвырнул надзирательский сапог, что чуть не угодил прямо в Фому Комодова, входившего в это время в подвал.
Дата пошел по карцерам, выгоняя оттуда всех. У несчастного Какалашвили, который никак не мог понять, что происходит, глаза вылезли на лоб; он открыл было рот, но Фома приложил к губам палец, что вконец сбило с толку бедного гимназиста. Дардак тоже потянулся было к выходу, но Фома Комодов заткнул его обратно в карцер.
Дембин в одном белье очертя голову бросился вон из коридора.
Дата кивнул Класиону, чтобы Коца впустили в один из карцеров. Подойдя к Дате, Класион поднял восемь пальцев и кивнул на восьмую камеру, возле которой мы и стояли. Не понимая, в чем дело, Дата взглянул на Класиона. Класион хлопнул себя по заднице, и Дата расхохотался. Едва я сообразил, что сукин сын Класион предлагает бросить начальника тюрьмы к мужеложам, как за спиной моей раздался дружный смех. В коридоре уже вертелось человек двадцать, и все хохотали. Некоторых из них я и в лицо не знал. Смех побежал по камерам, и через какие-нибудь полминуты хохотала вся тюрьма – четыре тысячи человек.
Открыли восьмую камеру, втолкнули Коца. Конечно, никто бы его не тронул, но одной мысли сунуть его к мужеложам было достаточно для пожизненного позора начальника тюрьмы.
– Развяжите ему руки и снимите повязку с глаз, – приказал Фома.
Мужеложи стояли, сбившись в кучу, ничего не понимая. Первым подошел Харчо и стал развязывать руки Коцу. Набрался смелости и Алискер, он снял с его глаз полотенце.
– Бисмиллах, кто же это? – Опешивший Алискер попятился к своим.
– Вах, вот, ей-богу!.. Нет, ты посмотри, а? Коц! Коц и есть!
– Помилуйте, разве государь император уже отрекся от престола? – спросил Рудольф Валентинович.
– Смотрите у меня. Не приведи бог, визжать начнет, всем ребра пересчитаю! – пригрозил кто-то за моей спиной.
Я оглянулся – это был Чалаб.
Судьба свела меня с Чалабом в первую мою отсидку. Чалаб был мирный кинжальщик. Сидел он за то, что одолжил кому-то револьвер, из которого был убит жандарм. Никакого отношения к революции Чалаб не имел, и я был поражен, когда и во второй раз он предстал предо мной в роли политзаключенного. Я напомнил ему о себе. Оказалось, что он сидит уже третий раз, и после того дела с револьвером оба раза за безжалостное избиение полицейских. У него был пунктик – он ненавидел полицейских и во время следствия, из какого-то непонятного упрямства, объяснял свои поступки ненавистью к царизму. Поэтому и проходил он как политический.
– Оставляем.
– Это опасно… Как бы арестанты не взломали дверь и не расправились с ними. Этого нельзя допускать.
Фома кивнул, но ничего не сказал.
– Давай ключи, я присмотрю, – сказал Чалаб.
Фома протянул ему связку ключей.
– Вообще нужен порядок, Эволюционная дисциплина нужна! – сказал я.
– Все будет как надо, – успокоил меня Чалаб.
– Освободите коридор! – крикнул кто-то, и коридор мигом опустел. У восьмой камеры остались трое: Фома Комодов, Дата Туташхиа и я.
– Нельзя так! – проговорил Фома.
– Ты прав, нельзя, – подтвердил Дата.
– Чалаб, иди сюда! – позвал Фома.
Чалаб в эту минуту вводил в камеру Моську. Он запер за ним дверь и подошел к нам.
– Выведи его и посади с Моськой! – Фома кивком головы указал на восьмую камеру.
– Коца.
– Коца? Я думал, ты говоришь о ком-нибудь из этих… Коца? Вывести Коца? – Чалаб с сомнением посмотрел на Фому. – Зачем?
– А затем… дурная власть дурными делами занимается, потому народ и хочет сбросить Николашку, – сказал Дата Туташхиа. – А нам это не пристало, я так думаю.
– Посади с Моськой! – повторил Фома, и мы двинулись к выходу.
– Как скажете! – неохотно согласился Чалаб.
Граф Сегеди
О том, как развивался бунт, я, можно сказать, знаю все, вплоть до пикантных деталей. Один из моих бывших подчиненных с начала до конца был свидетелем событий, но, подчеркиваю, лишь свидетелем и наблюдателем. Несмотря на то что тюремное ведомство было одним из подвластных ему учреждений, он не имел в нем даже совещательного голоса. Я уже говорил, что так было решено в столице. Но, так или иначе, мой бывший подчиненный спустя час после взятия тюрьмы арестантами стоял на караульной вышке, а внутри происходило вот что.
В темноте метались сотни людей. Вокруг корпуса уже поднялись огромные кучи камня и кирпича – арсенал на случай штурма. Слышался скрип лесов строящегося корпуса, с грохотом падали на землю доски, люди вооружались – кто дубинкой, кто камнями, кто киркой или ломом.
Кто-то выгнал из камер человек пятьдесят арестантов. Они таскали лес из строящегося здания и возводили баррикады. Дело явно спорилось, слышались очень дальние короткие распоряжения, видимо, сведущих людей.
Немного позже к баррикаде пригнали сбившихся в кучу надзирателей и под свист и улюлюканье заставили их перебраться через нее. Калитка в воротах отворилась, и солдаты, залегшие снаружи, пересчитав надзирателей, будто арестантов, выпустили их на волю. Калитка захлопнулась.
К рассвету тюрьма представляла собой хорошо укрепленное фортификационное сооружение. На баррикадах засело множество народу. Боевой дух, вооруженность – были запасены горы камней и битого кирпича, – дисциплина говорили об участии искушенных в этом деле людей. Кухня приступала к раздаче утренней баланды. В первую очередь завтрак подали на позиции. Обслуга работала как часы и беспрекословно выполняла распоряжения дежурных и интендантов.
Сразу после завтрака в тюремном дворе распространилась страшная вонь, как при очистке ассенизационных ям. Один из главарей вел отряд, который нес нечистоты и выливал их прямо на баррикаду перед главными воротами. Главарь этот был арестант Класион Квимсадзе. Тот же Квимсадзе на площадке третьего этажа строящегося тюремного корпуса руководил сооружением непонятного механизма. Другие главари пока не показывались.
Первый контакт с взбунтовавшейся тюрьмой был установлен посредством интенданта Чарадзе. Ему приоткрыли калитку в главных воротах, он высунул голову.
– Мне через эту вонючую свалку провиант не перетащить, – орал Чарадзе. – На пять тысяч человек, да на три дня!.. Фу-ф, до чего вы тут все испоганили. А ну, давайте расчищайте дорогу.
Все молчали.
– Вы что, оглохли?.. Вам говорят!
– Пусть снимут решетку хотя бы с одного окна административного корпуса и передают через него, – сказал кто-то громко.
– Ждите! Будут они вам решетки снимать?! – бросил Чарадзе, и створка ворот с грохотом закрылась.
В десять утра наместник утвердил состав оперативного штаба. Усмирение бунта было возложено на полковника Кубасаридзе. После короткого совещания к одному из окон административного корпуса приставили солдат, приступили к снятию решетки. Высыпавшие во двор арестанты первую победу отпраздновали неимоверным ревом, и интендант Чарадзе передал трехдневный паек всего контингента выделенному бунтовщиками представителю. Это был арестант Шалва Тухарели. Он жив поныне, живет в деревне, работает завучем средней школы. Та часть моих записей, которая повествует о внутренних, неизвестных следствию отношениях, построена по рассказам Шалвы Тухарели.
Прием провианта длился не более пятнадцати минут, и сам Шалва Тухарели проводил последний мешок. Солдаты подмели подоконник веником, протерли мокрой, потом сухой тряпкой, и в окне возник полковник Кубасаридзе.
– Здравствуйте, арестанты! – гаркнул полковник.
Никто не ответил на его приветствие.
Кубасаридзе оглянулся через плечо, и по обе стороны от него выросло по офицеру чином ниже.
– Арестанты! – произнес полковник вкрадчиво. – Я не понимаю, чем вы взволнованы, к чему эта кутерьма?
Ни звука в ответ.
– Вот, например, вы!.. Пожалуйте вперед, выходите, выходите, – пригласил кого-то из шоблы один из офицеров. Видно, к тому, кого он позвал, впервые в жизни обратились на «вы», да еще столь учтиво, и бедняга, механически повинуясь, сделал два шага вперед.
– Вот и прекрасно, – заговорил полковник. – Ваша фамилия, молодой человек?
Молодой человек опустил голову, и трудно было предположить, что полковник когда-нибудь услышит его фамилию.
– Не бойся, сынок, скажи, как тебя зовут. Вот я, например… меня зовут Станислав Кайхосрович Кубасаридзе, а тебя? Шобла стоял истуканом. Толпа безмолвно внимала тишине.
– Скажи, – заворковал полковник, – я же назвался, назовись и ты.
Опять долгая пауза, и наконец из чрева толпы, будто из могилы, послышалось:
– Ва, ишь ты какой! Сдалась ему твоя фамилия, тоже мне подарок, сейчас домой отнесет! Ну, узнал он твою фамилию, а на что она ему?! Вот коли ты его фамилию вызнаешь… так ему несдобровать. Он и молчит. Фамилию ему назови! Ишь какой резвый!
Полковник, видно, не привык к столь дерзкому обращению и растерялся.
– Ладно, ладно, – подал голос второй офицер, – не нужно фамилии. Скажи господину полковнику, чем ты недоволен, чем тебя обидели, кто обидел, как это было…
– А вот как было… – неожиданно громко и сердито заговорил арестант, – целый месяц письма домой шлю, чтоб жрать принесли. И не несут… Жду, а нету!
Офицеры переглянулись, полковник собрался было что-то сказать… Но автор недошедших писем не дал ему говорить.
– Не опускают писем, на почту не несут. Тюрьма не опускает!
– А-а! – понял полковник. – Мы это выясним, непременно выясним и виновных накажем. Ступай напиши письмо, я сам брошу его в почтовый ящик. Ступай, сынок, пиши!
– Бачиев я, Фридон Николаевич! – хотя и запоздало, но гордо и внятно представился шобла полковнику и побежал писать письмо.
Пока один из офицеров выводил в записной книжке «Бачиев Фридон Николаевич», полковник снова обратился к толпе:
– Ну, у кого еще что? Слушаю.
– Мясо крадут! – крикнул кто-то.
– Не крадут, а ходят на кухню и жрут!
– Ва, а что это, не кража разве?
– Кража, кража!
– Соль, масло постное – все тащат!
– Тащат, тащат!
Полковник едва втиснулся в эту разноголосицу:
– Кто крадет, господа, откуда и куда уносят?.. Будем говорить по очереди, пусть начнет один!
Поднялся страшный галдеж, потому что каждый вообразил, что, раз говорить по очереди, начинать надо ему.
Офицер едва успевал записывать: мясо, соль, постное масло, чьи-то фамилии, и когда общество несколько успокоилось, снова заговорил полковник:
– Даю вам честное слово дворянина, все это я выясню и виновных строго накажу. Строжайше!.. Что вас беспокоит, какие у вас еще жалобы?
Толпа поняла, что лучше говорить по очереди, но не могла взять в толк, что говорит с представителем власти о житейских мелочах, тогда как бунт имел совсем другую основу и цели. Полковник тоже не спешил, он выжидал, когда дело дойдет и до этой подлинной сути.
– Параши старые, пусть заменят!
Полковник записал, пообещав немедленно уладить и это, и тут уже кто-то потребовал:
– Пусть откроют камеры, как было раньше!
– Ва-а-а! Действительно! Э-э-э!
Народ снова загомонил. Будто теперь вспомнили, что о главном-то позабыли.
Полковнику пришлось довольно долго ждать, пока шум улегся, и как ни в чем не бывало он объявил:
– Власти не знали, что камеры заперли. Это самовольный поступок начальника тюрьмы. Мы его обязательно накажем. Сейчас они открыты?.. Пусть остаются открытыми, запереть их снова никто не посмеет… Только ночью они будут запираться, как запирались, до шести утра. Ну, извольте, что еще у вас?!
В толпе громко проговорили: «Ночью запрут, а утром не откроют». Но полковник предпочел не расслышать, благо на помощь ему подоспел Галамбо:
– В баню не пускают, в баню!
– Нет, ты только послушай, – раздалось в толпе. – Это тебя-то, Галамбо, в баню, да?
Впоследствии я узнал, что жалобщик Галамбо месяцами не умывался, а заманить его в баню было просто невозможно. Однако полковник велел записать и эту жалобу и произнес тронную речь:
– …Подданные нашего обожаемого царя-императора любят время от времени учинять беспорядки, волнения, смуту и всякий там переполох, но его величество считают это явление выражением их возвышенного духа. И совершенно справедливо считают. Представьте, ведь и со скотиной бывает: упрется и ни с места. Здесь битьем ничего не возьмешь, выждать нужно! Пройдет немного времени, надоест артачиться, двинется, потащит телегу, и все пойдет хорошо, по-старому! Тем более вы, господа! Вот вы заперты в этом отвратительном казеином доме… Конечно, вам надоело однообразие, и душу вашу обуял бунт. Волнуйтесь, кричите, бунтуйте, я вам разрешаю все. Мы потерпим, подождем, и, рано или поздно, все вернется в старое русло!
Полковник достал большой носовой платок и махнул им в стопину баррикады, подпиравшей ворота. – Нет больше нужды, не таскайте сюда нечистот, запах очень дурной… да, а теперь у меня еще одно к вам дело, господа… – Полковник пошарил глазами по толпе и, остановив на ком-то взгляд, пригласив. – Вот вы, да, вы, вы, пожалуйте поближе, сударь. Мне голоса не хватает, у меня нездоровое горло…
Вышел Класион.
– У вас вид интеллигента. Как ваша фамилия, сударь? – учтиво спросил Класиона полковник.
– Квимсадзе, Класион Бичиевич, телеграфист! – Таким тоном говорят: «Иди ты к такой-то матери!»
– Очень приятно! – отозвался полковник. – Я вас еще с утра приметил. Вы, кажется, изволите распоряжаться возведением какого-то сооружения. Не так ли?
Класион растерялся: что отвечать? Как быть? Но полковник сам вывел его из затруднения:
– Ежели вы распоряжаетесь возведением той вышки, надо полагать, вы сведущи во всем деле… – Полковник обвел рукой и тюремный двор. – Есть еще и другой, я приметил, он принимал провиант, но сейчас его здесь нет. Да, надобно господина Коца, и еще у вас есть один надзиратель… непременно надобно выдать их нам. Иначе мы не сможем их наказать, это же понятно! Ступайте и приведите их сюда!
Класион покосился на полковника и сказал:
– Пусть сдастся, господин полковник, и мы его выпустим.
– Как это – сдастся! – полковник решил, что дела не так уж дурны, раз его подчиненные до сих пор не сдались, и повысил голос: – Офицеру его величества… э-э-э… Кому он должен сдаться?
– Ну, хотя бы Харчо, сударь!
– Что вы изволили сказать? Харчо? – полковник в замешательстве взглянул на своего офицера.
– Ну, если не захочет сдаться Харчо, тогда пусть сдается Дардаку!
Полковник взглянул на второго офицера. Тот пожал плечами.
– Это что, прозвища, господин Квимсадзе? – Видно, кто-то надоумил полковника, в чем дело.
– Да, ваше сиятельство.
– Офицеру его императорского величества сдаться в плен?! Ни в коем случае! – возмутился полковник.
– Помилуйте, ваше превосходительство, какой плен, он у нас в одних подштанниках в камере мужеложев сидит… Пусть выберет, который из них ему по душе, и сдастся. Не пожелает Коц Харчо и Дардака, пожалуйте, прекрасный есть человек, образованный, Рудольф Валентинович…
– Молчать! – заревел полковник.
– Да как же, милостивый государь… Где же вам других найти? И не ищите. Может, конечно, самому Коцу понравится кто другой, ну, тогда уж наши с вами разговоры и вовсе излишни.
– Их имена, как вы изволили их назвать, господин Керкадзе? – кротко произнес один из офицеров и вытащил записную книжку.
– Квимсадзе я, Класион Бичиевич! Телеграфист!
– Да, господин Квимсадзе, как вы изволили их назвать?
– Харчо, Дарчо, Алискер, Диглиа, Дардак, Рудольф Валентинович, можно и других поискать, если пожелаете…
– Варвары! – заревел полковник.
– Этому мы у вашего Коца выучились, сударь, не взыщите! – смиренно возразил Класион.
Как видите, дипломатический талант полковника Кубасаридзе был все еще в эмбриональном состоянии, и он так мощно вскипел, что трудно представить, каким мог быть следующий его шаг, если б не одно совершенно неожиданное обстоятельство.
– Прошу извинить, господа, прошу извинить! – это был голос Рудольфа Валентиновича.
Толпа раздалась. Полковник насторожился. Рудольф Валентинович был не один. Впереди в толпе прокладывал ему дорогу мужелож по прозвищу Дардак.
Вышли, так сказать, на авансцену. Походили на бродячих певцов, скитающихся по дворам.
– Здесь ты говори, – сказал Дардак своему спутнику.
– Нет, что вы! Я уже в трех камерах исповедовался. Теперь, сударь, ваш черед, – возразил Рудольф Валентинович.
– Да у тебя красивей получается, ты человек ученый, говори, говори! – настаивал Дардак.
– Нет, нет! Ваша очередь, сударь!
Дардак витиевато выругался и начал:
– Я в эту отсидку ни в чем не замаран, вот вам крест! – Он и правда перекрестился. – А в прежний срок было дело, было, скрывать не хочу. Но по моей вине – ни разу. Меня позвал Коц и говорит: если тебе скучно, у меня найдется, чем потешить тебя. Теперь я расскажу все, как оно было, но вы слово дайте, что бить не будут, – в двух камерах меня уже били! Будь я молодой, дело другое. А теперь здоровье не то.
Толпа стояла затаив дыхание. Полковник окончательно растерялся, не понимал, чего от него требовали.
– У тебя красивей получается! – снова попросил Дардак у коллеги, но Рудольф Валентинович стоял на своем.
– Извольте, господин, извольте. Мы слушаем вас, – в Кубасаридзе заговорило любопытство. – Не бойтесь… Не пойму, за что вас били и почему могут бить, здесь?!
Дардак, наверное, сообразил что здесь их бить не будут, и подробно рассказал, что произошло в прошлую отсидку. Оказалось, что тех арестантов, которые письменно жаловались на беззакония и произвол Коца, начальник тюрьмы под предлогом нарушения дисциплины бросал в одиночку и ночью подпускал к ним мужеложев. Подавляющее большинство оскорбленных, конечно, предпочитало молчать, и месть Коца оставалась безнаказанной. Дардак сказал также, что бывали случаи, когда некоторым, уповавшим на защиту закона, удавалось даже обжаловать эти действия Коца, но разбиравшим жалобы цинизм начальника тюрьмы казался, видно, настолько невероятным, что автора принимали за сумасшедшего. Возможно, конечно, что Коц действовал по указке сверху. Так или иначе, выяснилось, что это была привычная мера, а вовсе не одиночный случай.
– А тебе откуда было знать, что Коц подпускает тебя в наказание за жалобу? – спросил один из офицеров.
– Сперва не знал, потом уже – да!
– Кто тебе сказал?
– Сам сказал.
– Кто это сам?
– Вах, к которому меня впустили… А еще раз было, вышел я оттуда, а Канарейка говорит: «Вот пусть теперь попишет!» – «Что, говорю, попишет?» – «Жалобы!..» Я, брат, их всех знаю, – увлеченно говорил Дардак, – грамотные больно, писать умеют хорошо, кляузный народ! Это еще что, один из них для меня в Государственную думу прошение сочинил, вот вам крест! – И Дардак вновь осенил себя крестом.
– Да, неоткуда Коцу знать, кто на него жаловался, а кто нет?
– Помилуйте, господа! – вмешался Рудольф Валентинович. – Все жалобы на администрацию тюрьмы, поступающие в любое из присутствий Российской империи, пересылаются для разбора начальнику той же тюрьмы. Неужели вы не знаете? Это же известно каждому.
– Вы что же, так и ходите, исповедуетесь по очереди? – полковник кивнул на Рудольфа Валентиновича.
– Больше – он, ну, и я тоже! – ответил Дардак.
– Вас что, заставили? – спросил Кубасаридзе у Рудольфа Валентиновича.
– Никто меня не заставлял. Я во имя свободы! – сказал просвещенный мужелож и продолжал: – Примите мои искреннейшие извинения, ваше превосходительство, и бесконечные сожаления, если я буду вынужден оскорбить ваш слух и чувство нравственной чистоплотности, однако…
В окнах тотчас набилась пропасть всякого офицерья.
– Ну и набежало их! – ахнул Дардак.
Рудольф Валентинович знал свою роль, как «Отче наш», и слушатели знали ее, но мужелож оказался натурой, одаренной воображением, – он не только украсил свою речь новыми живописными подробностями, неведомыми прежней его аудитории, но совершенно изменил тон и стиль своего повествования, обнаружив вдруг в деятельности Коца лиризм, игру ума и некоторую даже сентиментальность, отчего преступление начальника тюрьмы предстало наконец в своей истинно дьявольской сущности.
Полковник походил на котел, стоящий на сильном огне: сперва он испускал шипение, потом со дна пошли подниматься крохотные пузырьки и вдруг забулькал, вскипел, и вода вместе с паром хлынула через край.
– Молчать, мерзавец!
– А у тебя, Стаська, – кила! И еще, Стаська Кубасаридзе, тебя из полка за растрату казенных денег выперли. Вот и смываешь, подлец, пятно на жандармской ниве, – спокойно ответствовал Рудольф Валентинович и повернулся к полковнику спиной.
– Кила, это что такое? – засуетился Дардак вокруг Рудольфа Валентиновича, спокойно и гордо шествовавшего сквозь расступающуюся толпу.
Полковник исчез. Окно закрылось.
Так закончилась первая встреча Кубасаридзе с бунтующими. Вторая встреча была военно-боевого характера и протекала следующим образом.
Полковник дал приказ о боевой готовности и собрал штаб. Вопреки желанию наместника разрешить конфликт политическими методами Кубасаридзе навязал совещанию военное вмешательство. Главным аргументом своей позиции он выставлял «неизвестные боевые качества» оружия, созданного арестантом Квимсадзе. Насчет упомянутого «боевого оружия» было известно, что к насосу допотопной паровой машины были присоединены пожарные шланги, вторые концы коих покоились в неизвестном месте. А еще – рядом с насосом кипели два громадных котла по тысяче литров измещения. Когда Кубасаридзе всерьез разглагольствовал на тему «неизвестного оружия», кое у кого на губах появилась улыбка, однако полковник тут же напомнил о беспомощном, оскорбительном состоянии господина Коца и еще одного надзирателя и победил.
«Бескровная атака» – так была именована операция, боевым оружием в которой служили дубинки, огромные щиты и легкие лестницы для штурма стен. Тюрьма со всех сторон была окружена пятью сотнями солдат. Над главными воротами открылись два окна, солдаты высунули брандспойты и принялись мыть облитую нечистотами баррикаду перед воротами.
Раздалась команда, и с баррикад второй линии в административный корпус полетели камни. Солдаты побросали брандспойты и в мгновение ока скрылись. Через минуту в окнах административного корпуса не осталось ни одного целого стекла.
Огонь прекратился, а с ним прекратился победный рев, вызванный первой ретирадой противника. В окне, теперь уже выбитом, снова появился полковник Кубасаридзе, в руках его сверкал серебром рупор.
– Арестанты, внимание! – прокричал он в рупор. – Вы пошли на поводу кучки авантюристов! Мы их всех перевешаем. Каждый из вас ответит перед военно-полевым судом за участие в бунте, но пока у вас есть возможность искупить свою вину. Как? Хватайте авантюристов, вяжите их, сдавайте нам – и вы будете прощены!..
С баррикады спрыгнули человек двадцать, они принялись подбирать и носить камни обратно на баррикады. Один из арестантов, собиравших камни и оказавшийся рядом с окном, в котором красовался полковник, выпрямился и смачно плюнул прямо в лицо господину Кубасаридзе. Полковник исчез.
По приказу оскорбленного полковника атака началась немедленно.
Калитку в воротах открыли, вслед за унтером влезли вооруженные дубинками и щитами солдаты. Они приставили щиты к баррикаде и, навалившись всем телом, нажали, здорово нажали, так здорово, что, представьте, баррикада двинулась и медленно поползла. Едва баррикада тронулась с места, как распахнулись настежь ворота и ворвалась еще сотня солдат. Вот тут и заработала пушка Класиона Квимсадзе – это величайшее чудо техники, и на атакующих обрушилась мощная струя воды. Поначалу шла вода, видимо, умеренно теплая, и особого впечатления на солдат этот душ не произвел, но когда хлынул бурлящий кипяток из больших банных котлов, тогда эффект превзошел все ожидания: солдаты с воплями укрылись в подворотне, и ворота стремглав захлопнулись. На поле битвы в качестве трофеев остался десяток щитов и дубинок. Обороняющиеся тут же подобрали их.
Со стороны ворот атака была отражена, зато теперь солдаты нажали на все три стены тюремного двора. Стоило, однако, солдату появиться над стеной, как на него тут же со свистом обрушивался град камней и битого кирпича, и щит был тут бессилен. У камней, которые метали с крыши, была такая ударная сила, что осаждавших сбрасывало вместе со щитами. Штурм продолжался больше получаса. Офицеры, руководящие атакой, рассчитывали, что у арестантов кончится запас камней, но он был неисчерпаем, так как стены строящегося корпуса беспрерывно разбирались, и добытый кирпич быстро поступал наверх.
Атака захлебнулась, солдаты отступили далеко от стены и разбились на группы.
Полковник Кубасаридзе распорядился втащить на ближайший склон горы две пушки, а дула направить на тюрьму. Восставшие ответили на это тем, что обстреляли солдат прокламациями. Это был первый опыт подобного обстрела. Большинство солдат к прокламациям не притронулись, но кое-кто все же не постеснялся нарушить воинский устав, подобрал листовку, прочел и даже передал товарищам, про что там писалось. Это вызвало эксцесс между солдатами и офицерами. Взвод сняли с позиции, заменили свежим. Восставшие убедились в эффективности своей пропаганды и усилили действия. Кубасаридзе оказался перед лицом возможного неповиновения солдат и вынес единственно правильное, по его мнению, решение: атаковать, пока подчиняются солдаты!
У повстанцев были наблюдательные пункты на крышах корпусов, и они, надо полагать, вовремя разгадали планы осаждающих. Кубасаридзе разделил свои вооруженные силы на два эшелона. Первый эшелон – офицеры и младший командный состав, сто человек, в дождевиках, вооруженные дубинками и щитами. Второй эшелон – рядовые с тем же оружием, но без дождевиков. Отряды были приведены в готовность для атаки, и из окна верхнего этажа административного корпуса загремел рупор:
– Арестанты! Взрываем баррикаду перед воротами! Отступите на сто шагов! Взрываем… – Полковник Кубасаридзе повторил эту новость несколько раз и удалился.
Никто, конечно, и не подумал отступить на эти сто шагов, однако человек десять предпочли все же убраться с баррикад. Их нагнали, сшибли с ног и изрядно измяли им бока. Чуть приоткрылись ворота, и через узкую щель посыпали солдаты. Разбросав у подножия баррикад пачки динамита, они снова исчезли. Запалы были то ли слишком длинны, то ли отсырели – прошло немало времени, прежде чем синий дымок зазмеился по тюремному двору. Через десять секунд на месте баррикады перед воротами зияла огромная яма.
И тогда еще несколько человек попытались оставить позиции. Однако заранее предупрежденные и засевшие в задних рядах встретили беглецов градом камней, и малодушные вновь расползлись по своим местам.
Настежь распахнулись ворота, и тюрьма замерла. Лишь ритмичное поскрипывание насосов Класиона Квимсадзе нарушало тишину.
– Господа офицеры, вперед! – И под барабанную дробь в распахнувшиеся ворота тюрьмы вступила первая шеренга офицерского отряда. Впереди, прикрываясь огромным щитом, шел сам полковник Кубасаридзе, только глаз и фуражка виднелись из-за щита. Весь отряд с боков и сверху был бронирован такими же щитами. Эта движущаяся крепость, казалось, не дрогнет, хоть обрушься на нее лавина.
До строящегося дома оставалось не более шестидесяти шагов. Столько же – до второй линии баррикад, и еще шагов двадцать до подъезда корпуса. Целью штурмующих было, разумеется, разогнав бунтующих, ворваться в корпус и вызволить Коца и надзирателя. Задача обороняющихся заключалась в том, чтобы, пропустив в ворота лишь голову офицерского отряда открыть сплошной огонь и смять остальные ряды.