Всякая новая политическая идея, едва возникнув, немедля находила в нем горячего приверженца, и было бы пустым занятием требовать от него последовательности. Он жил и действовал по принципу: все хорошо, что подрывает основы самодержавия и способствует возникновению в России нового политического строя. Поэтому он не упускал малейшей возможности дли опубликования в печати статей, компрометирующих и порочащих существующий порядок вещей. Он не жалел красноречия, самолично понося и обличая царизм среди своей обширном клиентуры и многочисленных друзей и знакомых. Он оказывал посильную денежную помощь разнообразным бунтарским элементам и при этом не давал закону и карающим ведомствам достаточных оснований для возбуждения против себя дела и привлечения к суду. Он был осмотрительный и хитрый человек Иго переезд из Тифлиса во Владикавказ был вызван тем, что и копне концов он нам порядком надоел, над ним сгустились тучи, и, чтобы избежать нежелательных осложнений, он решил переменить место жительства.
Это не повлекло, однако, за собой изменения его воззрений И образа жизни. Его деятельность во Владикавказе была та же, Что и в Тифлисе, и тамошние полиция и жандармерия отреагировали на его появление незамедлительно и куда суровее, чем В Тифлисе, ибо Владикавказ той поры был гнездом монархических настроений. Не долго думая, они навалились на Спадовского Всей тяжестью недавно основанной службы слухов. Прошло ничтожно мало времени, как среди монархически настроенных терских казаков распространился слух, что Спадовский немецкий шпион, а в очень узком кругу свободомыслящих стали упорно договаривать, будто доктор агент тайной полиции. Его переселение во Владикавказ связывали с каким-то судебным процессом, в котором Спадовский якобы играл роль провокатора. Со своей стороны, считаю долгом заметить, что ни одна из пущенных версий никаких оснований под собой не имела. Так или иначе, но Спадовский очутился в тисках подозрения, ненависти и презрения, что немало его, однако, не смутило. Он принялся изучать создавшееся положение и быстро обнаружил источник своей компрометации. Много позже по этому делу была образована специальная комиссия, которая выяснила, что Терская служба слухов в своей деятельности не совершила ни одного правильного шага. Начиная с инструкции о создании службы, спущенной Сахновым, и кончая организацией самой службы, все носило исключительно любительский характер, осуществлялось руками бездарных чиновников и поэтому дало трещину на первой же ступени своего существования. В подобной обстановке человеку типа Спадовского не составляло затруднений добыть фактический материал и доискаться истины.
В прокламации Спадовского, которую Зарандиа положил передо мной, содержалось описание структуры службы распространения слухов, излагалась методика работы и приводился весьма точный список резидентов и агентов. Теоретическая часть была подкреплена несколькими живыми примерами. Прокламация называлась «Вот в каком государстве мы живем!». Открывалась обвинительным прологом и завершалась революционными лозунгами. И в самом конце – обращение к читателю: «Честные люди! Срывайте маску с кровавого лика царизма! Переписывайте и распространяйте этот документ». Прокламация была составлена в стиле, который не давал возможности обнаружить автора.
– Откуда вам известно, что это принадлежит перу Спадовского?
– Сам Спадовский две недели назад привез подлинник в Тифлис и оставил его для распространения госпоже Анне Лукиничне Голяревич.
– Если я не ошибаюсь, Анна Лукинична Голяревич преподает в классической гимназии?
– Совершенно верно. Она близкий друг и единомышленник доктора Спадовского. Ей следует снять двадцать копий, которые затем переправят в Баку и разошлют двадцати адресатам, заранее предусмотренным.
– Кто непосредственно будет снимать копии?
– Госпожа Елизавета Петровна Терехова. Подлинник в настоящее время находится у нее. Мы располагаем фотоснимком подлинника, заключением экспертизы о тождественности почерка, копией списка адресов и другими документами.
– Терехова... Не припомню теперь, для чего нам нужна была эта дама? Кажется, па ее адрес должны были доставить шрифт?.. Я не ошибаюсь?
– Вы правы, граф. Пакету, о котором вы говорите, предстояло пройти через руки Анны Голяревич, но сложилось так, что он не попал на территорию, нам подведомственную. Этой истории уже четыре года. С тех пор – я тогда еще не принял дела контрразведки – мы почти не использовали госпожу Терехову. В настоящее время меня занимает приезд Спадовского, а Терехова, как вам известно, приятельница Голяревич...
– Я понял, по мне не совсем ясно, при чем тут вы – это дело не входит в компетенцию вашего отдела...
– Ваше сиятельство, госпожа Терехова осталась при мне, она сама не захотела, чтобы я передал ее под начало другого чиновника. Да и сейчас я не могу этого сделать, ибо она нужна мне, и все это дело остается за мной.
– Что вы намерены предпринять?
– Пока что ничего. Надо посмотреть, как пойдут события, дождаться новых фактов.
– А вы не боитесь, что за это время прокламация все-таки просочится в общество?
– До сентября можно ждать спокойно – это срок, назначенный Тереховой для размножения прокламации.
– А что же Спадовский?
– Пока что он лечит свою прогрессивную клиентуру. Терскому округу ничего не известно ни о прокламации, ни о том, что мы кое-чем располагаем.
Итак, дело было начато, и по логике вещей мне следовало приказать Зарандиа, чтобы он отослал материалы в Терский округ. Я и не намеревался это сделать... И не сделал.
Что же меня, черт возьми, остановило? Трудно сказать, по свою пассивность я отношу теперь за счет не зависящего от моей воли процесса, который совершался тогда в моей душе: распадался, изничтожался стереотип, давно и прочно укоренившийся в моем сознании.
Зарандиа ушел, а мной овладело чувство, будто, вернувшись со званого обеда, я вдруг обнаружил, что при мне нет то
ли табакерки, то ли пенсне, то ли трости,– я пытаюсь вспомнить, шарю по углам, по карманам, а вспомнить не могу. Что-то я хотел спросить у Зарандиа, но так и не спросил... Но что? Что? Я должен был вспомнить – и действительно вспомнил. Зарандиа сказал о деле Спадовского: «Это наводит на серьезные размышления». Я упустил уточнить, что он подразумевал при этом. Много позже, благодаря тому же Зарандиа, мучивший меня вопрос всплыл снова, но об этом – в другой раз.
БЕКАР ДЖЕЙРАНАШВИЛИ
Тихо-тихо, но так обложили, что и уголка не осталось для Меня ни в Кахетии, ни в Кизики. Слухи пораспускали... Послушаешь – самому страшно. Деваться некуда, надо уходить. Раздобыл бумажку, будто я панкисский ингуш и подался , в Картли. В верхней Картли дремучие леса. Купил доброго коня и пошел трелевать бревна для шпал. В те времена все. Шпалы от Тифлиса до Батуми были дубовые. Вот для этих самих шпал мы дуб и трелевали.
Таскаю дуб месяц, другой, третий. Никому и в голову не приходит, что я абраг, платят сносно, да уж больно одно с другим не вяжется – Бекар Джейранашвили и мотыга или Бекар Джейранашвили и какая-то там волокушка для бревен! Мне девятнадцати не было, когда я подался в абраги. Одиннадцать только и знал что бродить по лесам и долам. Работать для меня – ну совсем невмоготу. Отвык! Бросить к черту эту трецевку?.. А куда пойдешь? Тут случай подвернулся – я и ушел Мегрелию. Но сперва расскажу, что за случай.
В тех местах, где я трелевал, было имение князя Амила-Квари. В управляющих у него служил некий Шалибашвили, зали его все Никой. Поговаривали, что спутался, мол, он с одной осетинкой, вдовой грузина. Назначил он ей как-то свидание ростомашвилевских хлевах. Лежат они себе или еще чем занимаются– врываются трое, вооружены до зубов. Шалибашвили связали по рукам и ногам и привязали к столбу, а бабу повалили и на глазах у него изнасиловали. Тот, что был у них за главного, говорит: «Я – Дата Туташхиа. Будешь про свои дела рассказывать, и про мои не забудь». Повернулись – и поминай, как звали.
Имя Даты Туташхиа тогда у всех с языка не сходило. Людей хлебом не корми, дай посудачить. Услышат на копейку, а наплетут – не расхлебаешь. Ну, а мне что делать? Я человек пришлый, откуда меня бог принес, никто не знает, из-под дубовых бревнышек нос не высовываю. Прикажете рассказывать всякому встречному-поперечному, что мы с Датой Туташхиа побратимы сколько лет... и такого за ним в жизни не водилось и водиться не будет? Да и без этого – какая муха его укусила, чтобы переть из Мегрелии в Картли из-за паршивой потаскушки Шалибашвили? Ну, расскажи я все это – кто слушать станет? Людям пустой слушок любой правды дороже.
Вижу – уходить пора. Самое время. Прикидываю и так и этак, как бы хуже не вышло. Начнут дознаваться – откуда взялся, да куда подался, да не с теми ли он дружками, что с шалибашвилевской бабенкой баловались. На мне и своих грехов висит – не счесть. Остался. Приехали из Гори полицмейстер, следователи, конвой. Рыщут, роются. Нас, рабочих, по одному таскают, допрашивают, показывают Шалибашвили и его осетинке – те или не те? Потоптались, наугощались в свое удовольствие, и прощайте, люди добрые. Одно я приметил – вроде бы искали они, а вроде бы и не очень. Но об этом после.
Помаялся я еще недели две, взял расчет, пошел в Хашури, продал лошадь, сходил в баню, надел новую черкеску, купил иноходца, отличный попался, вскочил в седло за тридцать червонцев, махнул через Сурамский хребет и через две недели был в Самурзакано. А почему в Самурзакано? Нужно мне было найти Дату. У нас давно уговор был, через кого друг друга искать, если нужда пришла. Человек этот был кузнецом, он знал, что мы побратимы, и про наш уговор тоже знал. Ждал я его пять дней. Дата, показалось мне, постарел немного и забота его гнетет, а так – тот же Дата, что и раньше.
– Пойдем со мной, наши места посмотришь,– сказал Дата.
Поехал я с ним, поднялись мы высоко. Места там – дай бог! Знаешь, какие?.. В Кахети, скажем, гонишь арбу, заберешься в Сигнахи, глянешь оттуда на Алазанскую долину и такое увидишь, что злость к горлу подкатит и комом станет. Такая силища у тамошних мест, будто ходят по твоей душе, топчут ее и приговаривают: куда тебе до нас, дитятко! А ты возьмешь и, чтобы с души тяжесть эту стряхнуть, пошлешь своих быков по матушке, прочистишь глотку и запоешь так, что грудь колесом вздымается. Вот оно как бывает! И откуда только голос возьмется! И песня вольная выходит, гордая... А в Гурии и в Аджарии взглянешь на горы, долины, на море и небо, и мысли твои молнией засверкают, и захочется тебе стать ловким, быстрым. всех обогнать, всех победить. И песни у них там заносчивые, с норовом. А в Мегрелии и Самурзакано поднимешься не так уж и высоко, на какой-нибудь пригорочек, и такой у тебя мир и душе, такое ко всем расположение, браток! Хочешь всех любить, всех одарить, обласкать. С коня своего впору слезть морду его обнять и прощения попросить за то, что верхом на нем сидел да еще погонял. И песню затянешь тихую, душевную, будто сидишь у отцовского очага.
У каждого места своя душа, а все равно все места одним дышат—красотой. В Гурии и Аджарии человека, который от закона по лесам скрывается, называют пирали, в Мегрелии и Абхазии – абрагом, а по всей остальной Грузии – качаги. Но суть одна у них. Как ты его ни назови – пирали, абраг, качаги,– с ним его ум, его рука и человеческая справедливость, а все вместе это и есть мужество или, как в старину говорили,– удаль. Какие места выбрал абраг, такова и удаль его. Поэтому и зовутся они по-разному, а так бы люди их одним именем окрестили. Понятно или нет говорю – не знаю, только одно верно: тому, кто ушел в абраги, в Грузии везде хорошо, но во всей Грузии не найдешь мест лучше тех, что мне показывал Дата.
Ходили мы дней десять или около того, наохотились, накутились. Подошло время, и я рассказал ему о том, что случилось .С Шалибашвили. Дата помолчал, подумал, развел руками – что тут поделаешь —и дня два об этом ни слова. На третий день мы убили козулю, я ее свежевал, Дата с костром возился И вдруг говорит:
– Далековато обо мне слава насильника расползлась.
Я знал, что история с Шалибашвили эти два дня из головы у него не выходила и до могилы не выйдет,– надо знать Дату, еще два дня прошло, а может быть, три, он и говорит мне: . – Пойдем, брат Бекар, поглядим на Шалибашвили.
Этого я, по правде говоря, не ожидал.
– Ну, раз идти, так пойдем,– сказал я, когда пришел в себя.
Дня два его не было, а я в его землянке отсиживался. Впрочем, какая там землянка, это у меня бывали землянки. А его землянка – как барские хоромы. Во всем красота, понимание хозяйская рука. Сам все устроил, на все красоту навел – времени у него хватало.
Вернулся он, мы в последний раз переночевали и утром тронулись в путь. Лесами прошли в Имеретию. Имеретию пересекли по глухим тропинкам. В Картли нас никто не знал – шли обычной дорогой. Добрались до Квишхети, пришли к Грише Гудадзе. Он приходился Дате кунаком. Гриша принял нас хорошо. Мы оставили у него лошадей и оружие, взяли по косе и в полдень отправились в Хашури. Одеты мы были как поденщики, но при каждом – наган и по сотне патронов. Раньше был обычай – если побратим скажет: «Мне надо, идем со мной», иди и не спрашивай, куда и зачем тебя ведут, пока тебе не скажут. Так было заведено издавна потому, что побратим побратима звал на помощь только тогда, когда другого выхода у него не оставалось. Он вел и первую пулю встречал сам. Я знал: мы идем поглядеть на Шалибашвили. А что еще лежало на сердце у побратима, я не знал и спрашивать не стал бы. Что-что, а это мне было известно: самую большую опасность Дата возьмет на себя, меня побережет. А не пойдешь, тогда где еще искать равенства в опасности и законной доли в риске?
– Ты только одно, Дата, помни,– сказал я,– меня не жалей и не прикрывай, а то ляжет на меня грех дурного побратимства... Понял меня?
– Думаю, большая опасность нас не ждет,– сказал Дата, когда мы прошли с полверсты. – Что кому перепадет, то и делать, брат, будем!.. Давай лучше пораскинем мозгами, с чего начать и как дальше дело вести.
– А что надо нам? Чего хотим?
– Чего хотим – сам видишь. Разнесли о нас сплетни, обмазали грязью и перекрыли все пути. Тебя из Кахети выжили, да и мне не легче. Где и нога моя не ступала, и там моим именем зло и гнусность творят. Таких делишек, как Шалибашвили, да еще похуже, не меньше сотни насчитать можно, и все записано на наш счет! Я знаю, чьих это рук дело. Власть наша старается, но одной ей не управиться, ее дело – приказать, а уж охотников довести этот приказ до дела – не сосчитать. Они шныряют в народе, как волки в овечьей шкуре. Кто способен назло, какое над тобой и мной творят, тот на все способен. В этих прихвостнях – ее сила, без них государству не обойтись. Потому-то и обнаглела эта тварь —власть за них, закону к ним не подступиться. Чтобы удушить это зло в самом корне, пет у нас с тобой сил. Но чтобы руки у него отсечь, на это-то нас хватит?
– Хватит!
– Про что я и говорю. И что делаю! Ты спроси меня, зачем идем, по какой надобности? Надо эти длинные руки пообломать, а там поглядим, что жизнь покажет. Тебе полоть приходилось – огород там или поле?
– Ну и что? Сорняк-то опять прорастает.
– Прорастет – опять выдери!
– Да ты что? Чтобы нам одним такую прорву земли одолеть?
– Всю, конечно, не одолеем, твоя правда. Но .у сорняка, который вырастает па прополотом месте, той силы уже нет. Это одно. И потом, начнем мы с тобой полоть, и другие за нами потянутся. Справедливость возьмет свое, таких, как мы, будет все больше, больше, и когда пас станет легион, мы рукой и пулей дотянемся до зла, что гнездится на самом верху.
– Ладно, давай думать, с какого боку к этому делу подступиться.
– Здесь, в Хашури, знаю я одного... И вором он был, и жуликом, и по тюрьмам намотался, словом, мерзавец отпетый. Но у всякого мерзавца особый нюх на чужую мерзость. Он всегда ее найдет и запомнит: худо будет – он заставит других мерзавцев выручить себя. Моего мерзавца зовут Дастуридзе, Коста. Наверняка он знает о здешних темных делишках. Заставим его выложиться, а там видно будет.
– А что за этим Дастуридзе тянется?
– Одно его дело пахнет если не каторгой, то десяткой в Александровском централе.
– Тогда ему не отвертеться.
Пока добирались до Хашури, обмозговали, с чего начинать. Этот Дастуридзе держал на железнодорожной станции ресторан. Первым должен был возникнуть я. Дата с косами остался в тени па скамейке, которых было не счесть на пристанционной площади. Я обошел ресторан сзади и заглянул в кухню. У стены, что против окна, дремал повар. Возле окна судомойка средних лет мыла посуду в корыте. На столе стояли штук тридцать мисок с чанахи, ждали очереди в духовку. Мух было столько, что, наверное, в Хашури ни одной уже не осталось – все сюда слетелись.
Повар продрал было глаза, хотел что-то сказать и не смог, Только со второго раза выдавил из себя:
– Коста, выйди, а то в миски мух набилось.
– Уже иду! – раздалось в ответ, но появился Коста не скоро.
Видно, это и был Дастуридзе – кому бы еще быть Костой? Выглядел он лет на сорок и похож был на трясогузку.
– Ты что наделал? – заорал он, заглянув в миски с чанахи. – Ты куда столько мяса навалил? А ну давай сюда таз.
Таз был уже наготове, его и приносить не надо было. Дастуридзе прошелся вдоль стола, из каждой миски вынимал по Куску мяса, бросал в таз и бормотал:
– Сколько мяса выбросить! Кто съест столько мяса? Погубить меня хотите? По миру пустить?.. Куда столько?.. Кому?., Судомойка вытирала тарелки. Повар стоял позевывая, будто не слышал. Дастуридзе заглянул в последнюю и снова завел:
– И куда столько? Чистый шашлык! Поставь на лед! Разорить меня хотите? – Он уже остыл, только бормотал себе под юс с явным, как я заметил, удовольствием и уже повернулся 'Ходить, как я крикнул:
– Коста, давай сюда, дело у меня к тебе! Он подошел к окну и оглядел меня с головы до ног. То ли ему не понравился, то ли еще что, но он повернулся ко мне Шиной.
– Плесни-ка этому мясного бульону, да побольше,– бросил к повару. – И хлеба дай!
– Дело у меня к тебе! – крикнул я ему в спину. – Нужен не твой бульон...
Он оглянулся, долго так разглядывал меня и ушел, не сказав ни слова. Повар поставил на подоконник полную миску и принес хлеб и ложку.
– Поди поешь! Вот туда,– он показал на скамейку, где сидел Дата.
Я чуть было не протянул руку к миске, но спохватился, потому что заговорила баба:
– Господи! Он каждый день долбит нам, что мы его разорить хотим. А ты хоть раз возьми и разложи этого чертова мяса ровно столечко, чтобы и вынуть уже было нечего...
– Помолчи лучше. Пробовал я... В прошлом году... Тебя здесь не было, не знаешь...
– Ну и что было?
– Еще больше озлился.
– И что же ты? Прибавил?
– А что мне было делать?
– Ну, а он?
– Он добавку обратно вытащил... – Тут повар заметил, что я еще не ушел. – Ступай, ступай, только смотри, чтоб у миски ноги не выросли, а то пропавшие миски тоже на меня вешают.
– Он, видишь,– повар уже забыл про меня,– любит от всего хоть кусок оторвать, чтобы поменьше оставалось. Прямо страсть какая-то...
– Да зачем ему это?
– Ладно, баба! Помолчи... Все равно не поймешь.
Вот он каков, этот Дастуридзе. С какого боку к нему подъехать?– соображал я и не мог ничего придумать. А он, бог милостив, вдруг входит и прямо к окну. Поглядел на миску, ложку и хлеб, потом на меля... Тянуть дальше было нельзя.
– Обезьяна меня прислал. Дело есть,– сказал я.
У Дастуридзе слегка дернулась бровь, и такое удивленно разлилось по лицу, что меня взяло сомнение – Дастуридзе ли это? А если и он, дело-то известно ли ему?
– Что?.. Кто?
– Обезьяна!!!
– Не знаю я такого... Знать не знаю... Слыхом не слыхал,– зачастил он сердито и негромко.
– Не знаешь, говоришь?
– Не знаю и знать не хочу! – сказал Коста, только потише и позлей.
– Эй, Кола,– крикнул он повару,– забери посуду с окна, бульону ему... многого захотел.
– Дело, конечно, хозяйское,– сказал я,– но только и Обезьяна тебя давно знает, и Яшка сурамский тоже привет тебе посылал.
– Никого из них не знаю. Что-то ты напутал! – выпалил Дастуридзе совсем почти неслышно и вдруг схватил ложку, зачерпнул бульону и заорал повару: – Ты что, Кола, соли жалеешь? Какой преснятины налил, а ну давай соль!
– Это где же видано, чтобы бульон солили? Соль на столе, соли на свой вкус. Соли, значит, мало,– веселился я. – Забирай свою бурду, и пусть твой Кола посолит ее покруче и клизму себе поставит!.. А сам вали отсюда, гусиный помет, сказано тебе, дело есть!
– Уже иду,– промямлил он, едва ворочая языком, и пошел к дверям.
Пока Дастуридзе притащился, я устроился на одной из лавочек. Он плюхнулся рядом со мной, и я еще рта открыть не успел, как он затарабанил:
– Чего надо! Чего пристал?.. Откуда взялся? Прилип, как к маленькому... Думаешь, на дурака напал? Наплел черт знает что... С каким-то чертом лысым перепутал, а теперь лезет и лезет, скажи на милость...
И пошел, и пошел... Быстро, без передыху, слова путаются, брызжет. А в глазах и следа волнения нет. Чувствую,
Прощупывает он меня, выход ищет, а тарабарщина эта так, для отвода глаз. Он уже вконец запутался, порол бог знает что,
Слова не разберешь. Тут-то и подошел к нам Дата, тихо-мирно, плече две косы.
– Здравствуй, Коста!—Дастуридзе как язык проглотил.– Давненько мы, брат, с тобой не виделись... Годка четыре, не меньше, а?
Дата поставил косы на землю, оперся на них и спокойно разглядывал Дастуридзе.
На кресте и Евангелии могу поклясться: чтобы человека так шибануло, я в жизни не видел ни раньше, ни после.
– Эге... да это ведь Дата! – выдавил он из себя.
– Дата, он!
Он переводил глаза с меня на Дату, с Даты на меня – соображал, вместе мы явились или каждый сам по себе. Смекнул, Видно, что про Обезьяну Дата знать не мог. Но откуда я знаю, тоже не мог в толк взять. Видел он меня в первый раз. Присмирел наш хозяин, притих и так и эдак про себя прикидывал, откуда вся эта история с обезьяной могла нам в руки попасть. Стал он наши косы разглядывать, лезвия пальцем попробовал – ли время хотел выиграть, то ли чего еще ждал.
– Не слушает он меня,– сказал я Дате. – Думает, я за себя стараюсь. А мое дело маленькое. Мое дело сторона. Мне и отвар не нужен, я его и есть не стал, а уж какой был бульон, слава тебе господи! Просили меня слово передать. Станет слушать – хорошо, нет – дай ему бог всего хорошего, тебе – доброй косовицы, а я обижусь и пойду, куда ноги понесут.
– Так как же ему быть, Коста? – спросил Дата. – Говорить или уйти?
Дастуридзе молчал и уже не разглядывал нас, а сидел, уставившись в землю, и думал.
– Ну, раз так, говори! – сказал мне Дата.
– Они с Обезьяной – есть такой вор ростовский – в России богатый монастырь с мокрым делом обчистили. Ты говоришь, последний раз года четыре назад его видел? Вот тогда и свело их дело. След их взяли быстро, в лицо тоже знали, погоня па пятки им наступала, и они – прямиком в Грузию. Одного золота притащили одиннадцать фунтов – с икон золото поснимали, украшения всякие, цепочки да еще шестнадцать бриллиантов. Один – со сливовую косточку. Два – с абрикосовую. Тринадцать – с вишневую. Мельче не было. И еще набрали серебра, подсвечников и еще бог знает сколько всего, не перечесть... Поделили они все поровну и пришли в Хашури. Обезьяну Коста оставил здесь, а сам подался в Сурами, был у него там барыга – так он Обезьяне сказал. Вернулся и говорит: барыга дает каждому за все про все по восемьсот червонцев. Обезьяна прикинул: пока покупателя найдешь, тебя накроют, и восемьсот червонцев уйдут, и в тюрягу угодишь. Согласился. А Коста шакал что сделал? Он в Сурами сторговался с Яшкой отдать все за три тысячи червонцев, а напарнику, видишь, сказал– восемьсот. Мало того, пока шли в Сурами, он у товарища стянул бриллиант, тот, что с косточку сливы, и один, который с абрикосовую. И проглотил. Пришел в Сурами – нет обезьяновых бриллиантов. Обезьяна обшмонал дружка. А чего искать, когда они у него в кишках. Ну, известно, драка, мордобой, то-се. Коста и говорит: «О бриллиантах твоих я ничего не знаю, хочешь, забирай из моей доли две тысячи и проваливай на все четыре стороны!» Таким вот путем Коста с сурамским Яшкой спровадили Обезьяну с его тысчонкой. Коста остался при двух тысячах и парочке крупных бриллиантов. Про Якова и говорить нечего. Там тысяч на десять, не меньше было.
– Мда, слабоват мужик,– сказал Дата.
– Ты о ком это?
– Да Обезьяна или как там его.
– Обезьяна мне так сказал: я потому уступил, что мне на пятки наступали, деваться было некуда.
– Я не о том. Камушки свои зачем уступил – вот я о чем.
– Я сам Обезьяне говорил, прикончил бы дружка, распотрошил и нашел бы бриллиантики в желудке или и кишках.
– А он?
– Я, говорит, тогда в ворах ходил, а человеку воровской крови в свином дерьме не пристало копаться. Видишь, какой разговор?
– Можно было что-нибудь еще придумать...
– Я ему и это сказал, а то нет... Подождал бы, пока переварит, и заставил бы своими руками свое же дерьмо перебрать, перемыть и найти, а тогда бы и брал.
– А он что?
– А что? Дастуридзе, видишь, говорит ему, желудок у меня туго варит: запором мучаюсь, пока дождешься, нас накроют, а так бы отчего не подождать, сам бы увидел, что не брал я ничего и не глотал.
– Выходит, правда за Коста, ничего не скажешь! Брал не брал, а погоня ведь здесь!
– Обезьяне куда деваться? Выдал он Коста напоследок: барабану столько не перепадает... И прощай, друг дорогой!
– Ну, а ты-то откуда все узнал?
– А я уже неделю как из царицынской тюрьмы. Обезьяна там по другому делу срок ожидает. Про монастырь и мокрое дело там ничего не знают. Обезьяна узнал, что я освобождаюсь и в эти края путь держу, он меня и попросил Коста найти.
– Чего просил?.. Какая там Обезьяна? Косточки... бриллианты... Чего надо? – затарабанил опять Дастуридзе.
– О чем, спрашиваешь, просил Обезьяна? Он сказал, живет Коста там-то и там-то, поди и скажи ему... Словом, вот что он тебе велел: Обезьяна дал мне адрес – сто пятьдесят червонцев ты должен послать по этому адресу. Сделаешь – значит, ты согласен и на то, что я тебе сейчас скажу... Подтверждаешь вроде, и фамилию поставишь – Подтвердилов. Как деньги пошлешь, поедешь в Царицын, подмажешь следователя, чтоб Обезьяну освободили, а как он выйдет, ты ему и отдашь тот бриллиант, с косточку сливы, а который с абрикосовую – оставишь себе. Пусть, говорит, будет у Коста.
Многовато дел он тебе надавал! А ну, как не согласится Коста, что Обезьяне делать?
– Он сказал: приду с топором-топориком, дерево под корень, а его схаваю и деток его заодно!.. Детки-то есть у тебя?
– Не пойму я что-то,– сказал Дата. – Ты поясней давай!
– А чего ясней... Он сидит по такому делу, Обезьяна этот, то ни при какой погоде ему меньше двадцати лет каторги не светит. Если Коста не сделает, как он велел, Обезьяна расколется по монастырскому делу. Ему-то от него ни жарко ни холодно, Косту с собой рядом посадит – вдвоем-то веселее. Обезьяна уже не вор, трумленый он, так что в таких делах ничто ему не помеха и никто не судья. Он на это с легкой душой пойдет... Что, опять не понятно?
Видал я шакала в капкане. Дастуридзе был точнехонько шакал. Опять пошел он пришептывать, приговаривать, совсем громко забормотал:
– Бриллиант со сливовую косточку... с абрикосовую косточку.. бриллиант... с косточку сливы, слива с абрикоса... абрикос в косточку... бриллиант в сливе... слива с абрикосовую косточку... абрикос с бриллиант... – видно, думал сойти за полоумного. Думал, мы от него отстанем. Или чего еще думал, не знаю. Помешаться тут было немудрено. Здесь любого посади, заставь думать и разбираться в этом деле – ничего бы не вышло.Вроде бы все ясно, а твердо все-таки ничего не известно, это Дастуридзе понимал.
– А что, если Обезьяне этому сказать: нет больше Дастуридзе, отдал концы, преставился? – спросил Дата, и Дастуридзе навострил уши.
– Ты что, в своем уме? Он пошлет меня к сурамскому Яшке, а тому – хоть нож, хоть петля, ничего из него не выбьешь, дело и раскроется, это уж не сомневайся!
– А ты... Яшка концы отдал... помер, и все! – закричал Дастуридзе.
– Держи карман... Мне что, из-за тебя пол-Грузии на тог свет отправить? Да и не поверит Обезьяна!
– Бриллиант со сливовую косточку... бриллиант с абрикосовую косточку...
Теперь-то он уже кое-что понял. Первое – что мы с Датой заодно. Другое – он у нас в сетях, и от Обезьяны мы пришли или нет, а ему от нас никуда не деться. Одного он не знал: нужны нам бриллианты его, или денег нам хватит, или что другого у нас на уме. Он к пустился опять абрикосничать, чтобы с мыслями собраться.
– Я так понимаю,—сказал Дата,—вы монастырь ограбили в тот самый год, когда в Майкопе Бжалава призрел тебя голодного и босого, а ты в благодарность стянул у него два одеяла и смылся.
– Нет, нет, Дата... господь с тобой.
– Четыре года прошло... как раз, когда одеяла пропали. Ты уж не говори, что не крал, не серди меня. А то обижусь, и хоть не за тем пришел, вытряхну из тебя за парочку сотню одеял... не волнуйся!
Дастуридзе стал вдруг спокоен, хмур и прям.
– Не знаю я ни Обезьяны, ни Яшки сурамского, ни монастырь я не обобрал, ни Бжалаву. Пришли вы ко мне не дать, а взять. Я все это вижу и говорю вам честно: вас я не боюсь, прочности моей камень позавидует, а разговаривать здесь не место. Хотите, пойдем в дом.
– Ты, видно, из гимназии только-только, ей-богу!
– А он правда в гимназии учился,– подтвердил Дата.
Хозяин двинулся вперед, мы за ним к ресторану.
Он и бахвалился, и куражился, но видно было, сломлен человек. И сам он это знал. В небольшой комнате нам накрыли стол. Он сел во главе стола, как тамада, и сказал:
– Ешьте побыстрее, выкладывайте, с чем пожаловали, и проваливайте отсюда!..
Бедняга решил взять нас наглостью! Мы с Датой переглянулись... Я встал, двинул его кулаком в челюсть, и он вместе со стулом грохнулся оземь.