Меня на мякине не проведешь! На хинкальный фарш искромсай Табисонашвили – я его узнаю. Я его прижал, он признался: не сам, говорит, пришел, не моя была воля. Знает, сукин сын, я его не продам,– вот и сказал. А в суд чего подавать? Собака собачью шкуру никогда не порвет, давно известно... Я тут с вами разболтался, может, лишнего наговорил – ничего не сделаешь, такой уж я с рождения. Вы думаете, я не знаю, зачем вы сюда пожаловали? Тут сидит с нами Коста, лиса и мошенник. Там – Табисонашвили и Кандури. Табисонашвили и скажи: «Я – Дата Туташхиа. Когда про свои дела будешь толковать, про мои тоже не забудь». Знать хотите, сам я это придумал или Табисонашвили сказал? И если сказал, то кто ему велел? И что было у того советчика на уме и на что он рассчитывал?.. Я вам все это уже выложил, И не по пьянке,– вижу, забота эта вам житья не дает, и сказал. А их я не боялся и не боюсь. – Шалибашвили щелкнул Дастуридзе по лбу. – Вот так вот. Только больше того, что я сказал, от меня не услышите. Вон Кандури в Хашури пьет да спит, а Табисонашвили в дверях у него сидит... Остальное как хотите, так и понимайте. А я знать ничего не хочу, пока он мне бурдюки не вернет. Ну, а теперь – кутим!.. В кутеже и застолье имена знать положено, без имени тоста нет. Ты, по Выговору твоему слышу... – Шалибашвили подумал... – рачинец, зовись Симоникой, а ты,– он опять запнулся,– мохевец, будешь у нас Шиолой. Выпьем за тех, кто родил нас, дал нам имя и голову, грудью нас кормил и в дом хлеб приносил, выпьем за них, а тем, кто почил, вечный покой! – Шалибашвили залпом осушил рог.
Мы еще долго сидели. Шалибашвили болтал без умолку, но о деле ни слова. А мы и не просили.
Кончились тосты. Дата вынул свой «Павел Буре». Было около десяти. Мы поднялись. Шалибашвили достал турьи роги, наполнил их и протянул нам. «Идем по делу,– сказал Дата,– больше нельзя». Мы долго препирались – пить не пить, пока Шалибашвили не опрокинул себе в рот свой рог, за ним оба наших, а рог Коста Дастуридзе, огромный турий рог, вылил ему за шиворот после того, как он тоже отказался пить. Мы простились. Дастуридзе продрог и честил Шалибашвили чем свет стоит. Перепало и нам. «Не брани его, Коста, он порядочный человек, да к тому же и умница». «Это дьявол и сукин сын,– не согласился Дастуридзе. – Когда в Хони блоху освежевали и шкуру в Куру выбросили, прибило ее в Гори, горийцы сказали, что больно много мяса на шкуре осталось. Один из этих горийцев Шалибашвили дедом приходится. Броцой его звали».
– И силы у него хватает, и смелости. И не бурдюков он дожидается,– сказал Дата.
– Бурдюков, как же! – хихикнул Дастуридзе. – Кандури ночей не спит, мозги сломал, все гадает, отчего это Шалибашвили не мстит, что на уме держит!
– А ты сам думаешь, что у него па уме?
– Кто знает... Любит Шалибашвили одну поговорку: «Пойдет бык на буйвола —рога обломает». Не осилить ему Кандури. Он это знает и ждет.
– Чего ждет?
– Пока Кандури не споткнется. Тогда он на него навалится. Шалибашвили зла не забывает.
– Есть еще одна поговорка: «Не пасть верблюду так низко, чтоб ноши осла не поднять».
– Видно, этой пословицы Шалибашвили не знает!– сказал Дастуридзе.
– Не в этом дело,– сказал Дата,—не совсем в этом... А теперь, Коста-дружок, веди-ка нас к Табисонашвили. Надо бы узнать, кто велел ему пустить тот поганый слушок.
– Кто велел? Чей он человек, тот и велел.
– Шалибашвили сказал, что Табисонашвили у каких-то дверей сидит. Это Кандури двери?
– Он у Кандури в охране. И правда, как пес, у дверей сидит.
– Давай и мы к тем дверям подойдем.
Дастуридзе замолчал и заговорил опять, лишь когда показались первые дома Хашури:
– Что делать собираетесь?
– Пока не знаем. Как обернется, так и сделаем, а ты будешь делать, как мы тебе скажем.
Мы подошли к дому Кандури. Это был, скажу вам, не домишко Шалибашвили – мы стояли у настоящего дворца. У самых больших господ не доводилось мне видеть такого огромного, просторного и красивого дома. Дом был в два этажа, с одного угла поднимался третий. Вокруг большой сад, обнесенный кирпичной оградой, оштукатуренной и крашеной. Поверх ограды в три ряда колючая проволока. На втором и третьем этаже было темно. Из окон первого падал свет.
Железные ворота были заперты наглухо. Покрытые золотой краской, они поднимались так высоко и были так крепки, что и великану через них было не перемахнуть. Коста повел нас в обход – где-то в ограде надо было найти и открыть маленькую дверцу. Все это Дастуридзе проделывал с такой готовностью и охотой, что я подумал, прикинул и понял: человек потрепыхался и положился на судьбу. Но я ошибся, и вскоре прояснилось, откуда в нем такая легкость.
Мы налегли на дверь. Она была заперта изнутри. Где запор и как его открыть, найти было невозможно, как и на больших воротах...
Делать было нечего. Я нашел две распорки, взобрался на плечи Дастуридзе, вставил их между двумя рядами колючей проволоки, раздвинул, пролез между ними и спрыгнул в сад. На двери был большой засов, укрепленный еще большим крюком. Я вытащил крюк, отодвинул засов, впустил Дату и Коста и снова все заделал, как было.
На первом этаже с задней стороны было два крохотных окошка. Оттуда падал свет. Мы подкрались и заглянули внутрь.
Это был марани – на коне скакать по этому марани! Подобного я не видел. Один большой угол занимали квеври, давильня и пропасть разной посуды. В дальнем от нас углу возвышался камин – двугорбого верблюда вместе с его тюками можно было изжарить в этом камине. В камине тлели, потрескивая и сверкая, огромные дубовые пни. Посередине тянулся длиннющий стол, вдоль которого стояло множество кресел – с полсотни людей, если не больше, можно было усадить за этим столом. Еще в одном углу была тонэ с вытяжкой для дыма, выкрашенной под цвет золота. Стены были облицованы тедзамским камнем с резными изображениями из белого мрамора: тут тебе и голые бабы, и мальчишки с девчонками в чем мать родила, и бычьи головы, и раздутые птицы – то ли индюки, то ли орлы, и чего только еще там не было!.. Одна стена вся сплошь была отведена под портрет царя-батюшки, выложенный из мелких камешков, цветных и блестящих, а на стене напротив – Иисус Христос, распятый Христос, тоже из каких-то камешков и стекляшек. С потолка спускалась громадная люстра свечей на пятьсот. И тьма свечей в огромных подсвечниках по всем стенам, во всех углах,– у кого было время их считать? Перед камином стоял столик с резными балясинами. Миски, тарелки, кувшины, блюда – все из серебра. За столиками сидели два попа без ряс, а напротив них растянулся на львиных и тигровых шкурах длиннобородый мужик в красном халате. Шкуры были брошены на какую-то лежанку – то ли кресло, то ли тахта. Лежанка шла к камину под углом, но на чем держалось все это сооружение, не разобрать было. Еще свисали с потолка две керосиновые лампы – по обе стороны лежанки Кандури,– у одной желтое стекло, у другой – зеленое. Тот, что в красном халате, с одной стороны получался красно-желтым, а с другой – зелено-красным.
Не поверите, мне все казалось, я сплю и во сне все это вижу. Коста шепнул, что тот, в красном халате, и есть Кандури. Табисонашвили нигде не было видно. Коста сказал, он либо у балконной двери сидит, либо в прихожей кемарит.
Дата обошел дом справа, мы с Дастуридзе – слева. Табисонашвили сидел на балконе. Было темно, он курил, мы его и увидели. Справа мелькнула тень Даты – он крался по стене. Когда от Табисонашвили его отделяло шагов десять, я чихнул. Табисонашвили поглядел в нашу сторону, смотрел, смотрел, но что увидишь, когда темень несусветная, а мы на земле – распластавшись. Я хлопнул в ладоши. Табисонашвили поднялся и медленно двинулся на звук. В опущенных руках – по маузеру, во рту —папироса. Здоровый он был, негодяй. Шел, как вставший на дыбы медведь. За ним крался Дата. Нагнал его и, приставив дуло нагана к горлу, шепнул:
– Брось оружие!
У Табисонашвили папироса вывалилась изо рта, потом маузеры – из рук. Маузеры брякнулись о доски пола. Я поднялся и подобрал их. Ничего, кроме кинжала, я у Табисонашвили больше не обнаружил, обыскал очень старательно. Мы толкнули его впереди себя, завели в глубину сада и усадили на землю.
– Как это вы без собак, а?.. Опусти, опусти руки!
Табисонашвили будто обухом по голове ударили, рта раскрыть не мог,– пришлось почесать ему ребра маузером, стал приходить в себя:
– Гавкать начнут, звука не услышу... А вы что... кончать со мной будете?.. Убивать... или как?
– Тише давай!
– Когда ты со своими холуями вломился к Шалибашвили и бабу его изнасиловал, зачем понадобилось тебе назваться Датой Туташхиа?
– Не убьете – скажу.
– Подавно по скажешь, если убьем. Ты скажи, а мы поглядим, убивать или нет, смотря по настроению.
– Кандури велел...
– Перед ним подтвердишь?
– А как же, если, конечно, не убьете!
– Ты подтверди, может, и не убьем! Дастуридзе поднял руку – что-то хотел сказать.
– На пальцах у Кандури кольца с крупными камнями видал?
– Видал.
– Кольцо с очень крупным бриллиантом?..
– Есть здоровенный камень, а как называется, не знаю.
– Похож на стекло этот камень?
– Да, совсем как стекло и блестит так же.
– И сейчас на нем?
– Сегодня видал.
– С абрикосовую косточку будет?
– Будет!
Дастуридзе от радости хлопнул в ладоши. В тишине это прозвучало как выстрел. Я своей ладонью проехался по его щеке, и снова все стихло.
– Веревка у тебя найдется? – спросил я Табисонашвили.
– Веревка?.. Веревка, веревка, веревка... Есть, есть, как же! Под грушами качели висят – веревки что надо! Я быстро срезал веревки.
– Стань на четвереньки!
Табисонашвили не сопротивлялся. Я его связал. Получилось хорошо—передвигаться на четвереньках он мог свободно, а ни встать, ни другого чего уже не мог. На Алазани мы ослов так стреножили.
– Ступай вперед и впусти нас в дом!
Табисонашвили – на четвереньках, мы – за ним. Приоткрыл дверь в коридор, мы – за ним. Приоткрыл дверь марани, мы – туда же. Я ему пинка, Табисонашвили пополз и замер посреди марани.
Три человека, потеряв речь и разинув рот, глядели на нас и Табисонашвили, а мы на них. Смотрю – нет Дастуридзе. Оглянулся – торчит за дверью, смотрит в приоткрытую щель.
– Сосчитай, сосчитай... деньги счет любят! – сказал кто-то.
Кому тут еще быть? Огляделся – вижу, попугай. Сидит в большой клетке. Тоже золотом покрашена. Ну до чего красив, сукин сын! Я не удержался, подошел поближе. А Табисонашвили стоит посреди марани на четвереньках, голову свесил, как старый конь...
– Убирайтесь! – завопил одни из попов, тот, что потолще. На меня даже слюна попала.
– Полицию, полицию позвать! – заорал второй.
У нас уговор был такой, что Дата начинает первым, а мы молчим, рта не открываем, ни на что не откликаемся. Я должен был обойти марани и все разглядеть как следует. Дата должен был следить за ними не отрывая глаз. Я отошел от попугая и прямиком к квеври. Оттуда—к тонэ. Двигался я не спеша, и вид у меня был такой, будто, кроме меня, здесь и нет никого.
– Убирайтесь! – закричал снова тот, что потолще.
– Полицию, полицию! – эго опять второй.
– Сосчитай, сосчитай... Деньги счет любят!..
У нас за поясом по маузеру, в руках по нагану – мы уберемся, ждите! И кому интересно полицию вызывать? Табисонашвили? Но ему на четвереньках и к утру до полиции не добраться, отпусти даже мы его.
Этак, прогуливаясь, подошел я к камину. Обыскал священников. Оружия при них не было. У Кандури из-за голенища вытащил здоровенный нож, сделанный из кинжала. Хороший был нож, он мне после лет десять прослужил. Осмотрел руки. На большом пальце правой руки сидело большое бриллиантовое кольцо, камень – величиной с абрикосовую косточку. Я осмотрел все кольца и нагнулся поглядеть, на чем это Кандури сидит. Поднял шкуры, львиные, тигриные, заглянул под них... Под шкурами лежали огромные, туго набитые и накрепко зашитые мешки! Шкуры и прикрывали это ложе.
Я полоснул ножом Кандури по одному из мешков. Посыпался рис. Провел по другому – полилось пшено. По третьему – гречка. Сунув наган под мышку, взял по жмене риса и ячменя и пошел к Дате.
– Обратитесь к ним со словом божьим, ибо «вначале было слово, и слово было к богу, и слово было бог»,– кинул Кандури своей бражке.
Отец мой был пономарь, мальчишкой определил меня в бурсу. Кое-что в голове осталось, вот и запомнились все эти разговорчики.
Пока я дошел до Даты, один поп изрек: «...не хлебом единым жив человек», а второй подстроился: «Душа больше пищи и тело – одежды».
Я разжал руки и сказал Дате:
– В других мешках... еще и гречиха...
Дата глядел-глядел, как сыпалось из моих рук зерно, и вдруг изменился в лице, из горла его с хрипом вырвался воздух, и он закрыл ладонью лицо.
Попы друг за дружкой бормотали из Евангелия.
А Дастуридзе, не отрывавшийся от своей щели, хоть и видел, как я разглядывал руки Кандури, но разобрать не мог, снял я кольца или нет. Когда я разжал перед Датой ладони с крупой, он по своей шакальей натуре вообразил, что я показываю перстни, сорванные с Кандури. Душа его не выдержала, он ворвался в марани подлетев к нам, заверещал:
– Что... что... что это такое? Перстни?.. Перстни? Да? Где перстни?
– Где были, там и есть.
– Ни с места, Коста! – прошептал ему Дата. – На мешках с этим вот добром покоится ваш вожак!
У Дастуридзе глаза на лоб, на крупу уставился:
– Он ведь кашу любил... Я же говорил, «Кашкой» его звали.
Дастуридзе хлопнул было в ладоши, но тут же заслонил лицо – испугался, как бы опять не заехали ему по морде.
Попы все читали, а Табисонашвили все так же слушал их, повесив голову, как усталый конь.
Дата сел за столик у камина. Мы с Костой остановились рядом.
– Садитесь! – Рукояткой маузера Дата ударил по столику. Оба священника опустились как срезанные.
– Табисонашвили, поди сюда! Охранник Кандури приблизился к нему.
– Что велел он тебе сказать, когда посылал изнасиловать любовницу Шалибашвили?
Кандури взглянул на Дату, лицо его покрылось синевой. Табисонашвили рассказал все, как было.
– А почему свалил именно на Дату Туташхиа?
Я еще рта не закрыл, как Дастуридзе налетел на Кандури
и вцепился в кольца. Пошла возня, то один одолевал, то другой... а поп, что посолидней, вскочил и забубнил:
– «Берегитесь любостяжания, ибо жизнь человека не зависит от изобилия...»
Кандури наконец вырвал руки, двинул Дастуридзе в челюсть и пинком отшвырнул как котенка.
– А ну, садись! – закричал я попу. Он сел, не переставая креститься.
– Я тебе что велел, Коста? – сказал Дата и повернулся к Кандури: – Говори правду, а то уже сегодня будешь вариться в кипящей смоле! И еще сто лет!
– В геенну... в геенну... в геенну,– закричал в тишине попугай.
– Если ты Туташхиа... твоим именем много зла творится. Да ты и сам не отстаешь... Поверить в это легко, я и велел назваться твоим именем.
– А еще почему?
– Только поэтому...
– Брось шалить, Кандури! Имя и чин того, кто велел тебе назвать мое имя!
– Никто не велел!
Три или четыре пули просвистели одна за другой. Запахло паленой шерстью от пробитых пулями шкур. Кандури ощупал грудь, живот, голову.
– Один из помощников экзарха! А кто ему велел – убей, не знаю!
– Не знаешь, говоришь?
– Клянусь богом!
– А ну встань! Кандури поднялся.
– Ступай к тонэ!
Кандури едва волочил ноги. Попы заохали и стали креститься.
Кандури добрался до тонэ.
– Стань спиной ко мне! Он повернулся.
– Имя и где служит!
– Не знаю, правда не знаю...
Я прицелился. Не прицелился, конечно, а сделал вид, что целюсь, и выстрелил.
– Не вспомнил?
– Говорю... не знаю, кто ему велел!
Я сделал еще несколько выстрелов, и вышло так, как мы и рассчитали: Кандури схватился за горло и плюхнулся в тонэ. Убивать его мы и не собирались. Его даже не царапнуло, но мы знали что хитрец непременно прикинется мертвым и свалиться в тонэ.
Стало так тихо, что было слышно, как урчит в кишках Табисонашвили. Попы не шевелились, а у Табисонашвили челюсть так отвисла, что в пасти у пего могла б уместиться наседка с цыплятами.
Дастуридзе кинулся к Кандури: видно, хотел стащить с него кольца, но не успел он добежать, как Дата закричал:
– Стреляй в него, швырнем и его туда же!
Я выстрелил. Дастуридзе рванулся назад и тут же оказался там, откуда кинулся за Кандури.
Угомонилась семейка.
Дата достал с камина Евангелие, полистал его и протянул священнику, что был потолще:
– Читай громко! От Луки одиннадцать, пятьдесят два и передай ему,– Дата кивнул па другого священника,– пусть и он прочтет, да погромче и поясней!
Священник откашлялся раз, другой, книга дрожала в его руках.
– «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали. Другой священник повторил эти слова. Дата захлопнул Евангелие и положил обратно на камин.
– Погребем преставившегося во Христе раба божьего! – сказал Дата.
Вот об этом мы но договаривались, и теперь я уже не знал, что он собирается делать.
– Отбросьте шкуры! – приказал Дата попам.
Они подняли шкурь; одну за другой и швырнули их на пол.
Крупы оказалось двенадцать мешков.
– Несите мешки и засыпьте покойника!
Попы, кряхтя и спотыкаясь, еле доволокли один мешок до тонэ. Я вспорол его, и попы, едва подняв мешок, высыпали его на Кандури. Это была гречиха.
– Все мешки высыпайте. И двигайтесь поживее! Силенок вам не занимать! Быстрей, быстрей поворачивайтесь!
На восьмом мешке Дастуридзе вскочил-таки и прыгнул в тонэ. Шум, треск, хруст... и Дастуридзе заревел, как бычок, которого ведут на бойню:
– Нет их... Нет колец!.. Бриллиант с абрикосовую косточку!.. Бриллиант с косточку сливы... А говорил, что большой бриллиант наместнику, а поменьше экзарху! Себе, подлей, забрал... Сам носил... Вы же видели, были перстни на пальцах. Лет их! Где они? Кто взял? Бриллиант с абрикосовую косточку... со сливу...
Попы пыхтели, таскали мешки, высыпали их в тонэ. А оттуда неслось Дастуридзево «с абрикосовую косточку...», «с косточку сливы...».
Кандури как упал в тонэ, так кольца с пальцев и стянул и засунул их, видно, куда поглубже. Он же понимал, что Дастуридзе кинется за ним.
Попы высыпали последний мешок. А мы за дверь и – в Квишхети.
Грешным делом, если б не Дата, я бы бриллиантики прихватил. «Укравший у вора – блажен» – не нами это придумано.
ГРАФ СЕГЕДИ
В списке Зарандиа, как я уже говорил, на одном из первых мест стояло имя Хаджи-Сеида. Зарандиа уверял, что казначеем панисламистов является именно Хаджи-Сеид, по вещественного доказательства у него не было, как и вообще не было каких-либо убедительных доказательств. Зарандиа начал с того, что решил приглядеться к Искандеру-эфенди Юнус-оглы. Скажу, что и мне, и моим помощникам именно Искандер-эфенди казался лицом наиболее подозрительным. И именно его решил использовать Зарандиа, чтобы проникнуть в тайну деятельности Хаджи-Сеида. Предстояло сблизиться с Искандером-эфенди и завербовать его. Зарандиа долго следил за ним, получил в один прекрасный день подсел за его нужные сведения столик в чайной.
– День добрый, Искандер-эфенди! Не припоминаете меня? Сидевший внимательно оглядел подсевшего.
– Кажется, вы изволите служить провизором в аптеке Оттена... Да, да, в аптеке Оттена на Сололакской улице... Я не ошибаюсь, простите? Где-то я вас встречал, но чем вы занимаетесь, уверенно не припомню, пет...
Зарандиа проткнул свою визитную карточку.
– Здесь, правда, не сказано, что я еще и руководитель политической разведки.
Тонкая улыбка блуждала по лицу отуреченного грузина, пока он разглядывал визитную карточку.
Зарандиа попросил слушать его внимательно и сразу же объяснил, зачем пришел и что ему нужно от секретаря и кассира Хаджи-Сеида. Он не преминул сообщить также, что высшие чины тайной полиции убеждены, что Искандер-эфенди Юнус-оглы является резидентом турок, однако он, Зарандиа, считает это ошибкой, которую хочет опровергнут, но сделать его может лишь с помощью Искандера-эфенди.
– Я полагаю, Искандер-эфенди,– сказал Зарандиа,– что вашим призванием и долгом является служба, а не верность. Вы вовсе не обязаны сохранять верность ни Хаджи-Сеиду, ни своим многочисленным бывшим и будущим патронам. Вы обязаны быть верны нам, потому что вашего нынешнего патрона мы все равно уличим в преступлении, и тогда вы неминуемо разделите его участь. Мы не потребуем ничего особенного – лишь небольшой помощи, однако медлить с ответом мы вам позволить не можем. Вот... – И он вынул из кармана и положил перед Искандером-эфенди заранее составленное обязательство и даже протянул ему химический карандаш. – Или вы подписываете это и действительно оказываете нам упоминаемую в расписке услугу, или отправляетесь отсюда в тюрьму, а мы обойдемся без вас, вам же останется уповать на аллаха!
– «Дулкернаин снова отправился в путь...»—произнес Искандер-эфенди, дочитав расписку.
– Что вы изволили сказать?
– Это из восемнадцатой суры Корана... Бейрут, Дамаск... Афины тоже прекрасный город, и я там не бывал, но все же Дамаск, говорят, лучше... Эй, Абдурахман, подай господину... – Зарандиа быстро скосил глаза, и имя собеседника застряло в горле Искандера-эфенди. – Подай господину чаю покрепче, Абдурахман!..
Зарандиа кивнул.
Принесли чай. Зарандиа отхлебнул и после долгого молчания спросил с искренним любопытством в голосе:
– Дамаск, говорите... А в Риме не приходилось вам бывать? Прекрасный город. И прелестные девочки, должен вам сказать. И что забавно, в Италии до сих пор нет закона против садизма. А там как раз нам человек нужен. Язык вы знаете хорошо. Ведь с сеньором Массари вы изъясняетесь на итальянском совершенно свободно... Как удачно все складывается!
– «Род уходит и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и на место свое поспешает, чтобы там опять взойти»,– прочитал Искандер-эфенди, словно для себя одного.
– Что вы изволили сказать?
– Это из Библии. Экклезиаст. Не помню, господин Зарандиа, чтобы мое пребывание и служба в любом городе заканчивались как-нибудь иначе.– И Искандер-эфенди ткнул пальцем в расписку. – Хотел бы я знать, почему вы являетесь именно ко мне, и непременно – всюду. Я понимаю, если б я провинился в чем-то. По ведь совсем ни в чем. Ни в чем совершенно! И никогда.
– В наше время это больше всего и вызывает подозрение,
– То именно, что я ни в чем и никогда не провинился?
– Да.
– Дамаск...
– Об этом, Искандер-эфенди, мы поговорим позже! —Зарандиа тоже коснулся пальцем расписки.
– Разумеется... Но расписки я ни в одном городе не давал. Чем еще могу служить?
– В каких городах и банках за пределами России есть текущие счета у Хаджи-Сеида?
– Только в Стамбуле. Банк Стиннеса, счет номер № 1014,– Искандер-эфенди ответил немедля, и с этого момента и здесь, в чайной, и позже говорил только правду,
Многим, вероятно, покажется, что смелый шаг Зарандиа есть оскорбление профессионализма и авантюризм. С точки зрения теоретической такая оценка вполне справедлива, однако практика подтверждает, что большинство вербовок во все времена и во всех государствах происходило именно так – нахрапом и откровенно. Вопреки взглядам некоторых профессионалов, большинство вербуемых остерегается осложнить отношения с тайной полицией и законом, и стоит вербующему достаточно твердо сказать о возможных осложнениях, как сомнения у вербуемого отпадают сами собой. В беседе Зарандиа с Искандером-эфенди Юнус-оглы не было ничего неожиданного, кроме тут же состряпанной версии о садизме. Таких сведений об Искандере-эфенди у Зарандиа не было, и ничего похожего мы не могли бы доказать, но Искандер-эфенди сообразил, что если он откажет Зарандиа, то тайной полиции ничего не будет стоить представить парочку проституток, которые подтвердят, что он садист. Оп предпочел согласиться сам, чем быть втянутым другими,– случай самый обычный в аналогичных ситуациях.
Благодаря Искандеру-эфенди удалось установить, что стамбульский антиквар Чекурсо-бей четырежды в год вносит в банк Стиннеса на текущий счет Хаджи-Сеида суммы в турецких лирах. Каждый взнос равнялся двум тысячам русских рублей. По существующим правилам, банк посылал своему клиенту уведомление о поступивших суммах, и таким путем Хаджи-Сеид узнавал, что деньги пришли. Искандер-эфенди не мог сказать нам, кому Хаджи-Сеид рассылал эти деньги, но назвал имя Кара-Исмаила, скупщика серебряной посуды в Дагестане от фирмы Хаджи-Сеида, который раз в три месяца получал из кассы двести червонцев золотом сверх той суммы, которая выдавалась ему для закупки товара. Кара-Исмаил жил в Темирханшуре. Идя по его следам, мы могли обнаружить резидентов, рассеянных в Дагестане.
Однажды, выступая перед высшими чинами полиции закавказских губерний, Зарандиа развернул следующую мысль. Во все времена и во всех государствах полиция или администрация, взявшая на себя ее функции, представляла всегда и по сию пору представляет собой структуру, предназначенную для того, чтобы правящие круги располагали возможно более полными сведениями об образе жизни, способе существования и взглядах каждого гражданина. Существует целая иерархия от министра внутренних дел до квартального, без которой невозможно было бы исполнять законы, и нет государства, которое могло бы без этой службы обойтись. Когда мы видим, что определенная государственная система твердо стоит на ногах и падение ей не угрожает, это означает, что большинство граждан довольно существующим порядком вещей, что оно на стороне дебетующих законов, а стало быть, и своей полиции, и тогда
можно быть уверенным, что необходимые сведения существуют в головах людей потенциально – надо только уметь их взять. Это положение звучит парадоксально, но в парадоксальности его сила: мыслящего человека парадокс толкает на анализ, а анализ приведет его к выводу, что перед ним вовсе не парадокс, а истина.
Деятельность Мушни Зарандиа протекала на моих глазах, и я могу свидетельствовать, что он неизменно руководствовался этим принципом. И в Дагестане он не искал других путей. Приехал и велел тамошней полиции собрать сведения, куда и к кому ходил Кара-Исмаил и кто из людей, оказавших ему гостеприимство, вызывает подозрение. Сведения эти лежали готовыми – надо было лишь взглянуть на них с определенной точки зрения. Зарандиа изучил доставленные ему сведения, поставил точки против шести фамилий, сказал, что четверо из них резиденты, прикинул, как действовать дальше, и, набросав план дальнейшей операции, отбыл в Тифлис.
Чтобы достичь успеха, Мушни Зарандиа сообразовался еще с одним обстоятельством. Известно, что турки накопили тысячелетний опыт в государственных и разведывательных делах. И одновременно они весьма бережливы. Если турок посылает деньги, он обязательно потребует подтверждения, что деньги дошли, и дошли полностью. Но искусство тайной войны никогда не позволит им расширять число лиц, приобщенных к тайне, ибо это увеличивает риск ее разглашения. Поэтому, чтобы получить подтверждение о получении денег, они не стали бы вмешивать новых лиц. Путь возможно короткий и возможно надежный оставался лишь один: Кара-Исмаил—Хаджи-Сеид– Чекурсо-бей – турецкая разведка. Здесь Искандер-эфенди был бесполезен. К этому узлу он не, был прнчастен, и Зарандиа нимало об этом не сокрушался. Он был уверен, что подтверждения резидентов о получении денег будут обнаружены в кармане Кара-Исмаила.
Спустя некоторое время Кара-Исмаил появился в Тифлисе, и по распоряжению Хаджи-Сеида Искандер-эфенди выдал ему двести червонцев золотом. Не прошло и часа, как мы уже знали об этом.
Однако само по себе получение денег Кара-Исмаилом ни о чем еще не свидетельствовало. Да, получил. Ну и что из того, что получил? Я уже говорил, что нам попадались курьеры с денежными суммами на руках и это ни к чему не приводило. Важно было доказать получателям денег, что получили они от турок и на дела, подрывающие интересы государства. Иначе установленный факт оставался фактом для внутреннего пользования, возможности действовать он не давал. Нужно было добыть документ, доказывающий вину адресата. Нужны были признания и показания. Как их взять? Вот с этой точки мы л не могли сдвинуться уже много лет. А Зарандиа сдвинулся с этой мертвой точки, но как это ему удалось, никто, кроме меня, не знал, до тех пор, пока желанный плод не попал нам в руки. Тогда сам результат объяснил способ его достижения. Сейчас скажу лишь, что все червонцы, полученные Кара-Исмаилом от секретаря-кассира Хаджи-Сеида, были фальшивыми.
Зарандиа окружил Кара-Исмаила своими людьми и, разумеется, уведомил Дагестанскую тайную полицию о том, что открывает действия. В Дагестане делать ему сейчас было нечего, и он остался в Тифлисе, с головой уйдя в дело об австрийском шпионаже.
– По какой схеме, предполагаете вы, пойдут сейчас события?– спросил я его однажды.
– По самой элементарной, ваше сиятельство.
– Почему вы так думаете?
– Когда шпион на протяжении многих лет работает, не ощущая внимания тайной полиции, будь он трижды осторожен, си теряет осмотрительность, где-то распускает себя и начинает нарушать даже простейшие правила конспирации. Мы столкнемся именно с этим явлением.
– Дай бог, но все же я бы хотел знать предполагаемую схему событий.
– Сведения военного характера, я полагаю, госпожа де Ламье получает от поручика Старина-Ковальского. Этот молодой человек постоянно вращается в обществе офицерских жен, ловит сплетни, комментирует их со свойственным ему остроумием и цинизмом. Выходя из его рук, сплетня становится еще пикантней и соблазнительней для дальнейшего распространения, он на ходу стряпает слухи, их вырывают у него из рук еще тепленькими. Он талантливый болтун. Подробности жизни, особенности характера, привычки и увлечения того несчастного, что попадает ему на язык, взлетают в воздух, как шарики и палочки в руках жонглера.