Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал: «Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, – в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…»
Но на такие речи Сандро Каридзе обычно только рукой махал: дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы я знать…
Пока звуки «Шен хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
– Я пригласил вас за свой стол, – сказал он, – и хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, вы все согласитесь со мной, – нам не к лицу обычная пирушка. Первый тост – за нашу встречу – хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему нравится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
– Дорогие друзья, – продолжал он. – У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
– Пусть будет! Мы согласны, – подхватили все.
Только Каридзе промолчал.
– Не можешь без мудрствований, – пробурчал он. – Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
– Не распоряжайся! – воскликнул Каричашвили. – Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой: вроде он заткнул себе рот – молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
Я знал за Элизбаром Каричашвили эту особенность – на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом, и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы в конце концов опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали – зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.
И сейчас Элизбар остался верен себе и выпил прежде всего за человеческое достоинство, за каждого из нас, что для нашего знакомства было, конечно, необходимо. Первой в этом тосте была Нано, а последним – лаз. Элизбар не расточал чрезмерных похвал и не сказал ничего лишнего. Но говорил прекрасно и закончил такими словами:
– В сознании человека, опьяненного водкой, поселяется тьма, его язык уродлив и жесток. В сознании же человека, возбужденного вином, водворяется свет, его язык – язык любви и красоты. Водка – принижает, вино – прощает!..
– Теперь я понимаю, – прервал Элизбара Каридзе, – почему ты по утрам так невыносим.
Но Элизбар пропустил это мимо ушей и продолжал:
– Провидение одарило нас любовью к вину, чтобы наши, мысли обрели красоту и благородство. Оно избрало застолье местом, где предназначено нам выразить себя в честных и прямодушных суждениях. Вы знаете – грузинский стол похож на грузинскую песню: мы поем на разные голоса, но объединяемся в хоре, так и наше единомыслие рождается из разноголосицы мнений – и нет на свете более высокого единства!.. Я кончил, выпьем за это!
Видно, Нано никогда не видела своего двоюродного брата в роли тамады, его ораторский дар поразил ее.
– Тебе надо было быть адвокатом, – сказала она. – А ты выбрал провинциальную сцену.
– Грузинскую сцену, Нано, – поправил ее Элизбар.
– Да, конечно, ты прав, грузинскую, – подхватила Нано. – Но как ты красиво говоришь!
– Красота и очарование, наверно, у вас в роду, – улыбаясь сказал Вахтанг Шалитури, обращаясь к Нано, – я это понял и тогда, когда услышал Элизбара, и тогда, когда увидел вас.
Мы снова чокнулись. А когда начался негромкий разговор, хор запел кахетинское мравалжамиери. Элизбар, как всегда, замолчал, а Каридзе, как всегда, вытащил носовой платок. Наверно, они и подружились из-за болезненной любви к музыке, это единственное, по-моему, что могло их свести. Мы тоже слушали молча, но потом, как обычно бывает за столом, кто-то нарушил молчание, н опять потекла беседа.
– Скажите, Нано, – обратился к ней Шалитури. – Почему я раньше никогда не видел вас? Вы живете в Тифлисе?
Должен сказать, меня покоробила развязность Шалитури, то, что он назвал Нано по имени, без слов «госпожа» или «сударыня». Я заметил, что и Нано была этим задета.
– Я живу в разных местах, батоно Вахтанг, – ответила она, – но больше всего в Тифлисе. Разве обязательно нужно меня замечать?
– Но я адъютант военного коменданта. – Шалитури не сводил глаз с Нано. – Все меня знают, и я всех знаю… Как же я мог вас пропустить!
– Наше счастье, что ты еще не комендант, – как бы выплывая из своих музыкальных глубин, произнес Каридзе.
Шалитури мельком взглянул на него и сказал, отвернувшись:
– Смотрите, совсем как кукушка на стенных часах! Выскочит, скажет «ку-ку» и снова спрячется.
Это сравнение развеселило Элизбара настолько, что, отключившись на момент от музыки, он громко захохотал, но потом опять погрузился в музыку. Нано протянула руку, взяла из вазы яблоко и начала ножом срезать кожуру. А Арзнев Мускиа пристально посмотрел на Шалитури, затем отвел глаза и пожал плечами. Нано почему-то не могла управиться с яблоком, видно, нож попался тупой, ей это, кажется, надоело, и она крикнула:
– Лаз, помоги мне! Разве ты не видишь, как я мучаюсь!
– Давай помогу тебе, – Шалитури стал вырывать яблоко из рук Нано.
Вот это выглядело нагловато.
– Простите, госпожа Нано, я не привык к обществу дам и могу ошибиться, – сказал лаз, щурясь, но при этом чуть-чуть покраснел.
Нано отвела руку Шалитури и передала яблоко и нож Арзневу Мускиа.
– Вахтанг, сколько тебе лет? – спросил я Шалитури, желая намекнуть ему, что нужно вести себя приличнее, хотя бы потому, что он моложе других.
Шалитури очертил пальцем линию от меня к лазу и Нано и сказал:
– Я младше вас, ну, лет на десять, – и громко и самодовольно засмеялся.
Я понимал, что именно мы трое вызывали раздражение Шалитури, и он старался нас задеть.
– Какой он, оказывается, юный! – отметил Каридзе.
– Я думаю, разница больше, батоно Вахтанг! – сказала Нано. – Мне тридцать шесть лет.
Сандро Каридзе с изумлением взглянул на Нано.
– Вам двадцать пять, – уверенно сказал Арзнев Мускиа. – Больше никто не даст.
Я был согласен с ним, он прав, Нано на самом деле двадцать пять лет.
Шалитури тем временем не унимался.
– Женщина всегда женщина, – объявил он. – Пусть у тебя острый язык, но немытые руки, она все равно захочет, чтобы яблоко очистил ты.
Арзнев Мускиа не произнес ни звука. И остальные тоже молчали. Хор кончил мравалжамиери. Но молчание продолжалось. Вдруг Элизбар вскочил со своего места и, наполнив бокалы, вскричал:
– Господа! Эта песня родилась на свет для того, чтобы принести умиротворение людям и покой. А за нашим столом как будто наоборот. Но я не могу с этим примириться и все равно хочу выпить за любовь. За ту любовь, о которой поют в кахетинском мравалжамиери, которой под силу поднять из руин то, что разрушено враждой и злом!
И он опрокинул свой бокал.
– То, что разрушено враждой и злом, можно восстановить только враждой и злом! И больше ничем иным! – заявил громко Шалитури. – Так поется и в кахетинском мравалжамиери: чтобы не победил нас враг!.. Имеющий уши да слышит.
И он налил себе вина.
– Нет, – вмешался Сандро Каридзе. – Там поют про любовь, это идет сначала, а только потом слова, которые ты привел. Любовь – исходное условие победы над врагом. И слова, и музыка создавались тысячелетиями, поэтому разночтений быть не может.
Я слушал его с превеликим удовольствием. Надо знать, что Сандро Каридзе имел две формы речи, как две формы одежды: будничную, обычно разговорную, и, если можно так выразиться, полемически-ораторскую. В его повседневной речи было немного юмора и много цинизма. Это давало ему возможность болтать, с кем он хотел и о чем хотел, острить на любые темы, даже об идиотизме царского режима или несправедливостях жизни. Он говорил с такой неуловимой зашифрованностью, что сам царь Соломон не мог бы вывести прямой смысл из его речей. А в полемическом его языке все было открыто и логично. Я думаю, служебные дела он должен был вести на этом языке, если только служба его нуждалась в разговоре. Но вообще-то он держал себя в узде, боялся, верно, повредить карьере, но случались взрывы, редкие вспышки, надо отдать ему должное, очень яркие, и сейчас я почувствовал приближение такой вспышки. Поэтому я не сводил с него глаз.
– Мне кажется, господин Сандро близок к истине, – сказала Нано.
– Я тоже не против любви и добра, – сказал Шалитури, обращаясь к Нано. – Особенно когда о них поется в кахетинском мравалжамиери. Я только хотел сказать, что возвращение того, что отнято, и восстановление того, что разрушено, требует жестокости и смерти, требует уничтожения врага. Все это под силу лишь ненависти, а не любви. Ненависти!
Все растерялись от его слов, наступила тишина, и в этой тишине отчетливо прозвучал голос:
– Все это под силу только любви!
То был голос Гоги, подошедшего к нашему столу.
– Что ей под силу? – спросил Шалитури.
– Даже такая ненависть, – ответил Гоги и обратился ко всем нам: – Добрый вечер, друзья! Добрый вечер, сударыня! С вашего разрешения я присоединюсь к вам.
Я заметил, что Нано смотрела на Гоги с большим удивлением и, слегка кивнув ему, тихо сказала:
– Господи! Уж не во сне ли я вижу все это… – Она засмеялась, но в это время опять резко заговорил Шалитури:
– Все это похоже на бредовые идеи блаженного Тадеоза.
– Тадеоз? – переспросила Нано с излишним оживлением, стараясь не смотреть в сторону Гоги. – Кто это такой? Никогда не слыхала… В какую эпоху он жил?
Вопросы Нано вызвали громкий хохот и Шалитури, и Элизбара.
– Понимаешь, Нано, – пояснил Элизбар. – Тадеоз – это гувернер Вахтанга. Фамилия его Сахелашвили. Говорят, он из монахов. То ли из монастыря его изгнали, то ли сам ушел, – не знаю. Потом был учителем, но и в гимназии не удержался, прогнали и оттуда, это святая правда, было на моих глазах, вот и стал гувернером. Переходил из дома в дом, пока судьба не наказала его таким недорослем, как Вахтанг. Тогда Тадеоз понял, что бросает семена в неблагодатную почву, – и сбежал. Теперь, говорят, ходит по деревням и продает книги.
– Уже не продает, – сказал Шалитури. – Считает, что и в книги проник разврат. Он нашел себе новое дело. Живет в Тианети, бродит по лесам и делает прививки диким яблоням и грушам. Если урожай хороший – свиньи едят.
– Но я не понимаю, – спросил Элизбар, – что может проникнуть в книгу, если она прошла через руки Сандро Каридзе?
– Я занят изящной словесностью, Элизбар, – ответил Каридзе. – По мере сил я стараюсь, чтобы ею не завладели невежды и властолюбцы. Я уверен, что мои старания способствуют процветанию родины. А прекрасные творения, я знаю, не подвластны цензуре. Ей не под силу погасить ослепительное сияние их красок. Но бывает мертвенный, тусклый цвет, разбойничий серый цвет бездарности. Я борюсь с этим цветом, мой дорогой Элизбар!
– Хороший, видно, человек бедняга Тадеоз, – неожиданно произнес Арзнев Мускиа.
– Очень, – подхватил Каричашвили. – Замечательный человек!
– Нет, ты все-таки растолкуй мне, – обратился Шалитури к Гоги, – как же так любовь может породить ненависть?
– Я отвечу тебе, – сказал Гоги. – Но сначала объясни, как ненависть может восстановить разрушенное?
– Как может? – переспросил Шалитури. – Да очень просто. Скажи сам, как случилось, что мы, грузины, дотащили свои бренные тела до наших дней? Разве наши предки встречали врага чурчхелами и пеламуши?.. Вот пришел враг, взял приступом наши крепости, одержал победу и вырезал тех, кто ему не подчинился… Враг порой приходит как друг, втирается в наши души, а потом, раздавив нас, возглашает, что мы в его руках и должны быть теперь тише воды ниже травы. Так что же, молчать, смирившись с судьбой? Да?! А враг раздает леденцы трусам и предателям, тому, кто продал родного брата, кто сделал свободного рабом, кто продал душу дьяволу, забыл родной язык и плюнул на могилу предков… – Вахтанг Шалитури вскочил со своего места, кровь прилила ему к лицу, и он сжал кулаки. – Кто бы он ни был, пришлый или свой, саблей его, огнем, в волчью яму, в западню, отравляй, убивай!.. Ложь, предательство – все оправданно! Все справедливо!.. – Он запнулся и замолчал, словно выпалил накопившийся за долгое время запас злости и отвел душу. Сел на свое место и руки потер, будто неловко ему стало от бурного взрыва. – Плохое или хорошее, – продолжал он спокойнее, – но это твое. Он пришел и все разрушил… Враг! Он хочет тебя извести… А ты встречай его добром, подари свою любовь, прости за все… То, что разрушил он, само встает из развалин? Нет! Никогда! Нужно ненавидеть, убивать и истреблять до тех пор, пока враг не поймет – овчинка выделки не стоит, пока не уйдет ко всем чертям. Только так можно спастись. Ненавистью! Жертвами! А вы хотите стоять и петь: любовь спасет… Ненавидеть вы должны, если любите свободу, если хотите дожить до тех дней, когда сможете восстанавливать то, что разрушено. Надо ненавидеть!.. А после этого я и за любовь с удовольствием выпью, всему свое место!
Воцарилось молчание. Не потому, что слова Шалитури поразили всех своей новизной. В те времена встречались люди крайних взглядов, особенно среди молодых людей, настроенных патриотически. И Шалитури не сказал ничего такого, что несло бы печать своеобразия. Своеобразным был, может быть, только его злобный, желчный темперамент.
– Вахтанг, – вставая, сказал Каричашвили, – тебе бы не адъютантом быть, а террористом. Настал момент… Хотя и раньше я говорил тебе. А кроме того…
– Подожди, дай я скажу ему, Элизбар, – прервал его Гоги.
– Пожалуйста, говори. Видите, какой я тамада. Всем уступаю, – засмеялся Элизбар. – Говори, Гоги!
– Ты сказал, – начал Гоги, – что наши отцы и деды-встречали врага войной? Ты прав, почти всегда было так… Но сейчас этого нет… Куда все девалось, ты можешь сказать? Нынешние грузины, отцы и деды будущих поколений, почему они не воюют, не убивают, почему они тише воды и ниже травы, почему?
– Выродился народ, – ответил Шалитури. – Продался за леденцы и побрякушки.
– Не так просто, батоно Вахтанг, – вмешалась Нано. – Не так просто, как вам кажется. Что же случилось с народом? Какое свойство, по-вашему, он потерял?
– Я уже сказал – ненависть.
– Нет, не ненависть, – воскликнула Нано. – Он потерял любовь! Любовь к свободе, к родине, к государству.
– Как вы изволили сказать, госпожа Нано? – Сандро Каридзе, сморщив лоб, с интересом посмотрел на Нано.
– Разве это нельзя говорить, – засмеялся Каричашвили. – Запрещено цензурой?
Каридзе задумался, постукивая пальцем по столу.
Гоги тоже, видно, не ожидал, что его взгляды разделяет эта дама. Но взглянул он на Нано как-то странно, словно что-то связывало их, была какая-то тайна, которую они скрывали.
Я заметил, что Арзнев Мускиа тоже вовлечен в эту тайну. Он то переводил глаза с Нано на Гоги, то утыкался в поданный на плетенках цоцхали, стараясь не подымать глаз. Казалось, лаз, Нано и Гоги внутренне объединены между собой. Но что они могут скрывать?
– Пока еще не все понятно, – воспользовавшись паузой, сказал Арзнев Мускиа.
От его слов Гоги, казалось, пришел в себя, будто спустился с небес на землю, и пытливо взглянул на лаза.
– Я постараюсь объяснить, – сказал Гоги, возвращаясь к прерванной мысли. – Когда человек убивает человека, на это должна ведь быть причина? Грабитель убивает ради наживы, это понятно. Грузин, служащий в войсках царя, шаха или султана, убивает, потому что он верен присяге или мечтает о повышении, мечтает о награде. Если заглянуть в глубь вещей, то и он, в конце концов, убивает ради наживы, ради достатка в будущем, но скрывает от себя эту правду. Больше того, он считает себя человеком, так как прикрывает зверство человеческими формами. А на самом деле цель одна… Но вернемся к тому, чего мы начали… Итак, враг пришел на твою землю, растоптал веками сложившиеся устои твоей жизни, осквернил твою веру, взял в плен и угнал за тридевять земель твоих соплеменников и не собирается уходить… Конечно, ты должен убить врага, но убить не потому, что ты его ненавидишь, а потому, что он отнял то, что ты любишь. Любовь, а не ненависть – поймите! – диктует мужество в бою и волю умереть за свободу. Но мы разучились вести себя так, как диктует любовь. Почему? Госпожа Нано сказала правду – мы потеряли любовь к свободе, к родине, к государству. И я не знаю, сможем ли мы вернуть то, что потеряли, если будем резать и убивать? Есть на свете другие, более человечные пути. Культ резни может принести только резню. Он противоречит даже здравому смыслу, потому что насилие способно посеять только насилие. Это, правда, уже другой разговор. Но то, что разрушено враждой, восстановится любовью[16]. Я считаю это истиной и пью за это.
С этими словами Гоги поднес свой бокал к губам.
– Подожди, Гоги! – воскликнул Элизбар, – за это надо пить чашами. Если останемся трезвыми, то беседа наша не сладится.
И он протянул Гоги наполненную до краев чашу.
– И мне тоже, – объявила Нано. – У меня веселое настроение. Дайте мне папиросу и чашу вина. Я тоже хочу говорить. Налей мне, лаз!
– Чашу? – удивился Каричашвили.
– Чашу!
– А вдруг ты опьянеешь и начнешь плакать? – сказал я.
– Все равно! – смеясь заявила Нано.
Арзнев Мускиа взял чашу Нано и стал наполнять ее вином.
А Шалитури в этот момент, повернувшись лицом к Каричашвили, негромко, но вполне отчетливо сказал:
– Профессионально наливает! Он что – из официантов?
– Никак нет, ваше благородие, – ответил лаз спокойно.
– Сиятельство! – поправил Шалитури.
– Да ну? – сказал лаз и поставил перед Нано полную чашу.
Все были подавлены и не знали, как быть. Все понимали, что любое слово с любой стороны может вызвать скандал. Но нельзя было и промолчать – ведь Шалитури за этот вечер второй раз оскорбил гостя. Молчание могло выглядеть как одобрение… Не знаю, как поступил бы каждый из нас и что из всего этого бы вышло, если бы не зазвучал снова хор. Да, «Чона» пришла нам на помощь, принесла успокоение, дала возможность подумать. Только Каричашвили успел сказать:
– Понять бы, Вахтанг Шалитури, что распаляет в тебе такую ярость?
– Запоздали с очередным чином, – небрежно бросил Каридзе.
Шалитури не ответил, сидел молча и напряженно, горделиво улыбался, как победитель. А голос Самниашвили звенел и переливался: «Деди, чонас могахсенеб…»[17] Нано притихла, но не потому, что слушала песню. Мне кажется, она думала, как поступить и что вообще может произойти после наглой выходки Шалитури. А я уже знал, что буду делать, и, как только кончилась песня, поднял свою чашу.
– Я начну, а закончить свой тост предлагаю Нано, – сказал я. – Она женщина, она лучше всех соединит в один узел то, что мы все говорим про любовь. Пусть Сандро и Арзнев простят меня, я начал говорить раньше них. Но я не хочу молчать, потому что гостей привел сюда я. И за их веселье отвечаю я. И за нанесенное оскорбление – тоже. Поэтому, Арзнев Мускиа, прими мои извинения… Ты видишь сам, что происходит! Мы встретились под этими сводами, говорим о предметах божественных и возвышенных, поклоняемся добру и любим друг друга. Но наш порог переступило недоброе слово, оно как порох легло под фундамент нашего здания, чтобы взорвать тот порядок отношений и чувств, который завещан нам нашими предками… Да, пришел враг… Так что же, из-за него мы должны забыть про любовь, про то, что для нас святая святых? Вооружиться ненавистью и уничтожить друг друга? Нет, мы не согласны на это. Объявим бескровную войну и противопоставим злу великодушие. Наша любовь от этих испытаний лишь закалится, и мы поднимемся еще выше и поймем тогда, как себя вести. Будем помнить: то, что разрушено враждой, восстановится любовью! Мы покажем, на что способна вражда и на что способна любовь. Подними чашу, Арзнев Мускиа, алаверды к тебе! Жить – это устоять.
Мне казалось, я сделал все для того, чтобы обуздать Шалитури и смягчить лаза. Не знаю, что еще можно было сказать.
– Я не во всем согласен с тобой, Ираклий, – сказал Арзнев Мускиа, вставая. – Все на самом деле, конечно, сложней. Маленьким народам плохо живется, мы это знаем хорошо. И люди мечутся, ищут выхода, ищут и не находят. Отсюда нити озлобления. А вышедший из себя человек легко может ошибиться, Не так ли? Но мы, грузины, – кем бы он ни был, своим или чужим, – должны его понять, понять и простить, дать время подумать. Пусть батоно Вахтанг сказал что-то лишнее, пусть я не мог принять за шутку то, что он сказал, – все равно теперь я простил его и надеюсь, мы не будем сваливать друг на друга…
– А если бы ты не простил, – прервал его Шалитури. – Скажи, что бы ты сделал?
– Это зависит от того, что бы предложили мне, батоно, – помедлив, ответил лаз.
– А если бы я предложил дуэль? – сказал Шалитури и громко захохотал.
– Я не принял бы дуэли. Это было бы бессовестно с моей стороны.
– Ах, так! Почему же? – язвительно усмехаясь, спросил Шалитури.
Арзнев Мускиа не отвечал. В ожидании грозы все молчали. Люди за соседними столиками насторожились. Лаз оглядел зал, потом, повернувшись к Гоги, взглянул ему в глаза и будто прочитал там ответ на свой вопрос, не торопясь поднялся со своего места и сказал, обращаясь к Нано:
– Нано, простите меня. Это необходимо… Здесь не случится ничего, поверьте мне, но все равно, простите… И вы тоже, Сандро-батоно, – Арзнев Мускиа повернулся к Шалитури: – Это было бы бессовестно с моей стороны потому, что у меня слишком большие преимущества перед вами.
Я вскочил было, думая, что мне придется их разнимать, но Гоги положил мне руку на колено.
– Сиди, Ираклий, – сказал он тихо.
Я растерялся, так как не мог понять, что может сейчас произойти. Кажется, кроме Арзнева Мускиа, этого не представлял никто. Во всяком случае Нано сидела вся побелевшая, Каричашвили порывался что-то сказать, но глотал слова, боясь, чтобы не было хуже. А Каридзе повернулся лицом к двери, казалось собираясь бежать.
Вахтанг Шалитури схватил бокал с вином:
– Я хочу убедиться в вашем преимуществе, – с этими словами он плеснул вино в лицо лазу. Но тот ловко отскочил в сторону, и вино лишь забрызгало ему рукав.
– Ну, убеждайте меня, я жду, – повторил Шалитури.
Арзнев Мускиа покачал головой, затем вынул из кармана пистолет и, передавая Гоги, сказал:
– Ты должен попасть, иначе испортишь потолок.
Нано подавила крик и прижала руки к ушам. Гоги отодвинулся вместе со стулом и взял пистолет в руки.
– Э-е-х! – воскликнул он. – Жить – это устоять. Так, кажется, сказал Ираклий.
– Хо! – Лаз подал ему знак, и в один миг пустая чаша из его рук взвилась под потолок.
В тот же миг раздался выстрел и осколки чаши с глухим треском посыпались на пол. Гоги поднес пистолет к губам, сдул дым, поцеловал дуло и сказал:
– Где только этот человек добывает такое оружие? И целиться не надо, само находит цель, благослови его господь!
– Хорош пистолет? – переспросил Арзнев Мускиа.
– Тебе лучше знать!
– Тогда пусть он будет твоим.
Гоги внимательно посмотрел на лаза, и, когда глаза их на секунду встретились, лицо его просветлело от радости. Гоги сунул пистолет в карман:
– Пусть лежит! Будет нужда, станем ходить из города в город и простреливать чаши.
– Дал бы бог, – ответил лаз. – Святому Георгию Илорскому поставил бы свечу в твои рост.
Была гробовая тишина.
– Как вы стреляете, батоно Гоги! – с изумлением сказала Нано.
– Ничего особенного. Можно и лучше. Когда бросают вверх гривенник и он не возвращается назад… Лаз это умеет, из десяти – девять раз!
Как это ни странно, но выстрел, мне показалось, разрядил атмосферу, а разговор Нано и Гоги мог бы ввести беседу в спокойное русло.
– Эй, садись, что ты застыл как истукан! – шутливо прикрикнул Каричашвили, обращаясь к Шалитури.
Но тот продолжал стоять.
– Лучше помолчи, – ответил он и повернулся к Гоги: – Кому нужна ваша меткость… Если дойдет до дела… Вы можете только, как клоуны, показывать фокусы… И один, и другой… А так…
– Что так? – спросил Гоги.
– А так на что вы способны? Ухаживать за женщинами? Для этого не нужно ни ружья, ни пушки. Да какой толк из вашей стрельбы, умей вы стрелять и в пять раз лучше? Зачем вам это?
Шалитури громко засмеялся.
– На что мы способны, – сухо сказал Гоги, – это тебя, молодой человек, не касается. Хотя бы на то, чтобы привести в чувство такого наглеца, как ты.
– Вы думаете, я испугался, да? – Шалитури опять наливался бешенством. – Дело совсем в другом. Допустим, мы будем стреляться… От меня вам пощады не будет. А вы, тряпки, не станете меня убивать! Это меня не устраивает. Пусть никто не думает, что Вахтанг Шалитури боится смерти. Смотрите! – Он достал револьвер из кармана, разрядил его, высыпал на стол патроны и начал их пересчитывать, приговаривая: – Енки, бенки, сикни, са, енки, бейки, сикни – вон!
Патрон, на который, по условиям игры, пал жребий, Шалитури вложил обратно в револьвер. После этого он взвел курок и обвел взглядом всех сидящих за столом.
Я не мог понять, что он задумал, да и другие тоже смотрели на него с недоумением. Только Элизбар Каричашвили хорошо знал, что может выкинуть его приятель. Он схватил Шалитури за руку, в которой был зажат револьвер.
– Знаешь, довольно! – сказал он с раздражением. – Когда-нибудь эта игра кончится плохо. Не лезь на рожон… Если тебе хочется свернуть себе голову, выйди в сад, там никого нет, тихий вечер, легкий ветерок, деревья шелестят…
Шалитури грубо оттолкнул Каричашвили. После этого он ударил ладонью по барабану револьвера, цилиндр завертелся, в этот момент он приставил дуло к виску и нажал пальцем курок… Выстрела не было, револьвер чихнул, барабан остановился. Шалитури спрятал револьвер, сел за стол и почему-то начал торопливо есть.
Мы сидели не шелохнувшись. Потом вскочил Каридзе и, воздев руки к небу, простонал:
– Несчастная Грузия, куда ты идешь?!
И снова уселся на свое место.
– Я не понимаю, что тут произошло? – спросила Нано. – Объясните мне, ради бога.
Она не могла поверить в то, что жизнь человека так дешево стоит.
– Ничего не произошло особенного, – ответил Элизбар. – Просто могло стать одним идиотом меньше на свете.
Нано побелела.
Арзнев Мускиа уставился в стол, перебирая пальцами скатерть.
– Что ты хотел доказать этой детской бравадой? – спросил Гоги, обращаясь к Шалитури. – Для чего это нужно?
– Нужно! – пробормотал Шалитури, продолжая есть.
Нано постепенно приходила в себя. Она глотнула лимонаду и сказала:
– И все потому, что мы не знаем, для чего живем и для чего умираем.
– Я согласен с вами, – отозвался Шалитури.
Нано повернулась к Гоги.
– А женщина может научиться так стрелять?
– Может, – ответил Гоги. – Это метод трех тысяч пятисот патронов.
– В чем же он заключается? – заинтересовался Сандро Каридзе.
– В него входит несколько операций: сначала неподвижно стоящий человек должен выпустить тысячу пятьсот патронов в неподвижную цель. Затем пятьсот патронов – неподвижно стоящий в движущуюся цель. После этого тоже пятьсот – движущийся человек в неподвижную цель и, наконец, последнюю тысячу – движущийся человек в движущуюся цель.
– Сколько же на это нужно времени? – заинтересовалась Нано.
– От двух недель до месяца, у кого какие способности.
– Лаз, научи меня, ладно? – взмолилась Нано. – Нет, обещай перед людьми.
Арзнев Мускиа улыбнулся в ответ:
– Мне еще нужно закончить свой тост.
– Внимание! – закричал Сандро.
– Когда я слушал вас, – сказал Арзнев Мускиа, – я знал, что вы правы… Да, то, что растоптано злом, можно вернуть к жизни одним лишь добром. Но мы оба – и Гоги, и я – впустили сюда вражду. Пусть простит меня уважаемый Вахтанг, и, если он меня не оттолкнет, я предлагаю ему свою дружбу от всей души. Все началось тоже с любви, с нашей любви к пирам и веселой беседе… И может быть, мы не посчитаем злом то, что нас заставила сделать любовь! Но разве знает человек, когда сделанное им добро обернется злом? Сколько примеров тому известно каждому… На твоих глазах творится зло, ты не можешь стерпеть, бросаешься на помощь, так велит сердце.