Гудок, призывающий к работе, надрывался впустую.
Какой-то краснолицый толстяк в плаще процедил:
— Канальи!
* * *
Кто знает, действительно ли море, выбросив старика утопленника, указало дорогу домой Антонио Балдуино? Или это сделал человек, говоривший о хлебе для всех и арестованный за свои речи полицией? Или руки грузчиков, словно разрывающие оковы?
* * *
Это были прекрасные годы, вольные годы, когда ватага царила в городе, попрошайничала на улицах, дралась в переулках, ночевала в порту. Ватага была единым целым, и члены ее по-своему уважали друг друга. Правда, свои чувства они проявляли, награждая друг друга тычками и обзывая малоудобными для постороннего слуха словами. Ласково обматерить своего дружка — вот высшее проявление нежности, на которое были способны эти улыбчивые черные парни.
Они были едины, это верно. Когда дрался один, вступали в драку все. Все, что они добывали, делилось по-братски. Они были самолюбивы и дорожили честью своей шайки. В один прекрасный день они разгромили конкурирующую с ними ватагу мальчишек-попрошаек.
Когда эта ватага только еще появилась на улицах города, предводительствуемая двенадцатилетним парнишкой-негром, Антонио Балдуино попытался сговориться с ними по-хорошему. В Террейро, где те обосновались, он послал для переговоров Филипе Красавчика, который был мастер улещать. Но Красавчика там и слушать не стали. Его всячески поносили, издевались над ним, свистели ему вслед, и он вернулся, почти плача от ярости.
— Может быть, они разозлились, что ты им уж очень расписывал, как им выгодно с нами объединиться? — допрашивал Красавчика Антонио Балдуино.
— Да я даже не успел ничего толком сказать… Они сразу меня таким матом покрыли… Ну, я одному все-таки здорово рожу раскровенил…
Антонио Балдуино задумался:
— Придется послать туда Толстяка…
Но Беззубый запротестовал:
— Еще одного? С какой стати? Нужно нам всем туда отправиться и всыпать им как следует. Чтоб неповадно было… А то они у нас кусок изо рта вынимают, и мы же еще с ними хотим замириться. И Красавчика нечего было туда посылать — только стыда не обобрались. Пошли-ка все туда…
Ватага поддержала Беззубого:
— Беззубый верно говорит… Надо их проучить.
Но Антонио Балдуино уперся:
— Это не дело. Надо послать Толстяка… Может, ребята оголодали… Если они будут промышлять в пределах Байша-дос-Сапатейрос, пусть себе промышляют на здоровье…
Беззубый засмеялся:
— Ты, никак, празднуешь труса, Балдо?
Рука Антонио потянулась к ножу, но он сдержался.
— Уж тебе-то, Беззубый, не след забывать, как ты и Сиси помирали с голоду в Палье… Ватага могла бы покончить с вами запросто, однако мы этого не сделали…
Беззубый опустил голову, тихонько насвистывая. Он больше не думал о ребятах с Террейро, и ему уже было все равно, как решит Антонио Балдуино: покончить с ними или оставить их в покое. Он вспоминал те голодные дни, когда безработный отец пропивал в кабаках деньги, которые мать зарабатывала стиркой белья. И как отец жестоко избил его за то, что он попытался защитить мать, у которой отец силой хотел отнять деньги. И как рыдала мать, а отец осыпал ее грязными ругательствами.
А потом бегство. Голодные дни на улицах города. Встреча с Антонио Балдуино и его ватагой. И теперешняя жизнь… Как-то там его мать? Нашел ли отец работу? Когда он работал, он не пил и не бил мать. Был добрый и приносил гостинцы. Но работа перепадала не часто, и тогда отец топил горе в бутылке кашасы. Беззубый вспоминал все это, и в горле у него вставал комок, и он страшной ненавистью ненавидел весь мир и всех людей.
* * *
Сопровождаемый ироническими усмешками Красавчика Толстяк отправился на переговоры с ребятами из Террейро.
— У меня не вышло, посмотрим, чего ты добьешься…
Вириато Карлик пробормотал:
— Ты поговори с ними напрямки, Толстяк. Так, мол, и так. Мы не хотим воевать с вами, но вы на наши улицы не суйтесь.
Ватага осталась ждать посланца на улице Тезоуро. Перекрестившись, Толстяк дальше пошел один.
Не возвращался он долго. Вириато Карлик забеспокоился:
— Мне это не нравится…
Красавчик смеялся:
— Он зашел в церковь помолиться.
Сиси предположил, что переговоры затянулись, но никому и в голову не приходило, что с Толстяком могло что-нибудь случиться. Однако случилось. Толстяк вернулся весь избитый, размазывая кулаками слезы:
— Они окружили меня и так отколошматили… И выбросили мой талисман…
— И ты не мог вырваться?
— Вырвешься, как же… Их полсотни, а я один… — И Толстяк рассказал все по порядку: — Я когда пришел, они все еще над Красавчиком потешались — как он от них драпал… А потом за меня принялись, стали меня поносить по-всякому, обзывать боровом: глядите-ка, какой боров к нам пожаловал!
— Ну, это еще что, — отозвался Филипе. — Меня-то они таким матом крыли…
— Сперва-то я терпел… Хотел с ними договориться… Но они мне и опомниться не дали… Схватили меня, хоть я им кричал, что мы хотим с ними жить в мире… вздули меня как миленького… Чуть не двадцать человек их на меня навалилось…
— Ну что ж, им охота подраться — будем драться, и сегодня же…
Все поднялись, как один, и со смехом, сжимая в руках ножи, перекидываясь шуточками, отправились в Террейро.
После драки конкуренты исчезли. Поодиночке, то один, то другой, еще попадались на улицах города, но с шайкой было покончено. Победители вернулись довольные, только Толстяк никак не мог примириться с утратой талисмана, подаренного ему падре Силвио.
Толстяк был крепко верующий.
* * *
И потому, когда однажды они с Антонио Балдуино встретили Линдиналву, Толстяк, задрожав, перекрестился, словно увидел ангела. Он сразу все понял, и хотя с Антонио об этой встрече у них и слова сказано не было, с этого дня негр стал ему еще ближе.
А вышло это так: на улице Чили, где они занимались промыслом, показалась какая-то парочка. Ребята двинулись ей навстречу: Толстяк впереди, остальные — за ним. Парочка явно смахивала на влюбленных, а влюбленные обычно не скупятся. Толстяк, прижимая руки к груди, уже затянул:
Подайте слепым сиротинкам…
Они уже преградили было парочке путь, как вдруг Антонио Балдуино узнал Линдиналву. С ней был молодой человек, на пальце у него красовалось кольцо с красным камнем[26]. Из кондитерской доносились звуки блюза. Линдиналва тоже узнала Антонио Балдуино: ужас и отвращение исказили ее лицо, и она прижалась к своему спутнику, словно ища у него защиты. Толстяк продолжал петь, никто ничего не заметил. Антонио крикнул:
— Кончай! Пошли отсюда!
И, повернувшись, побежал. Все остолбенели, не понимая, что происходит. Линдиналва закрыла глаза. Молодой человек был удивлен:
— Что случилось, дорогая?
Она решила солгать:
— Какие они страшные, эти мальчишки…
Молодой человек засмеялся с чувством превосходства:
— Ты просто трусиха, дорогая…
Он бросил мальчишкам монету. Но они уже убежали следом за Антонио Балдуино и, догнав его, не могли понять, почему он стоит, закрывая лицо руками. Вириато Карлик тронул его за рукав:
— Что с тобой, Балдо?
— Ничего. Встретил знакомых.
Беззубый сбегал и подобрал брошенную молодым человеком монету. Только Толстяк все понял и тихонько крестился, а потом, чтобы развлечь Антонио Балдуино, принялся рассказывать историю про Педро Малазарте. Толстяк знал уйму всяких историй и был мастер рассказывать. Но даже самые веселые истории из уст Толстяка выходили печальными, и он не мог обойтись без того, чтобы не вставить в любую историю что-нибудь про ангелов и нечистую силу. Но рассказчик он был отменный: выдумывал и врал отчаянно и сам верил, что все это — святая правда.
* * *
Так ватага прожила два года. Два вольных года они провели, шатаясь по улицам, болея футболом и боксом, пробираясь без билетов в кинотеатр «Олимпия», слушая истории Толстяка и не замечая, что все они уже выросли и что песенка про слепых сиротинок уже больше не может служить верой и правдой молодым здоровенным неграм, которые днем промышляют в городе, а ночи проводят с мулатками в порту. Их доходы стали катастрофически уменьшаться, и вскоре они были задержаны полицией за бродяжничество.
Какой-то мулат в соломенной шляпе и с папкой бумаг под мышкой, оказавшийся полицейским шпиком, вызвал полицейских, и всех их забрали.
Сначала их продержали в полицейском участке, где до них никому не было дела. Затем их привели в какой-то мрачный коридор, куда сквозь оконные решетки едва проникало солнце. Откуда-то доносилось пение — пели арестанты. Явились полицейские с резиновыми дубинками и стали избивать ребят, которые даже не могли толком понять — за что их бьют: ведь им никто не сказал ни слова. Отделали их на совесть. Красавчику всю физиономию разукрасили. Мулат, что их задержал, смотрел, как их бьют, улыбался и дымил сигаретой. Пение арестантов доносилось то снизу, то сверху — неизвестно откуда. Они пели о том, что там, за стенами тюрьмы, — свобода и солнце. А дубинка гуляла по мальчишечьим спинам. Беззубый орал и матерился, Антонио Балдуино лягал тюремщиков ногами, Вириато Карлик от злости искусал себе все губы. Толстяк — тот был верен себе: он громким голосом молился:
— Отче наш, иже еси на небесах…
А дубинка свистела вовсю. Пока не избили всех до крови, бить не перестали. Печально звучала арестантская песня.
* * *
Они просидели в тюрьме восемь дней, потом их зарегистрировали и ясным солнечным утром выпустили на свободу. И они снова вернулись к жизни бездомных бродяг.
* * *
Но ненадолго. Ватага распадалась. Первым ушел Беззубый, он подался в шайку карманников. Иногда ребята его встречали: он приоделся, ходил в костюме и старых, но приличных ботинках, с повязанным на шее платком, как всегда, что-то насвистывая. Потом исчез Сиси, куда — никто не знал. Жезуино пошел работать на завод, женился, народил кучу ребятишек. Зе Каскинья нанялся на судно матросом.
А Филипе Красавчик погиб под колесами автомобиля. В то утро было ясно и солнечно, и Красавчик был хорош необыкновенно: хорошел он с каждым днем. Шрам на лице от полицейской дубинки не только не портил его, но, напротив, делал похожим на юного героя. В тот день Филипе, щеголявший в новом галстуке, праздновал свое тринадцатилетие. Все хохотали и дурачились. Вдруг ребята заметили, что на мостовой что-то блестит.
— Никак опять брильянт валяется, — пошутил Балдуино.
Красавчик взволновался:
— О! Сейчас я его подберу и буду носить на пальце: как раз мне подарок на день рождения… — И он выбежал на середину мостовой. Вириато едва успел крикнуть: — Машина! — Филипе обернулся, улыбаясь, и эта улыбка была последней… Через секунду он превратился в кровавое месиво. Но на губах умершего застыла улыбка: он как бы благодарил Вириато за предупреждение. Лицо его не пострадало и было таким же прекрасным, сияющим лицом юного принца. Тело перевезли в морг. В морге ватага увидела раскрашенную старуху, которая повторяла сквозь рыдания:
— Mon cheri… Mon cheri…1 — И целовала мертвое прекрасное лицо.
Но Филипе уже ничего не чувствовал и не знал, что его мать пришла к нему. Не знал он и того, что на его похороны собралась вся ватага. Пришли и Беззубый и Жезуино, и Сиси появился неизвестно откуда. Не было только Зе Каскиньи: он плавал где-то далеко. Мать Филипе и ее товарки с Нижней улицы принесли цветы. А мальчишки одели останки Красавчика в кашемировый костюм, купленный у торговца в рассрочку.
* * *
Из всей ватаги только Вириато Карлик, горбившийся все сильнее и словно с каждым днем уменьшавшийся в росте, продолжал промышлять попрошайничеством. Остальные пристроились кто куда: кто перебивался случайными заработками, кто пошел рабочим на завод, кто на уборку улиц, кто грузчиком в порт. Толстяк подался в разносчики газет — голос у него был больно подходящий — зазывный. Антонио Балдуино вернулся к себе на холм Капа-Негро и теперь бродяжничал на пару с Зе Кальмаром: обучал приемам капоэйры, зарабатывал игрой на гитаре во время праздников, ходил на макумбы Жубиабы.
Но каждую ночь он спускался в гавань и долго смотрел на море, отыскивая дорогу домой.
«ФОНАРЬ УТОПЛЕННИКОВ»
Когда сеу Антонио купил «Фонарь утопленников» у вдовы моряка, основавшего это заведение, оно уже было известно под этим названием и над его дверью красовалась грубо намалеванная вывеска, на которой была изображена русалка, спасающая утопленника. Бывший владелец таверны, моряк, приплыл сюда однажды на грузовом судне и бросил якорь здесь, в этом темном старом зале особняка, уцелевшего от колониальных времен.
Он завел любовницу-мулатку: она готовила сладкий рис для посетителей таверны и кормила обедами портовых грузчиков. Никто не знал, почему таверна получила такое название — «Фонарь утопленников». Знали только, что хозяин ее трижды терпел кораблекрушение и побывал во всех портах. Перед смертью моряк женился на своей мулатке, — таверна процветала, и ее владелец не хотел, чтобы она попала в чужие руки. Однако вдова продала таверну сеу Антонио, тот давно уже на нее зарился, — заведение приносило хороший доход. Вот только название таверны было не по душе новому хозяину. Ничем он не мог оправдать его нелепость и странность. И едва купчая была оформлена, как старая вывеска исчезла, замененная новой. На новой плыла по волнам аляповатая каравелла — на таких португальцы пересекали океан в эпоху великих открытий, а под ней было начертано: Кафе «Васко да Гама».
Но тут случилось непредвиденное: завсегдатаи, с удивлением глазевшие на новую вывеску, в таверну зайти не решались. Новое название и чистота, наведенная в зале, отпугивали их: они не узнавали свою привычно грязную гавань отдохновения, где за бутылкой кашасы в нескончаемых разговорах проходили их портовые ночи.
Сеу Антонио был человеком суеверным. На другой же день он разыскал среди домашнего хлама старую вывеску и водворил ее на место. А новую, с изображением португальской каравеллы, припрятал для будущего кафе, которое он когда-нибудь купит в центре города. Вместе со старой вывеской «Фонарь утопленников» в таверну была возвращена и мулатка, вдова моряка. Она снова стала готовить сладкий рис для посетителей и кормить обедами портовых грузчиков. И спала она на своей прежней постели — только теперь уже не с молчаливым моряком, а с разговорчивым португальцем. Сеу Антонио собирался обзавестись кафе в центре города и дать ему название «Васко да Гама», украсив вывеской с португальской каравеллой. Тогда мулатка осталась бы хозяйничать в «Фонаре утопленников», готовя сладкий рис для посетителей, обеды для грузчиков и деля свое прежнее ложе с новым сожителем.
«Фонарь утопленников» снова был полон. Там снова спорили и шумели, вспоминая о своих плаваниях, матросы. Владельцы рыбачьих шхун говорили об окрестных ярмарках, — туда они поведут свои суда, груженные фруктами. Звездными ночами здесь играли на гитаре, пели самбы, рассказывали страшные истории. И женщины с Ладейра-до-Табоан стекались к «Фонарю утопленников».
Антонио Балдуино, Зе Кальмар и Толстяк вечно торчали в таверне. Случалось, что там появлялся и Жубиаба.
* * *
Если в искусстве капоэйры Антонио Балдуино оставался пусть лучшим, но все же учеником Зе Кальмара, то в игре на гитаре он вскоре превзошел своего наставника и заслуженно делил с ним славу.
Сколько раз, в своих странствиях по городским улицам, он вдруг принимался выстукивать на соломенной шляпе родившуюся в его голове мелодию и тут же придумывал к ней слова. А потом пел своим дружкам с холма новую самбу:
Я негр — нищий, но веселый, и веселюсь я день деньской, ног не жалею на террейро[27], и пляшут все друзья со мной.
Особенным успехом пользовался куплет:
Какого мне просить святого, чтоб он помог мне ворожбой?
Зачем, коварная мулатка, навек загублен я тобой?..
Однажды вечером на холме появился богато одетый господин и спросил, нельзя ли ему поговорить с Антонио Балдуино. Ему показали Антонио — тот как раз стоял неподалеку, окруженный толпою слушателей. Бороздя землю тростью, господин подошел к нему:
— Это ты — Антонио Балдуино?
Балдуино подумал, что это мог быть кто-нибудь из полиции.
— Что вам от меня надо?
— Это ты сочиняешь самбы? — Господин слегка коснулся его тростью.
— Сочиняю помаленьку…
— Может, споешь, а я послушаю?
— А вы мне сперва скажите, зачем вам это нужно?
— Может быть, я их у тебя куплю.
Получить деньги было бы не худо: Антонио присмотрел себе на ярмарке новые ботинки. Он сбегал за гитарой и тут же спел все, что насочинял. Две самбы понравились господину.
— Продай-ка мне вот эти две…
— А зачем они вам?
— Они мне понравились…
— Ну, покупайте.
— Я заплачу тебе двадцать мильрейсов за обе…
— Что ж, цена хорошая. Захотите еще купить, приходите…
Потом господин попросил Антонио насвистеть ему мелодии и записал их какими-то значками на густо линованной бумаге. И слова записал.
— Я еще приду, за новыми…
И он стал спускаться по склону, волоча за собой трость. Обитатели холма смотрели ему вслед. Антонио Балдуино растянулся у дверей лавки и положил два банкнота, по десять мильрейсов каждый, себе на голый живот. Он думал о новых ботинках и о том, что денег хватит и на отрез ситца для Жоаны.
А господин с тростью, купивший самбы, сидя вечером в шикарном кафе в центре города, хвастался перед друзьями:
— Я сочинил две сногсшибательные самбы…
И он спел их, отбивая ритм косточками пальцев по столу.
Эти самбы потом были записаны на пластинку, исполнялись по радио, на концертах. Газеты писали: «Наибольшим успехом на этом карнавале пользовались самбы поэта Анисио Перейры — они буквально свели всех с ума».
Антонио Балдуино не читал газет, не слушал радио, не играл на рояле. И он продавал свои самбы поэту Анисио Перейре.
* * *
Волосы у Жоаны рассыпались по плечам: она их тщательно расчесывала и душила чем-то одуряющим — от этого запаха у Антонио Балдуино кружилась голова. Он прижимался носом к ее затылку, раздвигал пряди волос и замирал, вдыхая их аромат. Она смеялась:
— А ну-ка убери хобот с моей шеи…
И он тоже смеялся:
— Ух ты, как приятно воняет…
И опрокидывал девчонку на постель.
Ее голос доходил до него издалека:
— Ах ты, мой песик…
* * *
В тот день, когда он заявился к ней в новых ботинках с отрезом ситца под мышкой, он услыхал, как Жоана напевает одну из тех двух самб, которые он продал господину с тростью. Антонио Балдуино прервал ее:
— А знаешь что, Жоана?
— Что?
— Я ведь продал эту самбу.
— Как это продал? — Она понятия не имела, что самбы продаются.
— Один господинчик разыскал меня на холме и купил две мои самбы за двадцать мильрейсов. Неплохо, да?
— На кой они ему сдались, твои самбы?
— А я почем знаю… Может, у него не все дома.
Жоана задумалась. Но Антонио развернул подарок:
— На эти деньги смотри, что я тебе купил…
— Ух ты, какая красота!
— А теперь погляди на мои новые ботинки — шикарные, да?
Жоана посмотрела и бросилась Антонио на шею. Антонио громко смеялся, довольный жизнью и выгодно обделанным дельцем. Он уткнулся в затылок Жоане, а она снова запела его самбу. Жоана была единственной, кто пел эту самбу, зная ее истинного создателя.
— Сегодня мы пойдем на макумбу к Жубиабе, — предупредил Жоану Антонио. — Сегодня ведь твои именины, моя радость.
И они пошли на макумбу, а потом лежали на песчаном пляже и безудержно любили друг друга. И в теле Жоаны Антонио как всегда искал тело Линдиналвы.
* * *
Нередко они захаживали в «Фонарь утопленников», хотя Жоана не очень-то любила бывать там.
— В этой таверне всегда полно всякого сброда… Подумают, что я тоже из таких…
Жоана работала официанткой и жила в квартале Кинтас. Ей больше нравилось заниматься любовью на пляже, и в таверну она ходила, только чтобы угодить Антонио. Там они садились вдвоем за отдельный столик и пили пиво, отвечая улыбками на приветствия знакомых. Продемонстрировав всем свою возлюбленную, Антонио уводил ее, выразительно ей подмигивая, — это означало, что теперь-то они наконец доберутся до пляжа.
Дни Антонио Балдуино обычно проводил в компании Толстяка, Жоакина, Зе Кальмара. Они пили кашасу, обменивались разными историями, смеялись так, как умеют смеяться только негры. Однажды вечером, когда они праздновали день рождения Толстяка, вдруг появился Вириато Карлик. Он очень изменился за те годы, что они не виделись. Но выше ростом не стал, и сил у него не прибавилось. Одежду ему заменяли какие-то лохмотья, и он тяжело опирался на сучковатую палку.
— Я пришел выпить за твое здоровье, Толстяк…
Толстяк велел принести кашасы. Антонио Балдуино смотрел на Карлика:
— Как идут дела, Вириато?
— Да так, ничего…
— Ты, видать, болен?
— Да нет. Просто такому больше подают. — И он улыбнулся своей бледной улыбкой.
— А чего ты никогда не приходишь?
— Сюда? Времени нету, да и не хочется…
— Мне говорили, что ты сильно болел.
— Я и теперь болею — лихорадка ко мне привязалась. «Скорая» меня подобрала. Попал к черту в лапы. Лучше уж на улице помереть…
Вириато взял протянутую Жоакином сигарету.
— Валялся я там, и никому до меня не было никакого дела. Знаете, как в больницах?
Толстяк сам в больнице не лежал, но слушал о ней с ужасом.
— Ночью как начнет меня трепать лихорадка. Ну, думаю, смерть моя пришла… И как вспомню, что никого… Никого-то у меня нет, кто бы посидел у моей постели… — Голос его прервался.
— Но теперь-то ты здоров, — нарушил молчание Балдуино.
— Здоров? Да нет. Лихорадка вернется. И я помру прямо на улице, как собака.
Своей черной ручищей Толстяк через стол коснулся Вириато.
— Зачем тебе умирать, друг?
Жоакин натужно рассмеялся:
— Гнилое дерево два века живет…
Но Вириато продолжал:
— Антонио, ты ведь помнишь Розендо? У него была мать, и когда он заболел, мы ее нашли, и она выходила его. Я же ее и разыскал тогда… А Филипе Красавчик, он погиб, но все-таки и у него нашлась мать, — хоть на кладбище его проводила. И цветы принесла, и товарок своих привела на похороны…
— Ух, одна была бедрастая! — не смог удержаться Жоакин.
— У всех кто-нибудь да отыщется: отец, либо мать, либо кто другой. Только у меня никого.
Он швырнул в угол окурок, попросил еще стаканчик.
— Разве наша жизнь чего-нибудь стоит? Помнишь, как всех нас схватили и поволокли, как паршивых щенков, в полицию? Избили чуть не до полусмерти, а за что? Ни черта наша жизнь не стоит, и никому мы не нужны…
Толстяка била дрожь. Антонио Балдуино не отрываясь смотрел на свой стакан с кашасой. Вириато Карлик встал:
— Надоел я вам… Но я все один и все думаю, думаю…
— Ты уже уходишь? — спросил Жоакин.
— Пойду у кино постою, может, что промыслю.
Он направился к двери, тяжело опираясь на палку, скособоченный, одетый в грязные лохмотья.
— Он уже привык ходить так скрючившись, — заметил Жоакин.
— И всегда он такую тоску нагонит. — Толстяк не слишком вникал в рассуждения Вириато, но жалел Карлика: у Толстяка было доброе сердце.
— Он в жизни больше нас понимает. — В ушах Антонио все еще звучали слова Вириато.
За соседним столом мулат с густой шевелюрой растолковывал негру:
— Моисей приказал морю расступиться и прошел среди моря по суше вместе со своим народом.
— Уж если разговаривать, так только про веселое, — сказал Жоакин.
— И зачем это ему понадобилось испортить мне день рождения, — огорчался Толстяк.
— Ну чем он его испортил?
— Наговорил тут… Теперь какое уж веселье…
— Ничего. Давайте-ка продолжим праздник у Зе Кальмара. И девчонок прихватим, — предложил Антонио Балдуино.
Толстяк расплатился за всех. За соседним столом мулат рассказывал про царя Соломона:
— У него было шестьсот мулаток…
— Во бугай был, — расхохотался Антонио.
Праздник продолжался, кашасы было вволю, и хорошенькие каброши не заставляли себя долго просить, но веселья так и не получилось: все вспоминался Вириато Карлик, — подумать только, ему даже некому было рассказать про свою болезнь!
* * *
Жоана не раз устраивала Антонио сцены ревности из-за мулаток, с которыми он путался. Не успевала какая-нибудь из них попасться ему на глаза, — глядишь, он уже с нею переспал. В расцвете своей восемнадцатилетней возмужалости и свободы он пользовался неслыханным успехом у городских девчонок: работниц, прачек, лоточниц, продающих акараже и абара[28]. Антонио с ними заговаривал, и все разговоры кончались тем, что он увлекал девчонку на пляж, где они извивались на песке, не чувствуя, как песок набивается в их жесткие курчавые волосы.
После этого он больше с ней не встречался. Все эти девчонки проходили по его жизни, словно проходящие но небу тучки, — кстати, они-то частенько и служили ему приманкой для уловления очередной каброши.
— Ах, что за глазки, — ну точь-в-точь как эта черная тучка…
— И сейчас пойдет дождь…
— А мы найдем где спрятаться… Я знаю одно такое местечко — никакой дождь не страшен.
И все же он возвращался к Жоане вдыхать дурманящий запах ее затылка. А она изводила его ревностью и лезла в драку, когда узнавала, что он опять валялся на пляже с девчонкой, — она готова была на все — лишь бы удержать Антонио, и, как говорят, прибегала даже к колдовству. Так, она привязала к старым штанам своего возлюбленного перья черной курицы и кулек с маниокой, поджаренной на пальмовом масле; в маниоке было спрятано пять медных монет. И в полнолуние, пока он спал, спрятала у дверей его дома.
На вечеринке у Арлиндо Жоана закатила Антонио бешеную сцену только из-за того, что он несколько раз подряд танцевал с мулаткой Делфиной. Она бросилась на соперницу с туфлей в руке, — а предмет раздора помирал со смеху, глядя на дерущихся женщин.
Дома Жоана спросила его:
— Ну что ты в ней нашел, в этой заразе?
— А ты ревнуешь?
— Я? Да у нее кожа, как на старом чемодане, — вся потрескалась. Не понимаю, чем только она тебя прельстила.
— Тебе и не понять. У всякой свои секреты…
И Антонио Балдуино смеялся и опрокидывал Жоану на постель, жадно втягивая ноздрями аромат ее волос.
Он вспоминал, как они познакомились. На празднике в Рио-Вермельо Антонио играл на гитаре. Там он еще издали заприметил Жоану и, как говорится, положил на нее глаз. Девчонка сразу в него влюбилась. На другой день, в воскресенье, они пошли на утренний сеанс в «Олимпию». И тут она ему принялась плести какую-то длинную историю и все только затем, чтобы уверить его в своей невинности. Антонио ей поверил, но это его только разочаровало. И на следующее свидание он пошел просто от нечего делать. Они гуляли по Кампо-Гранде, и он молчал, потому что невинные барышни его не интересовали. Но когда Жоане уже нужно было спешить на работу, она вдруг созналась, что обманула его:
— Ты такой добрый, ты не будешь меня презирать… Я тебе хочу сказать правду: я не девушка…
— Вот как!
— Меня совратил мой дядя, он жил у нас в доме. Три года тому назад. Я была одна, мать ушла на работу…
— А твой отец?
— Я его никогда не видела… А дядя воспользовался случаем, что дома никого, набросился на меня и взял силой…
— Вот негодяй! — В глубине души Антонио не слишком осуждал дядю.
— Больше у меня за все эти три года никого не было… Теперь я хочу быть твоей…
На сей раз Антонио разгадал, что история с дядей была тоже сплошным враньем, но он не стал уличать Жоану. Работа была забыта, и поскольку другого прибежища у них не было, он повел ее на портовый пляж, где стояли корабли и били о берег волны.
А потом они сняли эту комнатушку в Кинтас, где Жоана каждый божий день рассказывала ему о себе очередные небылицы или упрекала его в изменах.
Антонио больше не верил ее россказням, и все это уже начинало ему надоедать.
* * *
В один из непогожих бурных вечеров Антонио сидел в «Фонаре утопленников», беседуя с Жоакином. Завидев только что вошедшего, непривычно мрачного Толстяка, Жоакин закричал:
— А вот и Толстяк!
— Вы знаете, что случилось?
— Знаем — грузчики выудили очередного утопленника…
Утопленники в порту были не редкость, и все уже к этому привыкли. Но Толстяк закричал:
— Но это Вириато!
— Кто?
— Вириато, Карлик.
Они выскочили из таверны и бегом бросились к пристани. Возле утопленника толпился народ. Должно быть, тело пробыло в воде не меньше трех дней — так оно распухло и почернело. Широко открытые глаза, казалось, пристально смотрели на собравшихся. Нос был уже наполовину отъеден рыбами, а внутри трупа хозяйничали рачки, производившие странный шум.
Тело подняли и понесли в таверну. Там сдвинули два стола и на них положили мертвеца. Слышно было, как в мертвом теле возятся рачки: звук этот напоминал позвякиванье колокольчиков. Сеу Антонио взял с прилавка свечу, но не решался вложить ее в распухшую руку утопленника. Жоакин сказал:
— Чтобы вырасти, ему нужно было утонуть…
Толстяк шептал заупокойную.
— Бедняга! Никого-то у него не было…