Его жена выходит из кухни и сплевывает черной слюной:
— Не кощунствуй… Бог тебя накажет…
Парень у дверей не выдерживает:
— А я в душе тоже в него не верю… Молюсь, а не верю… А как в него верить-то? Разложит ведь немец-мастер Мариинью, как пить дать. Он уж наобещал ей, что даст работу повыгодней…
Толстяк молится про себя. Он просит бога, чтобы тот не позволил немцу обмануть Мариинью и чтобы всегда было что поесть в доме лодочника. Антонио Балдуино понимает по виду Толстяка, что тот молится, и понимает, что все это зря.
— Я скажу вам, что думаю, а вы не пугайтесь. Правильней бы всего расправиться с этими белыми — и все тут…
Рыба уже на столе. Молодой негр исчезает, а пройдет несколько месяцев, и он получит тридцать лет тюрьмы за убийство мастера-немца, который оставил Мариинью с ребенком и без работы.
На всех еды мало, и голодные малыши просят еще. В тусклом свете тени сидящих за столом кажутся чудовищно-огромными.
* * *
Толстяк рассказал историю про горшок с фейжоадой, и дети уснули. Одна из девочек спала, зажав в черной ручонке глиняную куколку, и в ее снах помятая черная кукла превратилась в роскошную фарфоровую куклу с белокурыми волосами; кукла говорила «мама», и, когда ее укладывали спать, глаза у нее закрывались. После ужина мужчины снова пошли к реке. Там они снова играли на гитаре и пели, а луна смотрела на них во все глаза. Женщины в латаных-перелатаных платьях прохаживались по набережной. Река текла и исчезала под мостом.
Толстяк запевает «Песню о Вилэле», Антонио Балдуино аккомпанирует ему на гитаре. Все, раскрыв рот, слушают про то, как сражался жагунсо Вилэла с капитаном невольничьего корабля… Песня героическая, капитан был не робкого десятка, а Вилэла — храбрец из храбрецов:
Был капитан — отважный малый: не сдался в плен врагам своим, а наш Вилэла был храбрее и после смерти стал святым…
— Здорово, — восхищается кто-то из слушателей.
— Что-то я не слыхала о святых разбойниках, — грубо обрывает его восторги одна из женщин, низкорослая и тощая.
— А вот есть такие, и их бы при жизни не худо в святые зачислить. — Защитник Вилэлы, говоря, постукивает в такт песне по парапету. — Разве жагунсо грабят бедняков? Они сами такие же бедняки, как и все мы… Я бы тоже хотел быть жагунсо…
— А будь ты проклят со своими бандитами. Ты что, не видел, что они сделали с полковником Анастасио?.. Уши ему отрезали, нос отрезали, и даже…
Но слова женщины не вызывают у слушателей сострадания к полковнику. А защитник Вилэлы говорит:
— А ты вспомни-ка, как твой полковник надругался над дочками Симана Безрукого? Четыре дочки были у Симана, так тот хоть бы одну не тронул, нет, всех четырех слопал… Безрукий, бедняга, в уме тронулся… А полковнику что?.. Были бы у Симана еще дочки, он и их бы не пожалел… Так что по заслугам с ним расправились…
— Давай-ка другую, — просит он Толстяка.
Но теперь черед Антонио Балдуино, и он поет самбы и разные песенки, от которых слушающие их женщины делаются еще печальнее.
Церковный колокол отбивает девять часов.
— Пошли к Фабрисио, потанцуем, — приглашает крепыш негр.
Антонио Балдуино, Толстяк и кое-кто еще уходят вместе с негром. Остальные разбредаются кто куда: по домам, в кино или просто пройтись под луной по набережной, откуда видны река и мост…
* * *
Фабрисио встретил гостей, держа в руке большой стакан с кашасой:
— Ну, кому охота горло промочить?
Промочить горло захотели все, и стакан пошел по кругу, — хозяином он был предусмотрительно наполнен до краев.
Лодочник показал Фабрисио на своих новых знакомых:
— Вот привел к тебе хороших парней.
— Входите, входите, будьте как дома. — Хозяин поочередно обнялся с Толстяком и Балдуино.
Все вошли в большую комнату. Танцы уже были в разгаре: пары кружились под аккордеон, который ходуном ходил в руках мулата с усиками. Но даже здесь, в отдаленном от фабрик предместье, царил сладкий табачный дух: он забивал собой запах разгоряченных танцами тел. Пары кружились все неистовей, аккордеонист подбавлял жару, то вставая, то садясь вместе с летающим в его руках аккордеоном, и, все больше возбуждаясь, он притопывал и пританцовывал, задевая тех, кто оказывался возле него.
Когда наконец аккордеонист кончил танец, лодочник объявил:
— Друзья, я привел гитариста — играет он, как бог, а его приятель, вот этот толстячок, знает уйму забавных историй…
Антонио Балдуино шепнул Толстяку:
— Здесь, пожалуй, можно раздобыть девчонку…
Хозяин позвал Антонио Балдуино пропустить с ним еще стаканчик, а когда они вернулись, Антонио взял гитару и спел с Толстяком все самые лучшие свои самбы. Аккордеонист был обижен, что какие-то пришлые завладели вниманием собравшихся, но молчал. Когда все самбы были перепеты, Антонио предложил аккордеонисту:
— Пойдем выпьем, дружище, ты здорово играешь…
— Да уж как умею… Вот ты поешь, это да…
Он показал Антонио Балдуино на двух мулаток:
— Вон с той можно сговориться… Это — моя девчонка, а та ее подружка, хочешь, можешь с ней пойти…
Аккордеонист взял аккордеон, и все снова завертелись в танце. Ноги что есть силы шлепали об пол, тела жарко касались друг друга, все были пьяны: кто от кашасы, кто от музыки. Танцующие в такт музыке хлопали в ладоши, тела сплетались, расплетались, кружились в одиночку, затем вновь сходились грудь с грудью, живот к животу, бедра к бедрам…
— Ах ты, моя радость…
Ритм все учащался, аккордеонист танцевал вместе со всеми, комната кружилась, потолок вдруг оказывался полом, потом стеной, потом возвращался на место, а потом вдруг все исчезало и все словно висели вниз головой. Коптилки прогорели, и на стенах комнаты танцевали тени, исполинские, устрашающие. Пол уже уходил у танцоров из-под ног, а тела, касаясь друг друга, вспыхивали желанием. Взлетали юбки, неистово раскачивались бедра, и ягодицы двигались так, словно существовали независимо от тела. В танце кружилось все: мужчины, женщины, тени, свет коптилок. Все растворилось в этом кружении — комната, люди, и в почти полной темноте безраздельно царили ритм, сладкий запах табака и горячие прикосновения. Но желание исчезло, исчезло все, осталась только чистая радость танца.
* * *
Антонио Балдуино написал на песке: Режина. Женщина рядом с ним, очнувшись от послелюбовного изнеможения, улыбнулась и поцеловала негра. Но волна, накатив, смыла имя женщины, которое негр начертил острием ножа. Антонио Балдуино разразился звонким неудержимым смехом. Женщине стало обидно, и она заплакала.
РУКА
Табачная плантация шла вверх по холму и казалась бесконечной. Начало ее лежало на равнине, а потом она взбиралась на холм и оттуда спускалась вниз — зеленая, нескончаемая; по ней рядами тянулись низкорослые растения с крупными широкими листьями.
Ветер трепал листья, и, если бы не защитные мешочки, он развеял бы семена табака по всей плантации.
На поле заканчивали работу две женщины: одна — старая, морщинистая, другая — молодая, здоровая баба, покуривавшая между делом пятидесятирейсовую сигару. Согнувшись в три погибели, они устало-заученными движениями обрывали табачные листья, потом выпрямились, обеспокоенные: на поле остались они одни. Мужчины уже уходили — впереди маячили их горбатые силуэты. Они несли на спинах горы табачных листьев, которые будут развешаны перед их жилищами под навесом, предохраняющим листья от слишком яркого солнца и ливней. Высушенные листья уступали место только что собранным, и занавес из табачных листьев был неотъемлемой частью рабочих бараков.
Четыре барака образовывали замкнутый четырехугольник с внутренним двором: там сборщики табака собирались после работы поболтать и послушать гитару. Старуха пошла в свой барак, где ее муж уже с нетерпением ждал ужина. Молодая остановилась поболтать на террейро — так именовали свой двор барачные жители.
Толстяк посмотрел вслед старухе сборщице и затосковал о своей бабке, оставленной им в Баие:
— Совсем одна осталась, спаси ее боже… — проговорил он. — Кто ее, бедную, накормит?
— Да брось ты, не останется она голодная…
— Да я не про эту говорю. — Толстяк засмущался. — Я говорю…
Молодая батрачка уперлась руками в бока, приготовившись слушать очередную историю.
— Про кого ты толкуешь-то?
— Да я про свою старуху… Старая она уже совсем. Ест только, что ей в рот положишь…
Женщина захохотала, а мужчины пошли отпускать малопристойные шутки.
— Это ты так мулатку свою ублажаешь? Все в ротик ей кладешь? А что, она — милашка?
— Да, ей-богу, это я о своей бабке, ей-богу… Ни одного зуба у нее нет, и ходит она еле-еле…
Двор постепенно заполнялся. Антонио Балдуино разлегся посреди террейро голым животом кверху.
— Ну и умаялся я, братцы…
Толстяк призвал Антонио в свидетели.
— Скажи им, ведь правда у меня есть бабка? И она сама не может есть…
Все снова захохотали. А молодая батрачка продолжала подшучивать:
— У тебя что, парень, жена такая старая, что ты ее бабкой зовешь?
Смех не прекращался, и Толстяк не знал, куда ему деваться.
— Клянусь вам, клянусь, — только и мог повторять он, целуя сложенные крестом пальцы.
— Давай ее сюда, Толстяк. Я на ней женюсь и сам буду ее кормить…
— Да клянусь вам, что это моя бабка…
— Ну так что же… Бывает, что старуха лучше молодухи…
Антонио Балдуино вскочил.
— Клянусь, братцы, — сказал он, — все вы грязные животные. У Толстяка вправду есть бабка. У него еще есть ангел-хранитель. И у него есть еще кое-что, о чем у вас и понятия-то нет… Толстяк — добрый, вы даже не знаете, какой он добрый…
Толстяк совсем смутился. Все замолчали, а женщины смотрели на Толстяка с каким-то испугом.
— Толстяк — добрый, а вы все — злые. Толстяк…
Антонио смолк и устремил взгляд на бескрайние табачные поля.
Рикардо пробормотал:
— Подумаешь, я тоже кормил свою бабку…
Но женщина, прежде чем уйти к себе в барак, подошла к Толстяку и попросила:
— Помолись за меня… И уговори Антонио собрать деньги, чтоб тем, кого здесь на работу не берут, добраться до какаовых плантаций. — Она посмотрела на табачные листья. — Огребут нынче хозяева деньжищ — страшно подумать…
Рикардо подхватывает:
— Работы нынче по горло. Табак уродился, а сеу Зекинья не хочет больше никого нанимать. Не знаю, как это он вас двоих еще взял…
— В Кашоэйре народ с голоду помирает… Вот и идут сюда…
— Гнуть спину за десять тостанов в день…
Где-то неподалеку заревел осел. Антонио Балдуино окликнул мужа старухи сборщицы, тот вышел во двор, дожевывая ужин:
— Слышишь, твой отец тебя требует…
— А может, это тебя зовет твой дедушка?
Все засмеялись. Антонио Балдуино понизил голос:
— Не обижайся. Я о другом: ведь правда, синья Тотонья — аппетитная штучка?
— А ты попробуй — тогда узнаешь… У ее мужа четверо покойников на совести. Он шутить не любит, бьет без промаха.
— На все пойдешь, коль два месяца без бабы…
Старик засмеялся. Рикардо вскинулся на него:
— Тебе, женатому, хорошо смеяться… Хоть и старая и рожа, а все-таки баба… А я здесь уже год торчу, хоть кобылу себе в постель тащи…
— Да я вовсе не над этим смеюсь… Я когда сюда попал, на табачные плантации, здесь уж так повелось. Хватил я лиха, пока не заполучил Селесту, — она жила здесь и была совсем еще девчонка. Теперь-то она рожа, а в то время поискал бы еще такую красотку… До нее бы уж давно кто-нибудь из батраков добрался — сам знаешь, здесь на женщин все, как птица урубу на падаль, кидаются. Но все отца ее боялись: тот пригрозил, что убьет любого, кто сунется к его дочке. Но я тогда уж два года женского запаха не чуял и внушал себе, что никто со мной ничего не сделает: каждый умрет, как ему на роду написано. И однажды дождливой ночью позвал я Селесту погулять. Отец ее дома был, ружье свое чистил. Он даже о чем-то со мной говорил и смеялся… А я прямо весь трясся от страха… Но, когда Селеста ко мне вышла, я уж ничего не смог с собой поделать… И тут же в кустах, неподалеку от ее дома, повалил ее, и все…
Все слушали старика, опустив глаза. Антонио Балдуино чертил что-то на земле ножом. Рикардо в нетерпении потирал руки…
Старик продолжал:
— Два года я жил без женщины… Все платье на Селесте было разорвано… В страхе я побежал, сам не зная куда, — все ждал, что старик меня убьет.
— А потом…
— Ну куда здесь убежишь? Наутро набрался я храбрости и пошел к Селестиному отцу. Он сидел дома и опять ружье чистил. Увидел меня и сразу ружье ко мне дулом… Ну, думаю, сейчас он меня прикончит, — а сам, дай мне волю, опять бы на Селесту накинулся… Собрался я с духом, и открыл я ему все, как было. И сказал, что хочу жениться на его дочке, а человек, мол, я верный и работящий. Старик лицо руками закрыл и молчит, а я к смерти готовлюсь. Однако смотрю, вроде убивать он меня не собирается. Помолчал и говорит: «Этого надо было ждать. Мужчине нужна женщина, а здесь женщин наперечет. Забирай ее к себе, но женись, как обещал». Я прямо ушам своим не поверил, а старый Жоан добавил: «Прощаю тебя, потому как повинился ты мне во всем. Как мужчина поступил, не испугался».
Потом он позвал Селесту и велел ей идти со мной. А сам снова принялся чистить ружье. Но когда мы уходили, клянусь вам, старик плакал…
Все молчали. Ветер шевелил табачные листья. Рикардо тяжело вздохнул и сказал:
— Вот и обходись, как знаешь, когда здесь всего две бабы, да и те замужние…
— А дочка синьи Лауры?
— Захоти она, я бы на ней женился, — выпалил Рикардо.
Антонио Балдуино с размаху воткнул нож в землю. Высокий негр сказал:
— Когда-нибудь я до нее доберусь, хоть силком, хоть по доброй воле…
— Но ведь ей еще и двенадцати нет, — ужаснулся Толстяк.
* * *
На горизонте, в тумане, горы. Уходит вдаль железная дорога, по ней отправляются поезда, увозя мужчин и женщин, на ходу выкрикивающих слова прощания. По этой дороге везут на ярмарки мешки с фруктами, нагруженных ослов, быков на продажу. Одни тащат на потных спинах громадные мешки, другие погоняют ослов, ведут быков. Переправляются целые стада, и пастухи тоскливо тянут:
— Эййййййй…
Руки опускаются к земле, большие натруженные руки — они рвут и рвут остро пахнущие табачные листья. Руки опускаются и подымаются заученно-размеренным, однообразным движением, словно руки молящихся. Спины разламываются от боли, пронзительной и непреходящей, она не дает спать по ночам. Зекинья ходит, следя за работой, отдает распоряжения, покрикивает на нерадивых. Горы табачных листьев все растут, и к вечеру натруженные, все в мозолях руки зарабатывают десять тостанов, которых, однако, сборщики никогда не видят: ведь все они уже задолжали хозяину больше, чем заработали.
Мозолистыми, изуродованными работой руками они машут проходящим мимо поездам.
* * *
Антонио Балдуино и Толстяк жили в одном бараке с неграми Рикардо и Филомено. Филомено большей частью молчал и слушал, а если говорил, то все про выстрелы и убитых. У Рикардо над его топчаном был наклеен на стенку портрет киноактрисы: раздетая догола, она кокетливо прикрывалась веером. Рикардо ревниво оберегал портрет, подаренный ему несколько лет назад хозяйским сыном. Коптилку он поставил так, что в ее желтом свете актриса выглядела как живая и нагота ее рождала вожделение. Над постелью Толстяка висело изображение святого, купленное им в Бонфине за пятьдесят рейсов. Антонио Балдуино над своим топчаном повесил талисман, подаренный ему Жубиабой, и ножи, которые он обычно носил за поясом. Только у Филомено ничего на стенке не висело.
После ужина все собирались на террейро, и поскольку у них не было ни кино, ни театра, ни кабаре, они играли на гитаре и пели песни. Огрубевшие пальцы перебирали струны, и возникающие мелодии наполняли то радостью, то печалью сердца батраков с табачных плантаций. Звучали скорбные напевы и веселые самбы, а Рикардо был непревзойденный мастак по части куплетов. Его пальцы так и бегали по гитарным струнам: грубые, мозолистые батрацкие руки на глазах у всех становились руками артиста — быстрыми и ловкими, и они завораживали слушателей любовными и героическими историями. Руки, днем добывавшие насущный хлеб, вечером дарили мужчинам радость на этой земле, лишенной женщин. И ночь отступала, одна песня сменяла другую, и в них было все, что ищут люди в кино, театрах, кабаре… Быстрые пальцы летали по струнам, и музыка лилась над табачными плантациями, освещенными яркой луной.
* * *
Глубокой ночью, когда гитара умолкала и везде воцарялась тишина, а батраки спали крепким сном на своих топчанах, погасив коптилки, Рикардо приковывался взглядом к портрету голой актрисы. Он смотрел и смотрел на нее не отрываясь, пока она не оживала. И вот он видит ее, уже одетую, и не здесь, в этом темном бараке, нет, она и Рикардо уже далеко отсюда, в большом городе, — городе, в котором Рикардо никогда не был, с яркими огнями, потоком автомобилей, городе, который больше, чем Кашоэйра и Сан-Фелис, вместе взятые. Может быть, в Баие, а то и в самом Рио-де-Жанейро. По улицам идут женщины, белые и мулатки, и все улыбаются Рикардо. На нем новый кашемировый костюм, на ногах — желтые ботинки, — он видел такие на ярмарке в Санта-Ана. Женщины призывно хохочут, завлекая Рикардо, но с ним она, актриса, он познакомился с ней в театре, и вот теперь она идет с ним под руку, и он чувствует, как ее грудь прижимается к его груди. Они будут ужинать в шикарном ресторане, где на женщинах вечерние туалеты и где подают самые дорогие вина. Он уже много раз целовал актрису, и она наверняка в него влюблена, раз позволяет тискать себе грудь и задирать ей под столом платье. Но тут актриса неожиданно снова возвращается на стенку, прикрываясь веером: Антонио Балдуино заворочался на своем топчане и что-то забормотал спросонья. Рикардо в бешенстве ждет, пока все стихнет снова. Он до подбородка натягивает на себя рваное одеяло. Он возвращается с актрисой в ресторан, чтобы потом на машине отправиться к ней домой, в благоухающую духами постель. Там он медленно раздевает ее, любуясь ее прелестями. Теперь уж ему наплевать, что Антонио Балдуино ворочается и что-то бормочет во сне. Он весь там, с актрисой, его мозолистая рука отбрасывает веер, и белокурая актриса, лишенная последнего прикрытия, отдается Рикардо, батраку с табачной плантации. И пусть проснется хоть весь барак, ему наплевать: у этой женщины округлый живот и твердые груди, и она отдается ему, батраку с табачной плантации…
Актриса возвращается на свое место, прикрываясь веером. Уже кое-где зажигаются огоньки коптилок. Рикардо роняет голову на топчан и засыпает.
* * *
Однажды в воскресенье Рикардо надумал отправиться на реку. Он купил динамитную шашку — глушить рыбу — и звал с собой соседей по бараку. Пошел один Толстяк. По дороге потолковали о том, о сем. На берегу Рикардо снял рубашку, а Толстяк растянулся на траве. Кругом лежали табачные поля. Прошел поезд. Рикардо приготовил шашку и поджег запал. Улыбаясь, он взял шашку в руки, но она взорвалась раньше, чем он успел швырнуть ее в воду. Взрывом ему оторвало обе руки, и вода в реке сделалась красной от крови. Теряя сознание, Рикардо увидел свои кровавые культяпки: то, что с ним случилось, было хуже смерти.
БДЕНИЕ
Арминда, дочка синьи Лауры, раньше всегда, возвращаясь с работы, бежала вприпрыжку, как и положено двенадцатилетней девчонке. Но теперь она больше не резвится и лицо у нее печальное. Однажды она даже отпросилась у Зекиньи с работы домой. Вот уже больше недели синья Лаура лежит пластом, прикованная к постели непонятной болезнью. Раньше Арминда была веселой и часто ходила купаться на речку, — плавает она как рыба, там батраки не раз подглядывали за ней, возбуждаясь при виде ее еще полудетского тела. Теперь она работает с утра до ночи, — ведь если ее выгонят, ей останется только умереть с голоду.
Однако во вторник она на работу не вышла. Тотонья пошла проведать больную и вернулась с известием:
— Старуха протянула ноги…
На миг работа приостановилась. Кто-то сказал:
— Ну она уже старая была…
— Перед смертью раздуло ее, ну прямо как тушу, смотреть жутко…
— Болезнь такая чудная…
— А я так думаю, что это злой дух в нее вселился…
Подошел Зекинья, и все снова согнулись над табачными листьями. Тотонья сказала надсмотрщику о смерти Лауры и предупредила:
— Пойду побуду с девочкой. Ночью устроим бдение.
Филомено шепнул Антонио Балдуино:
— Хорошо бы меня отрядили. Остались бы мы с Арминдой вдвоем, тут уж я с божьей помощью с ней бы поладил…
Толстяк глотнул для храбрости кашасы — он ужасно боялся покойников. В обед только и разговоров было что о разных болезнях и смертях. Филомено молчал. Он думал, как он останется с Арминдой, теперь после смерти матери девчонке деваться некуда…
* * *
К дому покойницы со всех сторон стекались огоньки. Казалось, они двигались сами по себе. Людей не было видно, только эти красноватые огоньки мерцали и маячили, как души неприкаянных… У дверей Тотонья встречала пришедших на бдение. Она обнималась со всеми и принимала их соболезнования, как если бы приходилась покойнице близкой родней. Глаза у нее то и дело наполнялись слезами, и она подробно описывала всем страдания покойной:
— Бедняжка на крик кричала… И что это за болезнь такая проклятущая…
— Не иначе как злой дух в нее вселился…
— Потому ее и раздуло так, живот что твоя гора…
— Отмучилась, слава богу…
Женщина перекрестилась. Филомено спросил:
— А где Арминда?
— Да вон она сидит, плачет… Осталась, бедная, одна-одинешенька на всем белом свете…
Всем предложили выпить кашасы, и все выпили.
В комнате у стены были поставлены две скамейки. Мужчины и женщины, босые, с непокрытыми головами, сидели возле покойницы. В другом углу на дырявом стуле сидела Арминда и горестно всхлипывала, закрыв глаза красным платком. Вновь пришедшие подходили к ней и брали ее за руку, но она не шевелилась. Все молчали.
Посреди комнаты, на столе, который в обычные дни служил одновременно и обеденным столом и постелью, лежала покойница, чудовищно огромная: казалось, она вот-вот лопнет. Она была покрыта узорчатым ситцем в желтых и зеленых цветах. Было видно только лицо с перекошенным ртом и опухшие разбитые ноги с растопыренными пальцами. Мужчины, проходя мимо, всматривались в лицо покойной, женщины крестились. В головах у покойницы горела свеча, отбрасывая свет на застывшее лицо, искаженное предсмертными муками. Неподвижный взгляд ее глаз, казалось, не отрывался от присутствующих, шептавшихся на скамейках. Бутылка кашасы переходила из рук в руки. Пили прямо из горлышка, большими глотками. Двое вышли во двор покурить. Зекинья, подойдя к плачущей Арминде, погладил ее по голове. Толстяк затянул заупокойную:
Упокой, господи, душу ее…
Все подхватили:
Бутылка кашасы пошла по кругу. Все пили прямо из горлышка. Свеча освещала лицо покойницы — за это время его разнесло еще больше.
Антонио Балдуино поискал глазами Арминду. Она все так же всхлипывала, сидя на стуле в противоположном углу комнаты. Но раздувшееся лицо покойницы мешало Антонио разглядеть Арминду как следует.
Негр Филомено тоже уставился на сироту. Антонио Балдуино видит, что он не отрывает глаз от ее еще детских грудей, сотрясаемых плачем. Это бесит Антонио Балдуино, и он шепчет соседу:
— Подлый негр, хоть бы покойницы постыдился…
Но он и сам смотрит, как вздрагивают под платьем груди Арминды. Вдруг Филомено поспешно отводит глаза и диким взглядом окидывает собравшихся. На лице его написан ужас. «Чего это он так перепугался», — думает Антонио Балдуино. И, улыбаясь про себя, следит за тем, как свет коптилки падает на вырез Арминдиного платья, высвечивая ложбинку между грудями. Хочет туда забраться… Да, свет коптилки тоже хочет касаться грудей Арминды, как и его руки… Вот уже касается… Антонио Балдуино следит за движением света, глаза у него блестят… Свет забрался девчонке за вырез и теперь гладит ее сотрясаемые плачем груди. Антонио Балдуино бормочет, пряча улыбку:
— Добился-таки своего, нахал…
Но вдруг он тоже отводит взгляд и содрогается от ужаса: прямо на него с ненавистью устремлены глаза покойницы… Антонио Балдуино смотрит в пол, потом начинает разглядывать свои руки и неотступно чувствует на себе гневный взгляд покойницы. «Какого черта старуха уставилась на меня? Смотрела бы лучше за Филомено, пока он, зараза, не слопал ее девчонку…» — думает Антонио Балдуино, но тут же вспоминает, какими глазами он сам глядел на Арминду, и спешит отвернуться, чтобы не видеть покойницу. Теперь он смотрит на Толстяка, старательно выводящего заупокойную.
В открывающийся рот Толстяка старается залететь муха. Антонио Балдуино делает вид, что следит за ней, но краем глаза видит, что покойница все еще смотрит на него, а Филомено снова таращится на Арминдины груди.
— Что за черт, старуха пялится как живая… И после смерти дочку бережет…
— Ты что там бормочешь, — окликает Антонио сосед.
— Да так, ничего…
Толстяк продолжает молитву, Антонио Балдуино подхватывает со всеми:
А муха вот-вот влетит Толстяку в рот. Но рот закрывается. Тогда муха усаживается ему на нос и ждет, пока Толстяк запоет снова. Но когда его рот уже готов открыться, муха вдруг покидает свой пост и летит к Арминде. Филомено ерзает на стуле. Платье обтягивает Арминду, и видно, что груди у нее уже большие, округлые, с развитыми сосками. Муха садится Арминде на грудь, вернее, на одну из грудей — на левую. Лифчика Арминда явно не носит… И, должно быть, груди у нее крепкие и упругие… «Что это она все плачет?» — думает Антонио Балдуино. Глаза у Арминды огромные, с длинными ресницами. Рыдания не перестают сотрясать ее тело, и при каждом новом приступе в вырезе платья видны ее прыгающие груди. Муха, испугавшись, улетает и садится на лицо покойницы. Его раздуло до неузнаваемости. Кожа на лице позеленела, глаза вылезли из орбит. И почему она все смотрит на Антонио Балдуино? И вроде что-то говорит ему? Ведь он уже больше не глядит на Арминду, это Филомено не спускает с нее глаз… Чего же старуха к нему-то прицепилась, чего она не оставит его в покое и почему бы ему не глядеть туда, куда он хочет? Господи, какая она распухшая, уродливая. Муха села ей на нос. А что это у нее на лице? Никак, пот выступил? Она просит, чтоб за нее помолились. А он вместо молитвы глазеет на ее дочку. И Антонио Балдуино присоединяется к молящимся:
Его голос звучит так громко, что Филомено, очнувшись, с запозданием повторяет:
Было около часа ночи. Толстяк, окончив молитву, что-то рассказывал. Бутылка снова пошла по кругу. Антонио Балдуино глотнул побольше и попробовал взглянуть на Арминду. Но покойница опять помешала. Она раздулась так, что теперь из-за ее головы Антонио была видна только верхняя половина лица Арминды. А покойница ни на миг не спускала с него ненавидящих глаз. А что, если она догадалась, что Антонио хотел попросить у Арминды воды и выйти с ней во двор, а там схватить ее, повалить — и все тут?.. Но мертвым все известно. Старуха уже обо всем догадалась, вот теперь и не спускает с него глаз. Антонио смотрит на страшное лицо покойницы. Сроду он не видывал такого лица. У Арминды лицо веселое. Оно у нее веселое, даже когда она плачет. Почему такое случается с людьми? У покойницы лицо зеленое, все в каплях пота. Не иначе заразу какую подцепила. Антонио Балдуино закрыл глаза, силясь избавиться от наваждения. Потом стал смотреть в потолок. Но он по-прежнему чувствовал на себе взгляд мертвой старухи. Тогда Антонио принялся, не торопясь, обследовать черные потолочные балки и обследовал их долго, а потом, внезапно оторвавшись от потолка, его глаза приковались к груди Арминды. Он улыбнулся, довольный, — ему удалось обмануть старуху. Но вышло хуже, намного хуже: у покойницы рот еще больше перекосился от ярости, а глаза совсем вылезли из орбит. По черным запекшимся губам ползает муха. Антонио Балдуино присоединяется к молящимся. Он думает, что старуха больше не следит за ним, и уже открывает рот, чтобы попросить у Арминды воды. Но тут же его взгляд сталкивается с ужасным взглядом покойницы. Он снова молится. Пьет кашасу. Который раз он уже прикладывается к бутылке? И которую уж это открывают? На бдениях всегда много выходит кашасы… И когда наконец старуха перестанет на него пялиться? Антонио Балдуино тихонько встает, обходит стол, на котором лежит покойница, и, подойдя к Арминде, трогает ее за плечо:
— Пойдем, дашь мне глотнуть водички.
Она поднимается со стула и идет с ним во двор, где стоит бочка с водой и кружка. Арминда наклоняется, чтобы зачерпнуть кружкой воды, и в отставшем вырезе платья Антонио Балдуино видит ее груди. Он хватает ее за плечи и рывком поворачивает к себе, перепуганную и дрожащую. Но Антонио не видит ее испуганных глаз, он видит только ее рот, ее груди — совсем близко от своих губ и рук. Он стискивает ее еще крепче и тянется ртом к губам ничего не понимающей Арминды, как вдруг между ними встает покойница! Она пришла сюда, чтобы спасти свою дочку. Мертвым все известно, и старая Лаура знала, зачем Антонио Балдуино позвал Арминду. И она встала между ними, вперив застывший взгляд прямо в глаза негру. Он выпустил Арминду, опрокинул кружку с водой и, закрыв лицо руками, словно слепой, побрел обратно в комнату. Покойница лежала на столе, огромная, как гора.