– Хотелось бы знать, откуда у такого бедолаги, как ты, столько жратвы взялось?
Чониа и ухом не повел.
Дата Туташхиа упоенно рассказывал Замтарадзе о нашем приключении и о свидании. Замтарадзе еле сдерживал смех, и, когда не мог пересилить себя, от взрывов его хохота вздрагивали стены.
– Кучулориа, туши лампу, спать пора! – весьма решительно приказал Чониа.
Палата опешила.
– Помилуй, мы ведь не куры – лезть на насест, едва стемнеет, – мягко заметил Кучулориа после минутного молчания. – Сварим гоми, остатки сыра наскребем, поедим, а спать или не спать – об этом уж после поговорим.
– А какое мне дело, ужинали вы или нет, что там у вас – ошметки сыра или жмых. Сказал – тушить лампу и спать! И чтоб звука не слыхал – устал я сверх всякой меры!
И слова поперек никто не сказал.
– Не человек ты, вот что я тебе скажу! – едва слышно проворчал Варамиа.
– Тушите, тушите, некогда мне с вами разговоры разговаривать! – Чониа оглядел больных и, поняв, что подчиняться ему не собираются, встал, подкрутил фитиль и лег.
Квишиладзе без чужой помощи встать с постели не мог, да и лампа от него была далеко, что правда, то правда, но хоть словом мог он ему возразить? Ни звука он не произнес. Варамиа и вставать, и ходить мог, но руки у него были в гипсе – ему ли с фитилем возиться? Да и трудно было ждать от такого человека чего-то большего, чем он уже сказал. И Кучулориа тоже ни словом, ни делом не обнаружил своего отношения к происходящему. Судя по всему, фитилю суждено было остаться опущенным и вечернему гоми – несъеденным.
Прошло минут десять – пятнадцать, и звук фанфар раздался совсем с другой стороны; расторопней обычного Чониа вскочил с постели и стремглав бросился к балкону… Балкон, разумеется, был тут ни при чем – до того места, куда торопился Чониа, было совсем не близко, если б, конечно, он не ослушался строгих неоднократных наказов Хосро.
Дверь захлопнулась, и Квишиладзе расхохотался.
– Ты чего, дурак, смеешься? – набросился на него Кучулорна.
– А чего? – Квишиладзе оторопел.
– Как это чего?.. – Кучулориа бросил взгляд в сторону нашей комнаты, подбежал к Квишиладзе и наклонился над его ухом.
– Что?.. Как?.. – закричал Квишиладзе. – Неси сюда!
Кучулориа поднял фитиль, поднес катху с пеламуши Квишиладзе и ткнул пальцем в шарнир ручки.
– А-у-у-у! – завопил Квишиладзе. – А-у-у-у!
Повернулся Варамиа.
– А-у-у-у! Катха моей Цуцы!
– Да-а, Чониа будет съеден, как пить дать! – сказал Замтарадзе.
– Одолеют, думаешь? Слишком уж нагл, мерзавец. – Туташхиа был в сомнении.
– Таких, даже будь он царь, съедают вместе с войском, – уверил Замтарадзе.
– Катха моей Цуцы! А-у-у! – ничего другого не мог вымолвить потрясенный открытием Квишиладзе.
– Очнись! Почему это твоей Цуцы катха? По всей Гурии и Аджарии полно таких катх, да и в Имеретин их не меньше, – сказал Варамиа.
– Да замолчи ты! – одернул его Кучулориа. – Цуцину катху не то что Квишиладзе, я сам среди ста катх, глаза закрыв, узнаю. У Цуцы на катхе с обеих сторон всегда кресты вырезаны. Послушай, Квишиладзе! Ты лежи себе и помалкивай, а катху в руках держи. Он как войдет, мы поглядим, что он, подлец, скажет!
Палата затихла в ожидании, но Чониа не показывался.
– Подумать только! Как он чужой хлеб жрал, а! Эге-е-е! – Голос Кучулориа громом рассек напряженную, готовую разорваться тишину.
И опять сомкнулась тишина. Квишиладзе вперился глазами в Кучулориа и готов был испустить свое «а-у-у», но Кучулориа погрозил пальцем, и у Цуциного возлюбленного вопль застыл на губах.
В палату вошел Чониа.
– Кто засветил лампу? – Он произнес это так, будто человека, совершившего это, ждала верная смерть.
Квишиладзе хлопнул крышкой катхи. Чониа обернулся. Оторопь длилась не более секунды. Он прыгнул кошкой и вцепился в катху. Квишиладзе одной рукой схватил Чониа за шиворот, а другой поднял полено и трахнул им его по голове. Чониа свалился на пол, Кучулориа мигом оказался рядом и, пока я сообразил выйти и разнять их, с такой ловкостью и сноровкой колошматил застрявшего между кроватей Чониа, будто никогда и не слышал о болях в позвоночнике. На крики и возню в палату вбежали мой дядя Мурман и Хосро. Население лазарета Мурмана Ториа сбежалось на место происшествия.
– Что здесь происходит?! – закричал Хосро.
Чониа дали понюхать нашатыря и привели в чувство.
– Да ничего такого, Мурман-батоно, пошутил я немного, – простонал Чониа и укоризненно – Квишиладзе: – И как это шуток не понимать?
– Вот, поглядите, будьте добры!.. – воскликнул Квишиладзе и тут же осекся.
Мурман долго ждал, чтобы ему объяснили, что здесь стряслось, но все хранили молчание.
И на меня поглядел Мурман. Знаком я объяснил ему, что все расскажу позже.
– Баловства здесь не допускайте. Обходитесь без ссор и драк! – сказал дядя Мурман и удалился.
Вернулись к себе и мы.
Чониа лежал под одеялом, свернувшись калачиком как пес. Перебрав всю провизию Цуцы Догонадзе, Кучулориа переносил ее на новые места и, послушно выполняя все, что скажет законный владелец, рассовывал снедь под койкой и у его изголовья.
– Чониа съеден! – отметил Замтарадзе.
Разложив все по местам, Кучулориа поставил котел и начал готовить ужин. Пока варилось гоми, Чониа то и дело со стонами и проклятьями выбегал во двор. Всякий раз это сопровождалось солеными замечаниями Квишиладзе и Кучулориа. Варамиа ворочался с боку на бок и стонал. Душа его была не на месте. Квишиладзе накрыл стол по-царски, даже по стакану водки роздал. Наелись до отвала. Поболтали, пошутили, и затих лазарет.
Утром меня разбудил Замтарадзе – он звал к себе Чониа.
Отодвинув занавески, Чониа остановился на пороге.
– Подойди ближе! – сказал Замтарадзе.
Чониа послушался.
– Что собираешься делать с деньгами, которые Цуца Догонадзе передала Квишиладзе для доктора? – спросил абраг.
Чониа – на дыбы, отпираться, но вдруг сник и, сунув руку за пазуху, вытащил деньги Цуцы Догонадзе.
– Откуда знаешь? – шепотом спросил он, протягивая ассигнацию Замтарадзе.
– Зачем мне суешь, я что – Мурман Ториа?
Чониа осекся.
– А как же быть?
– Надо хозяину вернуть.
– А хозяин кто? Квишиладзе или доктор Мурман?
– Квишиладзе. Он должен передать Мурману.
– Опять бить будут. В третий раз. Убьют.
– Не надо доводить до того, чтобы тебя били. Эти деньги доктора, но отдать их должен Квишиладзе.
– И вам не надо было доводить дело до того, чтобы вас били… там! – сквозь зубы отпустил Чониа.
У Замтарадзе глаза на лоб выкатились.
– Где это, мой дорогой?
– А там, на Саирме.
Я ничего не понимал. Ясно было только, что Чониа где-то видел, как били Замтарадзе. Иначе Замтарадзе должен был бы возражать, протестовать, но он молчал, вглядываясь в лицо Чониа, и думал, думал…
Чониа ожил, растерянность Замтарадзе была ему на руку, и не мешкая выпал.
– Когда Цуца мне деньги давала, она сказала – отдай доктору сам.
От сердца у него отлегло, он перевел дыхание – вывернулся, даже самому понравилось.
– Тогда отнеси и отдай, – Замтарадзе махнул рукой.
Чониа постучался в дверь Мурмана и вошел.
– Не говорите Отиа про нас разговор с Чониа, – попросил Замтарадзе.
Когда я после завтрака вернулся в палату, у Кучулориа уже готов был утренний гоми. На стуле стояли четыре миски. Табуретка, на которой покоился котел с гоми, он пододвинул поближе к Квишиладзе, принес сыра, и, как это повелось в последние дни, Квишиладзе стал делить пищу, ничего не положив, однако, в миску Чониа. Он сунул руку под кровать, вытащил окорок и, срезав тоненькие кусочки, разложил их по местам.
– Ткемали заправим, вон бутылка стоит, – сказал он. – Беречь надо, кто знает, как дела пойдут.
Кучулориа свою миску поставил поближе к Варамиа. Он был явно не в духе – видно, надеялся что завтрак будет поплотнее.
– Есть вместе будем, – сказал Кучулориа Варамиа. – Ложку из твоей миски тебе, ложку из моей – мне, а то пока я тебя покормлю, мой гоми остынет, вкус уже не тот будет.
– Почему Чониа обделили? – спросил Варамиа.
– Животом мучается, нельзя ему, – фыркнул Кучулориа.
– Вчера мучился, сегодня вроде полегче.
– Он моего, слава богу, как следует попробовал. Столько нажрал, что и впрок не пошло. Все – мое, и мне лучше знать, кому давать, а кому – нет! – твердо сказал Квишилидзе.
– А я говорю разве, чтобы ты его своим кормил? – вступился Варамиа. – Гоми и сыр – от доктора Мурмана. Он на всех дал. Что виноват Чониа перед богом и тобой – это одно. А гоми и сыр ему положены и его долю вы должны ему отдать. Раз за справедливостью дело – вот вам она, справедливость.
– Ты что, спятил? Какая там справедливоть – полно молоть! – вспылил Квишиладзе.
– Да-да, конечно, конечно, – зачастил Кучулориа. – Чего это ты вступаешься за подлеца? Это как понимать, а?!
– Я ни когда ни за кого не вступаюсь, – спокойно отвтеил Варамиа. – Что скажет доктор Мурман, если узнает? Я за справедливость. Отдайте Чониа его долю из того, что дал Мурман! – И опять притихла палата.
– Что еще нужно этому несчастному? – сказал я Замтарадзе. – Сам он без чужой помощи куска хлеба положить в рот не может. Обозлит всех, и некому будет его кормить. И жаловаться он не будет – не такой этот человек. С голодухи отдаст богу душу, и понимай как звали.
– Вот что я подумал! – обьявил Квишиладзе. – Кучулориа, переложи из миски Варамиа кусок моей свинины себе. Так-то. Теперь поди сюда и это гоми положи Чониа. – Квишиладзе вынул из своей миски кусочки окорока и отодвинул миску от себя. – Варамиа-батоно, я не стану есть гоми и сыр, поднесенный Мурманом, мне своего хватит, и я благодарен доктору Мурману – он помог мне перебиться, пока у меня своего не было. Ну, как? Теперь – по справедливости?
– Теперь – да. Пусть так и будет! – согласился Варамиа, но было ясно, такого поворота дела он не ожидал.
– Неси сюда свою миску, Кучулориа, и оставь в покое этих справедливых и честных людей! – медленно и внятно произнес Квишиладзе.
Кучулориа съел гоми с кусочками сыра и пожевал совсем крохотные кусочки мяса. Квишилидзе уплетал не на шутку. Варамиа сидел на своей постели и уныло глядел в свою миску. Чониа лежал спиной ко всем не шевелясь и, видимо, соображал, что ему теперь делать. Вдруг он вскочил, пересел к Варамиа и поднес к его губам ложку гоми.
Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда, – сказал Туташхиа. – Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет, – сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься, – передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
…Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи… в одних насыпана была земля, в других зола…
Вот так все и было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:
– Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними.
И тогда померкло Добро и умалился народ – ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.
И содеялось:
Совесть – звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила – мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта – ангельской личиной на лике дьявола; Женщина – игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг – наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна – ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом: Хлеб и прочее добро – уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир – царством ненависти.
И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей; лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть.
И народ въявь зрел дракона, яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража, и утверждение Маммонова царства – ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.
И рек тогда Туташха:
– Убила любовь не ее же слабость, а сила врага, ибо не было у нее ни острого меча, ни крылатой стрелы ни железного панциря дабы защитить достояние свое. Не будет же сего! Ибо не добром, не мудростью, а лукавством завоевал дракон мир, попрал вольность, изгнал мужество.
И воссел богатырь на белого коня, вознес копье к солнцу и поклялся отныне попирать и карать зло только силой.
Ибо не был богом Туташха.
Граф Сегеди
Сыск вынужден классифицировать разбой по видам и разновидностям, ибо без этого невозможно определить метод борьбы. Дата Туташхиа принадлежал к абрагам. Насколько позволяют мне судить длительные наблюдения, простой люд весьма деятельно сочувствует абрагу, и не только тому, кто хоть раз показал себя народным заступником, но и тому, кто, спасая собственную шкуру, пустил в преследователей пулю и скрылся. Подобное сочувствие произрастает на почве извечного и перманентно действующего противостояния власти, независимо от образа правления и правовых условий. Каждый сопротивляется властям средствами, ему доступными. Диапазон способов неподчинения и противостояния весьма обширен – от укрытия доходов и обычного воровства до укрытия абрага, который, сопротивляясь, способен схватиться за оружие. Такое состояние умов обусловлено и отвлеченным началом – стихийной жаждой изменений, развития, и мотивом обыденным, корни которого следует искать в материальном интересе.
Если верно, что близость людей питается нуждой друг в друге, то согласиться следует и с тем, что слава абрага в народе растет в той мере, в какой он заступается за народ, и как следствие – укрепляется его опора среди населения. Народ не отказывает в помощи даже грабителям и убийцам. Такая помощь, однако, вызвана преимущественно страхом. Помощь, оказанная абрагу, народному заступнику, питается и страхом, и уважением. Помощь есть забота, труд во имя благополучия абрага, что подразумевает пренебрежение собственными интересами, а порой смертельный риск. В совокупности получается то, что принято называть любовью. В случае с Туташхиа людьми правил страх и уважение. О нем заботились, из-за него рисковали и в конце концов начинали любить, до тех пор, разумеется, пока была нужда друг в друге.
Но под солнцем ничто не вечно и не бесконечно. Безупречная репутация Туташхиа заколебалась. Трудно поверить, но казалось, он сам добивался этого намеренно, методично и целеустремленно. Мы, как могли, способствовали его компрометации.
Гиго Татишвили
Я завершил образование, вернулся в Грузию, жить было не на что, и пришлось сразу искать место. В Западной Грузии акционерное общество чиатурского марганца прокладывало дороги, мне предложили снимать профили в окрестностях Чаладиди, и я заключил с ними контракт.
Чтобы таскать приборы и снаряжение, пришлось нанять двух человек из местных крестьян. Как-то вечером, когда палатки были уже разбиты и мы поужинали, они попросили выплатить им жалованье. Сроки уже подошли, и я рассчитался. Я влез в свою палатку, они – в свою, и мы заснули. Утром не оказалось ни рабочих, ни лошадей. Лошади были угнаны, рабочие исчезли. Места эти были безлюдны, вокруг на десять – пятнадцать верст одни болота в тучах малярийных комаров. Кладь мою и раньше едва тащили две вьючные лошади. Куда же мне было деваться одному, да еще с немецкой измерительной оптикой, которая в те времена ценилась очень дорого?! Я взвалил на себя ящики и двинулся по болотам в надежде найти хоть какую-нибудь тропу.
Уже перевалило за полдень, когда я вышел на проселочную дорогу, утопавшую в грязи. Но чего это мне стоило! Плечи от ящиков и ремней были как не свои. Ноги стерты до крови. Об усталости не говорю. К тому же, не знаю как, но, блуждая по болотам, я потерял часы. Хорошие часы – «Павел Буре». Я сел у обочины и стал ждать – авось арба проедет или кто-нибудь лошадей погонит.
Сколько времени я просидел – ни души. Только проковыляла старуха с ребенком на руках. Я проклинал себя и весь белый свет, но лучше было просидеть в этой грязи еще три дня и три ночи, чем случиться тому, что случилось. Никогда не знаешь, что тебя ждет! Судьбе было угодно, чтобы я встретил самого Дату Туташхиа.
В ту богом проклятую ночь стряслась большая беда. Сколько потом в полицию и жандармерию меня таскали, столько другие в должность свою не ходили. Прошло и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, а совесть все терзала меня. Я искал и не находил себе оправдания. Раскаяние теснило душу, а поделиться было не с кем, да и самого меня не тянуло на откровенность. Теперь позади уже полвека. С течением времени человек все прощает себе, со всем примиряется, всему оправдание находит. Сейчас мне уже не так тяжело вспоминать правду, и я расскажу все, как было.
…Вечерело, а помощи ждать было неоткуда. Я вспомнил, что верстах в семи-восьми отсюда есть духан. Я бывал в нем не раз и однажды даже ночевал. Называли этот духан – по имени хозяина – духаном Дуру Дзигуа. Сидеть дальше не имело смысла, и я потащился по дороге. Стертые, распухшие ноги горели в сапогах, оказавшихся вдруг тяжелыми и тесными. Снял сапоги – еще хуже. Я не привык ходить босиком, содранную кожу жгло, будто ноги опустили в соленую воду.
Пройдя версты две, я понял, что, если не покажется луна, мне в темноте и шагу не сделать. И тут я услышал стук копыт. Но не радость, а страх охватил меня: вдруг, думаю, мерещится. И правда, все стихло. В отчаянии я только что по лбу себя не бил. Прошел еще немного, прислушался: были отчетливо слышны стук копыт и говор. Я присел у дороги и стал ждать, счастливый, как никто на этом свете.
…Их было двое. Оба пешие, но один вел за уздечку коня. Когда они подошли ближе, я различил в одном из них монаха, который, как объяснял он позже, собирал пожертвования на монастырь. Второй был богато одетый молодой человек. Под распахнутой буркой мерцал золотой кинжал, а сбоку висел маузер в инкрустированной деревянной кобуре. У акционерного общества была своя милиция, и поначалу я принял этого человека за милицейского. Роста не особенно высокого, но широкий в плечах, крепкого телосложения. Оставлял впечатление физической силы. Этот молодой человек, как оказалось вскоре, и был Дата Туташхиа.
Когда они поравнялись со мной, я поднялся и приветствовал их. Монах остановился и спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо. Туташхиа и шагу не сбавил, сухо поклонился и продолжал путь. Монах был мне ни к чему, мне нужна была лошадь Туташхиа, и я крикнул:
– Погоди… Христианин ты или турок, окаянный?..
Он остановился.
– Что вам угодно, сударь? – вполне доброжелательно спросил он.
В Западной Грузии все вежливы, все доброжелательны. Гостя угощают доброжелательно; наверное, и головы сносят тоже доброжелательно.
Я объяснил ему свое положение и попросил уступить лошадь, чтобы довезти приборы до духана Дуру Дзигуа.
– Ничем не смогу помочь вам, сударь, – сказал Туташхиа, немного помедлив, и двинулся дальше.
Я оторопел. Это было единственное спасение, и оно ускользало.
– Вы бросаете меня в беде, в этих глухих местах! – закричал я.
Он опять остановился, теперь уже довольно далеко от меня, и снова задумался.
– Пожалей его, ведь тоже дитя божье, – сказал монах. – Помоги, и господь наградит тебя за доброе дело.
Туташхиа усмехнулся и пошел себе дальше, а монах, потоптавшись, вернулся ко мне и взвалил на себя добрую половину моей ноши. Не прошли мы и десяти шагов, как Туташхиа оглянулся и стал подтягивать подпругу коня. «Сядет сейчас в седло, и поминай как звали», – подумал я, но он дождался нас и, приняв наш груз, перекинул его через седло.
– Садитесь, сударь, прошу вас, – он подсадил меня в седло.
Я понимал, что благодарность тут неуместна, даже опасна, и молчал. Монах, видно, тоже это понимал. Молчал и Туташхиа. Лишь немного спустя он проронил:
– Вынудили все ж таки!
– Бог милостив! – сказал монах, которому послышалось раскаяние в словах абрага.
– Я хотел сказать, что напрасно пожалел вас, батюшка! – уточнил Туташхиа.
Монах перекрестился, а я молчал, боясь разозлить абрага. Ссадит еще и груз сбросит. Слава богу, от таких страданий избавил. «Что ж, мир велик, – думал я, пытаясь оправдать его, – и у каждого свои представления о добродетели. Какой он есть, этот человек, такой и есть, и ничего здесь не поделаешь».
Из кустарника на дорогу выскочили козы. За ними с криками и гиканьем несся сынишка духанщика Дзоба. Он круто остановился перед нами и поклонился каждому в отдельности. Туташхиа о чем-то спросил мальчика, и Дзоба, принимая поводья, ответил:
– Проехали уже, дядя Дата. Теперь их до завтрашнего полудня не будет!
Я ничего не понял, потому что не расслышал вопрос Туташхиа, – кваканье тысяч лягушек оглушало меня. И как квакали, проклятые! Каждая на свой лад!
Дзоба был на редкость сметливым мальчишкой. Еще раньше он поражал меня своим природным умом. Его никто не учил, он сам умудрился выучиться грамоте и счету и обучал еще свою старшую сестру Кику. Но Кику была туповата. Грация и красота сочетались в ней с ограниченностью несколько даже странного свойства. Эта странность носила весьма недвусмысленный характер. Иначе чем можно объяснить то обстоятельство, что однажды она спросила меня:
– А правда ли, что дети рождаются оттого, что женщина и мужчина ложатся в одну постель?
Тогда я растерялся. Спрашивала почти незнакомая девочка лет четырнадцати-пятнадцати. Пришлось ответить, что это именно так. Через час она опять спросила, а как именно происходит это. Глаза у нее блестели, и было ясно, что все-то ей известно, только хочет она поглядеть, как я буду выкручиваться. То ли просто дурочка, то ли больная… Глупых женщин легко совращать. Мужчины инстинктивно чувствуют это, и для посетителей заведения своего отца Кику была очень притягательна. Словом, все способности и разум, которые бог послал семье Дуру Дзигуа, достались Дзобе, а Кику и, между прочим, сам Дуру Дзигуа остались внакладе.
Однажды Дзоба увидел у меня в руках маленькую книжку стихов. Я отдал ему эту книжонку. Не прошло и месяца, я опять попал в духан. Все стихи он знал наизусть, да еще с каким чувством их читал!.. Он помогал отцу, не очень-то грамотному, подсчитывать расходы и доходы. Мальчишка никогда не видел пароход и спросил меня, какой он на вид. Я рассказал ему и объяснил принцип работы. Он сел и нарисовал пароход. На рисунке были подробности, о которых я даже не упомянул. «Откуда ты все это знаешь?» – «Иначе и быть не может», – ответил он. Дзоба слышал, что существуют гимназии, и мечтал учиться в одной из них. У Дуру в Кутаиси был брат, и отец как-то пообещал сыну – отправлю к дяде учиться. Мальчик хотел стать художником.
– Ну, как живешь-поживаешь, Дзоба-браток? – Туташхиа пошарил в кармане и вытащил огрызок карандаша.
– Да ничего, спасибо, дядя Дата, живу себе помаленьку.
– Вот я тебе карандаш привез.
Дзоба схватил огрызок и послюнявил его.
– А бумага… бумаги у тебя не найдется, дядя Дата?
– Вот бумаги нет, но в следующий раз привезу непременно.
Мальчик улыбнулся и вдруг переменился в лице.
– Ты принесешь! Ты меня никогда не обманываешь. Это отец меня вон с каких пор обманывает: поедешь, говорит, в Кутаиси, в гимназию…
– Я дам тебе бумагу, Дзоба. Много бумаги, целую тетрадь, – пообещал я мальчику.