На полдороге в направлении Санто-Амаро машины остановились. Полицейские выволокли Маскареньяса из авто, подвели к пруду. Место было тихое и пустынное. Над ними – ясное и далекое небо, усыпанное бесчисленными звездами. Баррос сказал:
– Сеньор Маскареньяс, ваш час настал. Или вы сейчас заговорите, или мы вас ликвидируем. А труп ваш бросим в пруд на съеденье рыбам.
Маскареньяс смотрел на небо, на звезды, на синеватые воды пруда. Он любил природу. Любил наблюдать, как над полями занималась утренняя заря. И когда случайно у него выпадал свободный день, он проводил его где-нибудь в лесу, под сенью деревьев. Он всегда говорил своим товарищам – если речь заходила о том, как они будут жить после победы революции, – что ему хотелось бы такой работы, которая позволила бы жить за городом, переселиться на лоно природы. Это хорошо, что его убьют здесь, а не на полицейском дворе, со всех сторон окруженном стенами. Здесь он мог видеть ночное небо, отблеск звезд на воде, вдыхать свежий воздух ночи.
Ему велели раздеться. Полицейские вытащили револьверы. Он ощутил на обнаженном теле нежную ласку ночного ветерка. Баррос встал в воинственную позу, готовясь командовать. Полицейские взвели курки. Маскареньяс уже готовился прокричать свое последнее «ура!» в честь партии и товарища Престеса, когда вдруг прогремел полный ярости голос инспектора:
– Ты думаешь, бандит, что так и не заговоришь? Думаешь, мы так и оставим тебя с закрытым ртом? Нет, прежде чем убить, я тебе раскрою рот…
Полицейские набросились на него, избивая рукоятками револьверов. Но теперь он знал уже, что его не убьют: они хотели только испытать, не удастся ли испугать его угрозой немедленной казни. Таким способом Барросу уже удалось однажды заставить заговорить одного студента.
Когда Маскареньяса били на берегу пруда, у него блеснула мысль – вырваться из рук своих палачей, броситься в воду и утонуть. Лучше умереть сразу, чем медленно умирать от полицейских зверств. Но разве он имел право самовольно распоряжаться собственной жизнью? Пытки не могут продолжаться вечно, и если даже его осудят, все равно настанет день, когда он выйдет из тюрьмы и снова займет свое место в рядах партии, вернется к борьбе.
Его жизнь ему не принадлежала; его долг – бороться до конца. Он отвел глаза от синеватой воды, где отражались звезды.
Его привезли обратно и на следующую ночь начали применять к нему, к Зе-Педро и к Карлосу «научные методы пыток», как называл их Баррос: уколы и впрыскивания, возбуждающие нервную систему (их производил доктор Понтес), шок электричеством, обычно применяемый в психиатрических больницах, – все это в расчете на то, что, когда заключенные начнут бредить, Барросу удастся вырвать у них слова признания. Но хуже всего этого было зрелище пыток, применяемых к другим товарищам, бесчеловечное, дикое обращение с Жозефой.
Во сне плачет ребенок, все громче. Баррос улыбается людям, стоящим вдоль стены: учителю, который не в состоянии совладать со своими нервами и беспрерывно дрожит; железнодорожнику – мускулы его напряжены, лицо мрачно застыло и от него веет ненавистью; молодому португальцу, тщетно пытающемуся разорвать связывающие его веревки, – он весь устремлен вперед, словно собирается броситься на инспектора; Маскареньясу, тревожно насторожившемуся при звуках детского плача и, быть может, вспомнившему своих детей. Один из них непременно заговорит, если бы даже ему, Барросу, пришлось для этого изуродовать ребенка Зе-Педро. Улыбка на лице Барроса расплывается все шире: теперь они увидят, кто сильнее – он или они, коммунисты. Плач ребенка звучит на пороге комнаты, где дышать тяжело, как в глубине длинного и темного туннеля.
12
В дверях появляется Перейринья, неся ребенка, как носят свертки: он обхватил его рукой поперек животика так, что детские ручки и ножки болтаются. Личико маленького мулата покраснело от слез.
На всю комнату слышен крик Жозефы – вопль отчаяния:
– Зе-Педро, они убьют нашего сына!..
Баррос отводит взор от четырех заключенных, стоящих у стены; улыбка широко расплывается по его лицу, принявшему вызывающее выражение, когда он обращается к двум людям, подвешенным за ноги, головами вниз, – к Зе-Педро и Карлосу:
– Слышал, Зе-Педро?
– Пес! – в этом голосе звучат боль, страдание и ненависть.
Посреди комнаты стоит стол; Баррос показывает на него Перейринье:
– Брось щенка на стол.
Полицейский бросает ребенка, как неодушевленный предмет. Плач усиливается, но теперь это уже не прежние слезы, это плач от ушиба. Голос Зе-Педро выкрикивает лишь одни ругательства, как если бы он позабыл все остальные слова.
Баррос приказывает подручным прекратить пытку Карлоса и Зе-Педро.
– Чтобы им было лучше видно…
Карлоса и Зе-Педро ставят у стены в глубине комнаты, но ни тот ни другой не могут удержаться на ногах и сползают на пол.
– Оставь их… – говорит Баррос.
Ребенок приподнимается на ручках и коленях и начинает ползти по столу. Испуганным голосом, вперемежку с плачем, он зовет: «Мама, мама!» Ему отвечает хриплый нечеловеческий вопль – не слово, не крик, не стон, – вопль загнанного и смертельно раненного животного. Это Жозефа пытается что-то сказать, может быть просить, умолять, угрожать, – кто знает? Невозможный, раздирающий душу вопль… Учитель Валдемар зажмуривает глаза… ах, если бы он мог лишиться слуха, внезапно оглохнуть!.. Этот вопль по-настоящему восприняли только двое: ребенок и доктор Понтес. Ребенок поднимает глаза, стараясь отыскать мать. А доктор Понтес уже слышал такие вопли и раньше, в бреду кокаиниста. На лбу у него выступает пот.
Баррос подходит к связанной Жозефе.
– От вас самой зависит, страдать вашему ребенку или нет. – Он бросает взгляд на ребенка, ползающего по столу, как бы измеряя степень его выносливости. – Не знаю, выдержит ли он, – такой маленький… Как бы не умер.
Глаза Жозефы расширяются; ей удается произнести несколько связных слов:
– Сеньор этого не сделает, он не допустит такого зверства, это невозможно… Сеньор не сделает… Ради собственной матери!..
– Это зависит от вас, исключительно от вас. – Голос Барроса звучит почти дружелюбно. – Расскажите, что вам известно. Заставьте говорить вашего мужа. Выдайте мне Жоана и Руйво, и я отдам вам ребенка.
Глаза Жозефы расширяются еще больше, она плачет. «До каких же пределов будут раскрываться эти глаза?» – в тревоге спрашивает себя доктор Понтес.
– Вы допустите, чтобы малютку били? Он может не выдержать и умереть. Почти наверняка умрет… – продолжает Баррос. – Или, может быть, вы тоже каменная? Ну хорошо! Расскажите мне обо всем, я верну вам ребенка и прикажу выпустить вас вместе с ним… Сегодня же…
– Он хочет тебя обмануть… – предостерегает Зе-Педро.
– Замолчи, навозная куча, шелудивый пес! – Баррос приходит в ярость. – Вы видите? Ему нет дела до того, что мы можем погубить ребенка. Но ведь вы – мать… Наверное, не он зачал этого ребенка, потому и не беспокоится. Достаточно будет, если вы мне расскажете, и я отпущу вас с ребенком. Даю слово.
«Если я заговорю, то Зе-Педро никогда больше не взглянет мне в лицо, никогда не погладит меня по волосам, ничего не захочет обо мне знать…» – так думала Жозефа, когда ее подвергали пыткам, но теперь этого было мало: нужно что-то большее, чтобы выдержать испытание. Она жадно ищет взглядом глаза Зе-Педро – в них она найдет необходимое мужество. За эти дни мучений, когда полицейские наполняли камеру, где она содержалась вместе с ребенком, раздевали и насиловали ее, когда смерть стала для нее самым желанным помыслом, ее поддерживала только любовь к Зе-Педро. Но сейчас ей нужно что-то большее, и Зе-Педро это угадывает – его голос перекрывает голос инспектора:
– Зефа, если ты заговоришь, наступит день, когда наш сын будет тебя стыдиться. Он не захочет даже посмотреть на тебя: никто не любит предателей. Но я знаю, что ты по-прежнему будешь молчать.
Баррос поворачивает голову в сторону Зе-Педро.
– Послушай, Зе-Педро… Если ты думаешь, что мы здесь разыгрываем комедию, то ошибаешься. Если один из вас не признается, я раздавлю этого ребенка. – И снова обращается к Жозефе: – Неужели у вас нет сердца?
С другого конца комнаты раздается голос:
– Ты не человек, Баррос, – ты гадина!
Инспектор оборачивается как раз вовремя, чтобы увидеть, как один из полицейских затыкает зуботычиной рот железнодорожнику Пауло. Но голос звучит снова, оскорбляющий, полный презрения:
– Только такому мерзавцу, как ты, может прийти на ум бить маленького ребенка. Мерзавец, трус – вот кто ты такой! Если тебе хочется кого-нибудь бить, так бей меня: я мужчина и молча перенесу все побои. А ты дрянь, баба, трус, курица!..
И оскорбления следуют одно за другим, несмотря на удары. На какое-то мгновение Баррос колеблется: кажется, его занимает только Пауло, и он собирается приняться за него, чтобы проучить, забыв на время об остальных. Но, рассмеявшись, он тут же приказывает полицейскому:
– Оставь его… Он хочет таким способом принудить нас забыть про ребенка. Вот дурак!..
Жозефа не спускает глаз со стола, где копошится ребенок. Услышав слова Зе-Педро, она принимает решение: что бы ни произошло, – молчать, но всем своим существом она страдает за мальчика. Она видит его у самого края стола и кричит:
– Он сейчас упадет!..
При звуке материнского голоса ребенок приподнимает головку.
Баррос толкает его на середину стола, и плач возобновляется.
Мысли Жозефы путаются, из груди у нее вырываются рыдания.
Баррос делает два шага по направлению к Зе-Педро.
– Или ты заговоришь, или увидишь, как ребенок затрепыхается в моих руках. Неужели ты такой негодяй, что способен смотреть, как твой сын будет мучиться исключительно по твоей вине? – Он делает паузу, дожидаясь, но так и не дождавшись ответа. – Если он действительно твой сын, не кого-нибудь другого… Сегодня я это проверю.
Маскареньяс любил природу: широкие просторы, густые заросли леса, открытое поле. Как-то, еще мальчиком, он отправился в далекое путешествие. Смена пейзажей, развертывавшихся за окном вагона, была настоящим праздником для его глаз. Но в одном месте в горах локомотив издал пронзительный свисток и поезд въехал в туннель. Воздух сразу стал тяжелым, возбуждающим тошноту, удушье. И вот теперь, в этой камере пыток, он испытывает то же самое: позывы к рвоте, удушье. Он не может больше этого выносить.
– Если тронешь ребенка, придет день – я убью тебя, Баррос. Клянусь, убью!
На этот раз Баррос даже не оборачивается. Теперь он смотрит на Карлоса, обращается к нему:
– Видишь, Карлос? Беру тебя в свидетели: во всем виноваты вы сами. Вы не хотите говорить. Тебе приходилось видеть, как по-настоящему били ребенка? Не шлепочки папы и мамы, а настоящие удары хлыстом?
Жозефе вспоминается день рождения ее ребенка, радость Зе-Педро. Потом мысль переносится к дням, когда ребенок заболел: у него был грипп в сильной форме, они с мужем не спали ночей, сторожа тревожный сон малютки. Воспоминания следуют одно за другим, ужас стоит в расширенных глазах; ей начинает казаться, что ребенок уже умер, она с трудом понимает, что, собственно, происходит. Ее глаза блуждают по комнате. Зе-Педро не сводит с нее напряженного, полного тоски взгляда…
Баррос говорит, обращаясь к Карлосу:
– Все зависит от вас… Если ты скажешь, я оставлю ребенка в покое. Кто такой Жоан? Адрес Руйво… История Гонсало… Ведь это совсем немного… Ты видал, как избивают маленьких детей? Нет? Очень скоро увидишь.
От молодого и веселого Карлоса остались одни глаза с их открытым взглядом. И Карлос отвечает, но не Барросу. Он обращается к Понтесу, сидящему на стуле и дрожащими руками отирающему пот на голове:
– Доктор… Скажите мне, доктор… Неужели вы допустите, сеньор, такое преступление? Неужели вы позволите?
Баррос весело смеется:
– Кто? Понтес? Он даже получит от этого удовольствие. Не правда ли, Понтес?
Доктор в знак согласия кивает головой, даже пытается улыбнуться, но лицо его искажается гримасой.
– Не твой ли это ребенок? – смеясь спрашивает инспектор Карлоса. – Ведь ты часто бывал у Зе-Педро, не так ли?
Он с минуту ждет, потом пожимает плечами.
– Вина ложится на вас… Лучше признаться теперь, а не после того, как мы начнем… – Показав одному из помощников на радиоприемник, он коротко приказывает: – Музыку! – Показав на ребенка, обращается к другому: – Раздень этого щенка…
Баррос оглядывает одного за другим полицейских, находящихся в комнате. Демпсей жмется к двери, стараясь не встречаться глазами с начальником. Один лишь Перейринья улыбается.
– Прочеши ему для начала задницу.
– Не делай этого, негодяй!.. – рыдая, кричит Рамиро и в кровь разрывает сухожилия рук, стараясь освободиться от веревок.
– Мерзавец!.. – выкрикивает железнодорожник.
Начинает звучать мелодия вальса. Перейринья берет хлыст, проводит пальцами по проволоке, как бы пробуя его. Доктор Понтес неотрывно смотрит на остановившиеся громадные глаза Жозефы, ее открытый, беззвучный рот. Но что-то происходит с ее глазами. Перейринья подымает руку. Баррос кладет ребенка на бок, но тот пытается отползти. Никто не слышит его отчаянного крика, но зато все слышат крик Жозефы: хриплый и странный вопль, совсем незнакомый голос, будто крикнул кто-то другой, только что вошедший в комнату человек.
Доктор Понтес видит, как его учитель, старый профессор Барбоза Лейте протягивает руку по направлению к женщине – его обычный жест, когда он требовал от студентов быстрого диагноза. Доктор Понтес поднимается с места. Перейринья вторично замахивается хлыстом. Ребенок, захлебываясь, исступленно кричит и судорожно изгибается на столе. Доктор Понтес подходит к Барросу, трогает его за плечо и показывает на Жозефу.
– Она сошла с ума… – говорит он.
13
У себя в кабинете Баррос открыл шкаф, достал бутылку кашасы и два стаканчика. Поставил на стол, налил. Доктор Понтес поспешно схватил стаканчик, поднес к губам. Руки его так дрожали, что он пролил немного кашасы на свой пиджак. Баррос выпил залпом, сплюнул, налил себе еще.
– Не люди, а чума! Даже от сумасшедшей и от той ничего не добиться!
Понтес засмеялся. Смех этот был безудержно громкий, злой, неприятный.
– Чему вы смеетесь? Я не нахожу во всем этом ничего смешного…
После того, как Понтес установил диагноз сумасшествия у Жозефы, Баррос велел убрать ребенка и увести остальных арестованных. Он настоял, чтобы доктор при помощи электричества вызвал у женщины шок. И совсем не для того, чтобы излечить ее, а в расчете на то, что в состоянии нервного возбуждения она проговорится. Может быть, таким способом ему удастся хоть что-нибудь выведать. Жозефа говорила о сыне, повторяла его имя, напевала обрывки колыбельных песенок. Теперь она заснула, все еще продолжая находиться в состоянии шока. По мнению доктора, она могла пробудиться или выздоровевшей, или буйной сумасшедшей – на практике бывает и то и другое. Самое лучшее, считал он, направить ее в тюремную психиатрическую больницу.
Доктору Понтесу было очень трудно сдержать смех: Баррос в его бессильной ярости представлялся ему до чрезвычайности забавным. Уже давно он так не смеялся, как сейчас. С трудом справился со своим смехом и проговорил:
– Они сильнее вас, Баррос. В ваших руках против них одно оружие – боль, а у них против вас – нечто гораздо более сильное.
– Что же именно? – спросил инспектор, стукнув кулаком по столу.
– Почем я знаю… Что-то в сердце. Это какое-то дьявольское наваждение, но оно делает их сильными. Как бы там ни было, а они победили вас полностью…
И снова им овладел смех, он трясся от смеха, который невозможно было сдержать, – смех, более оскорбительный, чем все ругательства железнодорожника в камере пыток.
Баррос еще раз стукнул кулаком по столу.
– Перестаньте смеяться или я разобью вам морду!..
Доктор Понтес отошел от стола, но сдержать смех так и не смог: это было выше его сил. Как был смешон инспектор, такой бессильный, приниженный, – можно умереть со смеху…
– Перестаньте! – проревел Баррос, и в глазах его вспыхнула ненависть.
Понтес прислонился к стене, почти согнулся пополам от смеха, – вот-вот лопнет. Баррос бросился к нему и дал две пощечины.
– Вошь паршивая!.. Смеешься надо мной!
А врач продолжал смеяться, он смеялся и плакал одновременно. На лице у него остался след от пощечин. Инспектор возвратился к столу, взял бутылку и сделал большой глоток прямо из горлышка. Сел.
– Убирайтесь вон! И поживее… – приказал он.
Доктор делал над собой невероятные усилия, стараясь остановить смех. Баррос продолжал орать:
– Вон отсюда! Живо!
Смех на губах врача постепенно затихал; ему удалось выговорить:
– Мой конверт… Дайте мне мою порцию…
Баррос торжествовал в своей ярости.
– Убирайтесь, я уже вам сказал!.. Пока еще раз не набил морду.
Смех опять усилился, Понтес пытался бороться с ним и между спазмами хохота повторял:
– Дайте мой конверт, и я уйду…
– Я вам не дам ни крупинки кокаина. Марш отсюда!..– И Баррос еще раз приложился к бутылке.
Смех на губах у врача замер.
– Не шутите, Баррос, дайте мне…
Инспектор встал, подошел к врачу, вытолкнул его из кабинета и запер дверь. Но и через закрытую дверь до него доносился возобновившийся смех доктора. Эта каналья позволяет себе над ним смеяться! Он выпил еще. Его душила ярость. Швырнул бутылкой в дверь.
Доктор Понтес упал на площадку лестницы, куда он вылетел от толчка инспектора. Дежуривший в передней полицейский, помогая ему подняться, заметил:
– Начальник совсем озверел, не так ли, доктор?
Доктор ничего не ответил. Смех его прекратился. Привычным жестом поднес руку к носу. Услышал, как вдребезги разбилась бутылка, которую Баррос швырнул о дверь. Снял с вешалки шляпу, вышел на улицу…
Он лишил себя жизни на рассвете, когда город только начал просыпаться. Вопли и призраки встретили его сразу же за порогом полицейского управления, сопровождали его в такси, вместе с ним вошли в квартиру. Глаза Жозефы, ее ни на что не похожий вопль, колыбельные песенки, которые она напевала, когда лишилась рассудка после того, как уже унесли ребенка, тело которого было рассечено проволочным хлыстом:
Спи, мой сыночек, спи, мой родной,
Я берегу твой сон и покой…
Будь у него хоть немного кокаина, он набросил бы на эти видения и вопли пелену сна и тогда, может быть, смог бы их перенести. Но Баррос вышвырнул его из кабинета, не дав очередной порции. Алкоголь не поможет: он тщетно пробовал искать в нем спасения. Понтес лег, не раздеваясь, на кровать и тотчас же из всех четырех углов комнаты на него глянули лица, распухшие от побоев, искаженные гневом и болью; сотни глаз устремили на него свои взоры с потолка, с пола, со стен.
Он погасил свет, чтобы не видеть их, но ему не следовало этого делать, потому что они приблизились к нему, окружили кровать, все – и мужчины и безумная женщина – принялись кричать ему в уши; он видел их в темноте, слышал каждого в отдельности и всех вместе. Он встал, вышел в соседнюю комнату, но они двинулись вслед за ним. Он вернулся назад, и они вернулись вместе с ним. Он ходил из одной комнаты в другую, и они неотступно сопровождали его, кричали все громче, приближались к самому его лицу, смотрели своими глазами ему прямо в глаза. Ах, будь у него хоть немного кокаина!.. Хоть щепоточка, может быть, это помогло бы…
Он знал, чего они хотели. Вот уже сколько времени, как они его преследовали, хотели ему отомстить. Почему ему, а не Демпсею, не Перейринье, не Барросу? Почему ему, который только выслушивал сердца и получал за это жалованье? И снова звучит размеренный голос профессора Барбозы Лейте, седобородого, похожего на жреца: «Медицина – священное призвание. Мы боремся за жизнь, против смерти, против страдания…»
Доктор Понтес сел за письменный стол, вынул бумагу и перо и начал писать профессору длинное письмо, в котором рассказывал все до мельчайших подробностей. Призраки расположились вокруг, но голоса их смолкали по мере того, как он писал. Он описал комнату пыток, орудия пыток, свою работу и работу других. Описал, как бичевали ребенка и как Жозефа сошла с ума. Вложил письмо в конверт, надписал на нем фамилию профессора. Но разве он не полицейский врач, разве ему не известно, что сюда явятся сыщики, возьмут с собой это письмо, и оно так никогда и не дойдет до адресата? – спросили его окружившие стол призраки, вплотную приблизившиеся к Понтесу.
По соседству с ним жил один старый журналист, с которым он время от времени беседовал. Понтес взял новый лист бумаги и написал на нем записку к соседу, прося его передать прилагаемое письмо профессору Барбозе Лейте, на медицинский факультет, и только ему лично. Оба письма он подсунул соседу под дверь.
В комнату проник тусклый свет начинающегося утра. Но вопли не смолкали, видения не исчезали. Они его торопили, толпились вокруг него, шли за ним следом – эти обезображенные лица, глаза, полные боли и гнева, эти руки без ногтей, эти искривленные рты. «Еще минута, – подумал он, – и я освобожусь от них навсегда».
Берясь за револьвер, он вспомнил Барроса – его разъяренное лицо, смешное в своем бессилии. Приступ смеха готов был снова овладеть им, но он увидел перед собой глаза Жозефы, и смех его замер. Поднял револьвер, приставил к виску, дрожащим пальцем спустил курок[152]. Утро наступило.
14
Мистер Джон Б. Карлтон, влиятельный делец с Уолл-стрита («дерзкий американский бизнесмен», как писали о нем одни газеты; «щедрый миллионер – основатель многочисленных благотворительных учреждений», как писали другие), почетный доктор наук университета в штате того самого университета, в который не принимали негров, – этот мистер Джон Б. Карлтон хвастался перед Мариэтой Вале своей феноменальной сопротивляемостью действию алкоголя, что всегда вызывало восторженные комментарии в американских финансовых кругах. Мариэта внимательно слушала и улыбалась. Мистер Карлтон объяснял эту свою особенность тем, что во времена сухого закона[153] американцам приходилось пить самые разнообразные и подозрительные смеси виски и джина, приобретенные у гангстеров.
Сейчас он поглощал старинное французское вино – гордость погреба Коста-Вале – шумными и торопливыми глотками, точно пил обыкновенный аперитив. Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, председательствовавший на этом обеде, не мог удержаться от улыбки сожаления. Сожаления о вине, о великолепном старом бургундском, которое сам Артур медленно смаковал, как это и надлежало знатоку. Американцы, несомненно, обладают рядом замечательных качеств, думал бывший депутат и нынешний министр, но им еще нехватает очень многого, чтобы достичь утонченности европейской культуры. Той культурной утонченности, которую Эрмес Резенде, сидевший напротив Мариэты и беседовавший с экономическим советником американского посольства, определял как лучшее доказательство «окончательного упадка европейских народов».
Поэт Шопел с другого конца стола запротестовал против такой характеристики социолога. Далеко не все в Европе находится в упадке. Достаточно привести в качестве примера гитлеровскую Германию. – Где найти более великолепную демонстрацию юности и силы, чем нацизм? – риторически вопрошал поэт.
Эрмес собирался ему возразить, но в это время мистер Джон Б. Карлтон, поставив бокал, начал говорить, покрывая своим пользующимся всеобщим уважением голосом все остальные. Он начал с громкого смеха, как бы предуведомляя о забавности последующих фраз. И тотчас же все сидевшие поблизости от него – банкир, министр, Эрмес, комендадора да Toppe, Венансио Флоривал и даже Мариэта Вале – заулыбались. Миллионер признался, что во времена сухого закона он дошел до того, что пил – в виде ликера превосходного качества – лекарства с большим процентом алкоголя. Он платил за них золотом, и некоторые бизнесмены разбогатели на импорте этих лекарств в Соединенные Штаты и продаже их как запрещенных алкогольных напитков. Он закончил свой рассказ оглушительным взрывом хохота, находя эту историю чрезвычайно забавной. Веселье не замедлило распространиться за столом, и Сузана Виейра, сидевшая между Шопелом и Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, с любопытством спросила у поэта:
– Что он такое рассказал?
Поэт, уже с самого начала вечера находившийся в дурном расположении духа, процедил сквозь зубы:
– Идиотскую историю.
Но смех неудержимо распространялся все дальше и достиг того конца стола, где сидела Сузана; она также принялась смеяться, даже громче других.
Сузана посетовала:
– Придется учиться английскому, в наше время без него нельзя обойтись. Французский больше ничего не стоит; не понимаю, почему его еще заставляют учить в наших школах. Ведь теперь всё, даже моды, приходит к нам из Соединенных Штатов… Возьму себе учителя.
Шопел принялся защищать французский язык. Он напомнил, что это язык, на котором пишет Андрэ Жид, но ни Сузана, ни Пауло не стали слушать поэта; их внимание обратилось к Резенде, который в это время заговорил, приводя глубокомысленные соображения о психологических и социологических влияниях сухого закона на формирование характера североамериканцев и на развитие цивилизации янки. Советник посольства, сорокалетний облысевший господин в очках с толстыми стеклами, покачиванием головы выражал свое одобрение словам Эрмеса.
Воцарилось всеобщее восхищенное молчание. Как будто все присутствующие на этом обеде, который Коста-Вале давал в честь мистера Джона Б. Карлтона – представителя североамериканских капиталов в «Акционерном обществе долины реки Салгадо», – как будто все присутствующие демонстрировали перед гостями-гринго в качестве образца бразильской культуры этого блестящего по своему интеллекту Эрмеса, превосходно говорящего по-английски и в совершенстве знающего жизнь Соединенных Штатов. Эрмес привел ряд цитат в подтверждение своего тезиса о том, что сухой закон, со всеми его последствиями, сформировал и закалил североамериканский характер.
Только сам мистер Джон Б. Карлтон, казалось, не был особенно заинтересован пространными научными рассуждениями Эрмеса. Он использовал это время, чтобы жадно поглощать стоявшие перед ним на столе яства. И Мариэта, хотя на губах у нее застыла улыбка восхищения, совсем не слушала аргументов, которые приводил Эрмес в подтверждение своей теории. Она перевела взгляд с сидевшего рядом с ней миллионера на Пауло. Хотя на лице у него было выражение напряженного внимания, оно все равно не утратило своего обычного скучающего выражения. Недаром он сказал на днях, что ему до последней степени наскучила эта «ужасающая монотонность бразильской жизни, способная убить скукой самую скуку». Для Мариэты это было ударом. Назначение Артура на пост министра юстиции и последовавший за этим перевод Пауло из Итамарати начальником кабинета отца казались Мариэте достаточной гарантией, что молодой человек останется в Бразилии.
Однако Пауло, приехав в Рио, заявил, что сразу же после свадьбы он будет добиваться должности секретаря бразильского посольства в Париже. В Итамарати он получил повышение, и при помощи отца-министра и покровительстве комендадоры мог быть уверен, что добьется назначения. Для Мариэты это сообщение явилось более чем неожиданной и неприятной новостью – оно прозвучало для нее смертным приговором. Она уже привыкла распоряжаться своим возлюбленным и сама выработала план его дальнейшей жизни после свадьбы, которая должна была состояться в январе будущего года: медовый месяц в Буэнос-Айресе; наем роскошной квартиры в Копакабане, пока еще не готов дом в Гавее, строящийся комендадорой для племянницы и ее мужа. Мариэта считала, что этим опасность отъезда Пауло совершенно устранена. Она даже рассчитывала, что с течением времени заставит его окончательно расстаться со службой в Итамарати и посвятить себя управлению предприятиями комендадоры. Таким образом она навсегда бы сохранила его в Сан-Пауло, около себя. Она еще не говорила на эту тему с Пауло – считала, что подходящий момент еще не наступил. Мариэта отложила этот разговор до того времени, когда Артур перестанет быть министром и Пауло придется возвратиться на дипломатическую работу. Теперь же она считала себя в безопасности и была счастлива, видя приготовления к свадьбе своего возлюбленного с племянницей комендадоры.
Но вести этот разговор с Пауло теперь было бы нецелесообразно. Только недавно молодой человек, развалившись в кресле у нее в гостиной, делился с ней своими планами: квартира на Елисейских полях, посещение ресторанов, кабарэ, театров, выставок, раутов – настоящая парижская жизнь, единственная, которой, по его мнению, стоило жить. Мариэта слушала в изумлении и впервые в жизни ее возмутил холодный эгоизм Пауло: он думал только о себе, ничего другого на свете для него не существовало.
– Ты думаешь только о себе, – сказала она, – и не вспомнишь даже о том, как я тебя люблю, как буду страдать в разлуке.
Голос ее срывался, но она старалась говорить спокойно: так будет умнее. Бессмысленно упрекать его, кричать, жаловаться или плакать. Это ни к чему не приведет. На Пауло следовало воздействовать другим способом. Если она хочет удержать при себе возлюбленного, надо убедить его, что уезжать невыгодно, и создать условия, которые заставят его остаться.
А Пауло, не любивший смотреть на чужие страдания, в это время задавал себе вопрос, зачем он заговорил с Мариэтой о своих планах: следовало бы сказать об этом уже после свадьбы, когда все будет решено. Он пробормотал:
– Не будь наивной. Что помешает поехать в Париж и тебе? Поедем вместе, замечательно развлечемся…
Она улыбнулась, уже совершенно овладев собой.
– Если ты этого хочешь, мой господин…
Да, чудесно оказаться с ним в Париже! Бродить ночью по старинным улицам, по Латинскому кварталу, посещать самые низкопробные кабачки, обмениваться поцелуями на берегу Сены, на глазах у букинистов.