Предложение о проведении коротких забастовок протеста продолжительностью в полчаса – час всюду встречало хороший прием, а на некоторых фабриках такие забастовки даже возникали стихийно, и Руйво уверял, что завтра они вспыхнут на многих крупных предприятиях. Зе-Педро и Карлос работали в низовых партийных организациях, призывали товарищей мобилизовать все для выполнения этой задачи. Так же обстояло дело с финансовой помощью бастующим: и здесь можно было рассчитывать на новый подъем в связи с известием о конфискации профсоюзных фондов. – К несчастью, – добавил Руйво, – партийная организация еще слишком малочисленна, чтобы во всем объеме справиться с вставшими перед ней задачами. Поэтому необходимо усилить вербовку новых членов, охватить деятельностью партии все предприятия, увеличить число активистов. – Организационные вопросы очень беспокоили его.
– Только теперь, – говорил он, – мы до конца поняли, какой вред нанесла партии сектантская политика Сакилы и его сторонников. Якобы желая оградить партию от проникновения провокаторов, они препятствовали вступлению в нее лучших представителей трудящихся, закрывали доступ новым кадрам. Они хотели низвести партию к горстке людей, к ничтожному числу боевых активистов. Нами уже многое сделано для исправления положения, но как много еще остается сделать!.. Немало еще у нас людей сектантски мыслящих… Нам предстоит совершить еще одно большое усилие именно теперь, когда полиция решила так или иначе уничтожить нас. Тебе известно заявление Филинто Мюллера? – Жоан отрицательно покачал головой. – На совещании в министерстве в Рио он сказал, что в течение полугода покончит с нашей партией во всей Бразилии. А Баррос повсюду кричит о том, что еще раньше этого срока в Сан-Пауло не останется ни одного коммуниста. Полиция развертывает бешеную деятельность, в особенности – после начала забастовки. Несколько наших товарищей арестовано…
Его начал душить приступ кашля. В течение нескольких секунд Руйво боролся с ним; лицо его побагровело, он прижал платок к губам. Жоан, вглядываясь в Руйво, нашел его еще более похудевшим, совсем больным на вид. Несомненно, болезнь прогрессировала, а у Руйво по-прежнему не было времени лечиться. Когда приступ прошел, Жоан спросил:
– Ты был у доктора?
Руйво сделал неопределенный жест рукой.
– Очевидно, я простудился во время последнего путешествия в Сантос. Меня привез Маркос. Он хороший человек, все теснее связывается с партией. Следует уделить ему больше внимания. Это интеллигент совсем иного рода, чем Сакила и вся его замкнувшаяся в себе сектантская клика. Это человек скромный и прямой.
Беседа продолжалась. Жоан изложил планы завтрашней демонстрации, приуроченной к похоронам убитого грузчика. Они обсудили все детали. Затем Руйво заговорил об известиях из долины реки Салгадо, где продолжались волнения. Подведя первые итоги забастовки, они приступили к обсуждению плана дальнейшего развития стачечного движения. Если удастся воспрепятствовать погрузке кофе для Франко, «новое государство» потерпит первое крупное поражение…
Только в конце беседы, когда уже были обсуждены все партийные дела, перед тем как отправиться на совещание с местными руководителями, – только тогда Жоан спросил о Мариане. Руйво улыбнулся и сказал, как бы оправдываясь:
– Вообрази себе, я так увлекся делами, что до сих пор не удосужился сказать тебе о Мариане. Она чувствует себя хорошо и, как всегда, отлично работает, очень нам помогает. Просила меня позаботиться о тебе. Кстати, – он похлопал своей исхудалой рукой по плечу Жоана, – для тебя новость…
– Новость? Что за новость?
– Ребенок… Мне-то она ничего не говорила, но сказала моей жене… И Олга мне передала.
Суровое лицо Жоана, носящее на себе следы усталости от огромной работы этих дней, просветлело, и он сказал проникновенным шопотом, как бы про себя:
– У нас будет ребенок… Она ничего не написала мне об этом… А я получил от нее письмо неделю тому назад… – Он повернулся к улыбающемуся Руйво. – Ты знаешь, я всегда мечтал о сыне. Еще задолго до женитьбы. Я всегда любил детей. Когда меня послали в Сан-Пауло, тяжелее всего мне было расстаться с маленьким племянником. И в самые трудные дни, когда я чувствую, что мне не справиться с усталостью, когда во мне возникает желание все бросить и отдохнуть, – я всегда вспоминаю о детях, о малютках, которые умирают с голоду вскоре после рождения, или о тех, кто продолжает влачить жалкое существование, скитаясь по улицам. Достаточно мне вспомнить о них, чтобы почувствовать прилив новых сил… – Он немного помолчал, словно стараясь вникнуть в смысл полученного известия, и затем продолжал: – У меня здесь есть товарищ, один негр – безобразный, как дьявол, по имени Доротеу…
– Я его знаю.
– Так вот его жена тоже ожидает ребенка. Он все время об этом говорит. На днях он мне сказал примерно следующее: «Хорошее дело – бороться за будущее детей, но особенно остро это ощущаешь, когда среди этих детей находится и твой собственный ребенок…» Если это действительно так, я надеюсь, что отныне буду работать еще лучше.
– Мариана ничего мне не сказала, но еще до того, как я узнал правду, я понял, что с ней что-то происходит, – достаточно было взглянуть на ее лицо. И работает она еще энергичнее.
Жоан вышел и зашагал по уснувшим ночным улицам. Товарищи, должно быть, уже дожидались его. Дорогой он обдумывал, что им сказать, какие передать директивы, вытекающие из сообщений Руйво; взвешивал в уме политические аргументы, которые собирался им изложить. На всем пути его мысль ни на миг не отрывалась от вопросов, связанных с забастовкой, с предстоящим собранием. Но все это время Мариана находилась рядом с ним: он чувствовал ее ласковое присутствие, ощущал тепло ее любви. Уже очень давно они не виделись: после женитьбы ему приходилось редко бывать дома. В сущности, после того как они познакомились, он очень мало бывал с нею. Тем не менее ему казалось, что он знал ее всегда, что она постоянно, неразлучно находилась рядом с ним. Он полюбил ее сразу же после того вечера, когда они встретились на праздновании ее дня рождения, и никогда с тех пор никакое другое чувство не нарушало целостности его любви и – он знал – так же было и с Марианой.
Для Жоана любовь была совершенно иным чувством, чем для Пауло, или для Мариэты Вале, или даже для Мануэлы. Когда он думал о своей любви и о своей любимой, это сливалось со всем, что его окружало: с его борьбой, с его мечтами, с его прекрасной надеждой на завтрашний день и с суровой действительностью сегодняшнего дня. Они были так тесно связаны друг с другом, что, когда он собирался встретиться с товарищами, ему достаточно было подумать об этом, чтобы тотчас же ощутить рядом с собой и Мариану, настолько живо, будто она сама – его жена, его безграничная любовь – только что приехала из Сан-Пауло; особенно дорога Мариана была ему теперь, когда он узнал, что она беременна, что она носит ребенка – плод их любви. Может быть, в эту самую ночь и Мариана идет по улицам Сан-Пауло, выполняя задание партии. И рядом с ней будет шагать Жоан. Потому что, как бы далеко они ни были один от другого, душой они всегда вместе, – ничто не может их разлучить.
12
– Сюда, прошу вас… – пригласил Маркоса де Соузу метрдотель, указывая на свободный столик в переполненном зале ресторана.
Но из-за другого стола кто-то его окликнул:
– Маркос! Маркос! Сюда, к нам! – И Сузана Виейра приподнялась со своего места, чтобы ему легче было ее заметить.
– О! Сузана… И Пауло…
Архитектор не проявил большого восторга. Приезжая в Сантос, он имел обыкновение останавливаться именно в этом отеле, но сегодня, после того как портье сообщил ему, что здесь находится его превосходительство министр труда, он предпочел бы другой отель. Он так и собирался поступить, но лифтер уже успел завладеть его небольшим чемоданом.
Теперь Маркос спустился к ужину, и праздничная атмосфера ресторана, обилие света и цветов, великолепный оркестр, замороженное во льду шампанское, танцующие пары – все это раздражало, почти оскорбляло его. Он вспомнил горящего в жару Руйво, истерзанного чахоткой; вспомнил, как он тайком провез его незамеченным мимо полицейских патрулей; вспомнил бастующих рабочих и кофе, сложенный на портовых складах; вспомнил сражающийся испанский народ; вспомнил убитого грузчика. А он, Маркос де Соуза, солидарный с этой суровой и неравной борьбой, находится здесь, в роскошном ресторане одного из шикарных отелей побережья, и собирается приступить к изысканному ужину в компании хозяев этой полиции, этого кофе, этих пуль, этих союзников Франко. И он по-прежнему остается в обществе своих знакомых, своих клиентов…
«Моих хозяев…», – подумал он. Ведь это он построил особняк для родителей Сузаны Виейра, загородную виллу Артура Карнейро-Маседо-да-Роша; ведь это он принимал участие в проектировании дворца Коста-Вале и был главным архитектором при сооружении здания его банка. «Они меня содержат: оплачивают мой покой и комфорт», – думал он, пробираясь между танцующими парами к столику, откуда Сузана Виейра, сидевшая в обществе Пауло, Бертиньо Соареса и Розиньи да Toppe, подавала ему знаки рукой. «Вот почему мне никогда не приходилось думать об искусстве иначе, как о достоянии избранного общества, привилегированной касты. В сущности, я запродан им, но никогда ясно не отдавал себе в этом отчета», – продолжал размышлять Маркос. Ему казалось, что он все еще слышит голос Руйво, громивший абстрактную живопись, говоривший об искусстве – включая и архитектуру, – созданном народом и находящемся на службе у народа: «Гражданин и художник – одно существо, – говорил рабочий лидер. – Невозможно мыслить в условиях социализма о земельной собственности или при капиталистических отношениях – о подлинном искусстве. Это нелепо».
И, однако, в течение долгих лет это не казалось Маркосу нелепым: предоставлять свой дом для созыва нелегальных коммунистических собраний, ежемесячно давать деньги партии – и вместе с тем иметь об искусстве такие же представления, как поэт Шопел или дипломат Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша; наслаждаться той же самой какофонической музыкой, которая приводила в восторг женоподобного Бертиньо Соареса. И лишь сейчас в этом ярко освещенном зале с цветами и винами, где слышались взрывы веселого смеха, где главенствовал министр труда режима диктатуры, – Маркос внезапно отдал себе отчет, что во всем этом было что-то глубоко несправедливое. Он был недоволен собой и усомнился в самом себе. Мысль о том, что совсем недавно был убит рабочий, не выходила у него из головы; перед его глазами все еще стоял образ горящего в жару Руйво, прячущегося от полиции и несмотря на это довольного жизнью, радующегося ей! Маркос всегда считал себя порядочным человеком, но теперь он видел, как мало значила его «порядочность» по сравнению с достоинством и человеческой гармоничностью Руйво.
В самый горячий момент их дискуссии Руйво сказал ему: «Мой дорогой, есть много людей, особенно среди интеллигентов, которым хочется одной ногой стоять в лагере пролетариата, а другой – в лагере буржуазии. Это называется оппортунизмом».
«Порядочный человек? – спросил себя Маркос де Соуза. – Оказывается, я всего-навсего оппортунист», – ответил он самому себе, протягивая руку Сузане Виейра.
Его встретили с радостью. Метрдотель поспешил принести еще стул, сотрапезники подвинулись, давая Маркосу место.
– Да здравствует наш великий архитектор, наш Корбюзье![117] – воскликнул Пауло. Глаза его были прикованы к центральному столу, за которым рядом с министром труда сидела Мариэта Вале.
– Сюда, поближе ко мне… – говорила Сузана Виейра метрдотелю, который ставил стул для Маркоса де Соузы.
– Вы приехали ради завтрашнего бала, Маркокиньо? – спросил Бертиньо Соарес.
– Какого бала?
– Ах, вы не знаете? В честь министра доктора Габриэла… Это будет целое событие. Фантастический бал – только о нем и разговор. Это огромная сенсация для Сантоса!..
Маркос сел и машинально взял меню, поданное ему официантом. Странное чувство – смесь отвращения с ненавистью – возникло в нем. Позади с карандашом в руке официант дожидался его заказа. Сузана Виейра вынула из вазы цветок и собиралась прикрепить его к лацкану пиджака Маркоса. Где-то сейчас находится Руйво? Если бы он мог с ним поговорить, высказать ему все, что чувствует, еще раз подискутировать. Но Маркосу даже не было известно, где тот остановился: Руйво просил высадить его среди улицы, не позволил подвезти к двери дома; очевидно, он не доверял Маркосу.
А можно ли ему доверять, если он всего лишь оппортунист, один из тех, кто умудряется находиться в двух разных лагерях борьбы? И разве этот Бертиньо Соарес – аморальный и пошлый, с признаками вырождения на порочном лице, – не обращался с ним как с одним из своих? Разве Соарес не имел права считать его частью всего этого мира моральной нищеты, который их окружал? И Маркос почувствовал, как огромно расстояние, как глубока разница между двумя мирами, борющимися друг с другом. По одну сторону – Бертиньо Соарес, «гнилой нарыв» (так характеризовал его Маркос); Сузана Виейра – полудева и полупроститутка, прижимавшаяся к нему, пока вдевала в петлицу цветок, выставляющая напоказ грудь в глубоком декольте вечернего платья; Пауло Карнейро, ухаживающий за Розиньей да Toppe с выражением циничной пресыщенности; банкир Коста-Вале с холодным, расчетливым взглядом; угодливый, льстивый Эузебио Лима; пьяный, грубый министр Габриэл Васконселос, наклонившийся к Мариэте Вале и что-то ей нашептывающий. Таков был мир, внезапно увиденный им во всей своей наготе, настолько отвратительный, что он почувствовал, как к горлу подступает тошнота. По другую сторону – безграничное самоотвержение человека ради идеи, настолько великое, что оно кажется невозможным; чистота чувств, благородная готовность на любые жертвы. Он вспомнил Мариану, всегда радостную, такую прекрасную в простоте своей бедной одежды; товарища Жоана с его строгим лицом и пламенным взором; мужественного Карлоса с его неизменно хорошим настроением; твердого как сталь Зе-Педро; горящее в жару лицо Руйво и его мудрые слова. И ему захотелось надавать Бертиньо Соаресу пощечин. «Но поступить так, значит замарать свои руки», – подумал он.
– Закажите что хотите, – ответил он на вопрос официанта, – мне безразлично…
За столиком обсуждали предстоящий бал. Сузане Виейра хотелось узнать намерения Маркоса – какой костюм он себе придумает.
– Я не буду на балу: завтра вечером я возвращаюсь в Сан-Пауло, – ответил Маркос.
– Это невозможно!.. – возмутился Бертиньо Соарес. – Это предательство! А я-то хотел посоветоваться с вами о декорировании зала… чтобы все выглядело совершенно по-парижски…
– Не рассчитывайте на мое участие в этом свинстве. – Маркос испытывал потребность говорить грубости.
– Свинстве? Почему свинстве?..
Все обернулись к нему. Пауло перестал смотреть на Мариэту Вале. Раздражение архитектора произвело на всех впечатление. Чем вызваны эти гневные слова? Сузана Виейра дружески взяла его руку и одновременно посмотрела на него томным взглядом. Даже Розинья да Toppe, обычно очень молчаливая, только совсем недавно покинувшая для брака с Пауло монастырский пансион, – даже она разинула рот от изумления и застыла с идиотским выражением лица.
– Может быть, вам не известно, что полицией убит бастующий рабочий? Что в порту – забастовка? Что многим тысячам людей нечего есть? А у вас хватает смелости говорить о празднествах, о балах? Кроме всего прочего, это цинично.
– Ба! – воскликнул Бертиньо, будто был не в состоянии найти слова, чтобы выразить свое удивление.
– Но ведь это же коммунисты… – робко пробормотала Розинья да Toppe и взглянула на Пауло, как бы ища его одобрения. – А коммунисты – не люди. Сестра Клара из монастыря Божьей благодати учила нас в пансионе, что коммунисты – враги бога… Мы не должны иметь сострадания к врагам религии…
Пауло закурил сигарету и движением руки предупредил возражение Маркоса.
– Одну минутку, Маркос! Известна ли тебе теория Шопела – великая, монументальная, гениальнейшая теория Шопела?
Оказалось, что эта теория неизвестна никому из сидевших за столом, и всем захотелось с ней познакомиться. Этот Шопел – нечто исключительное: каждый день он выдумывает все более и более поразительные вещи…
– Теория Шопела – это учение о том, как в наше время хорошо жить. Она дает исчерпывающий и уничтожающий ответ на все твои возражения против нашего бала. Это теория «невинных из Леблона». Она была создана для молодых обитателей Леблона, Ипанемы, Копакабаны[118], но применима ко всем нам. «Невинными из Леблона» являются все те, кто подобно Бертиньо, мне, Розинье, Сузане не читает первых страниц газет, посвященных международной и внутренней политике, войнам, забастовкам, – всем этим материальным и пошлым вещам, которые так занимают большинство населения. Мы выше всего этого; в газетах мы читаем лишь страницы, посвященные литературе, искусству, а также великосветскую хронику, отчеты о концертах и скачках. Мы живем для великих и вечных чувств, для прекрасного, для духовного. Мы высоко парим над мелочностью повседневных явлений. Мы не позволяем им нас тревожить; мы живем, беря от жизни все хорошее, что она способна дать… Мы «невинные»…
Маркос залпом выпил свой коктейль. Сузана аплодисментами выразила одобрение теории Шопела; Бертиньо Соарес блаженствовал. И только одна Розинья да Toppe стала возражать:
– Нельзя не думать о «них», о коммунистах. Моя тетя все время повторяет, что с коммунистами надо покончить, иначе в один прекрасный день они у нас отнимут все, вплоть до ночной рубашки…
Пауло, поднимаясь для танца с Мариэтой Вале, пошутил над возражением своей невесты:
– Ночная рубашка… Не так-то она нужна. В такую жару, дорогая моя, лучше спать нагишом…
– Эта теория Шопела поразительна, вы не находите? – спросила Сузана Виейра Маркоса. – «Невинные»… Как ангелы господни… Мы – «Невинные из Сантоса».
Маркос не мог найти для ответа иных слов, кроме ругательств. Поэтому он предпочел промолчать. Он почувствовал, что больше не может оставаться здесь, за этим столом, бок о бок с этими людьми. Бертиньо и Розинья пошли танцевать. Сузана Виейра предложила Маркосу:
– Потанцуем?
– Нет. Я должен немедленно уйти. У меня важное дело… – Для большей убедительности он взглянул на часы. – Я и так уже опаздываю.
– Но вы даже не поужинали…
– Не беда, я не голоден. Меня ждут…
– Женщина? – конфиденциально спросила она.
– Кто знает?.. – Он протянул руку. Она улыбнулась и шепнула:
– До свидания, сеньор ловелас…
Маркос лавировал между танцующими парами. Мимо него промелькнули в танце Пауло и Мариэта: она танцевала с полузакрытыми глазами, он прижимал ее к себе. Маркос почти бегом спустился по лестнице. Ему нужен был свежий воздух, он чувствовал, что задыхается здесь, и больше всего сердился на самого себя. Он считал себя даже хуже этих «невинных из Леблона»: ведь ему-то были известны те, что находились в другом лагере, и, тем не менее, у него нехватало мужества решиться… Он колебался между этими двумя мирами, одной ногой стоял в одном, другой – в другом. Оппортунист?..
Когда он вышел из отеля, его охватила черная ночь. Ветер с моря освежил его. На тротуаре напротив он заметил сыщиков, охранявших отель от воображаемого покушения забастовщиков на пиршество, на пьянство, на танцы тех людей наверху в ресторане, – охранявших их бесстыдство, охранявших теории Шопела, приготовления Бертиньо к балу, охранявших и его, Маркоса де Соузу… Все это ужасно. Как он никогда раньше не понимал, не чувствовал этого? Нужно бежать отсюда. Он попросил швейцара вызвать автомобиль.
Превышая дозволенную скорость, Маркос помчался по улицам города. Сначала он ехал вдоль побережья, но постепенно в нем возникла душевная потребность посетить место схватки грузчиков с полицией, и он повернул к набережной.
С наступлением ночи полицейских в порту было несколько меньше, но, несмотря на это, когда он подъехал к складам, ему преградил путь военный патруль. Пришлось остановить машину и показать свои документы. Ему велели ехать другим путем – здесь проезд был воспрещен. Он медленно двигался по этой охраняемой солдатами безмолвной набережной, которая представилась ему символом и прообразом той ожесточенной борьбы, что велась в Бразилии и во всем мире. И чем больше он вдумывался в смысл этой борьбы, тем ближе чувствовал себя к людям, которые из глубокого подполья руководили этой борьбой. На стороне этих людей, думал он, человеческое достоинство и благородство.
Он поехал по направлению, указанному солдатами, и скоро потерял из виду набережную. Он ехал без определенной цели, отдавшись своим размышлениям. Огибая угол улицы, он внезапно услышал свист, повторенный несколько раз, как условный сигнал. И тут же фары его машины осветили странную сцену: два человека, словно сорвавшись со стены, бросились бежать и скрылись за углом. Воры? Свист повторился еще несколько раз уже далеко впереди. Маркос замедлил ход машины и остановил ее у стены, от которой бежали те двое. Фары осветили ведерко с краской, большую кисть и незаконченную надпись на стене:
«Да здравствует забастовка! Смерть поли…»
Теперь он понял смысл этого свиста: он помешал работе «стенных живописцев». Сколько раз читал он на улицах эти сделанные ночью надписи; видел, как днем уничтожала их полиция, и ни разу при этом не подумал о людях, рисковавших свободой чтобы распространять революционные лозунги и этим поддерживать мужество в массах. И вот он вспугнул их, прервал их работу, помешал им выполнить свой долг…
Он даже не выключил света фар; взял кисть, обмакнул ее в ведро и закончил надпись. Когда он дописывал последние буквы, до него донесся звук шагов, но он даже не обернулся. Он хорошо знал, что если это полиция, его арестуют, подвергнут суду трибунала безопасности, непременно осудят, и его карьера архитектора, пользующегося популярностью в среде богачей, будет скомпрометирована. Но что ему до этого за дело? Он почти желал, чтобы его арестовали, судили. Так он покончил бы с тем нестерпимым двойственным положением, в каком теперь находился.
Но шаги удалились в противоположном направлении. Тогда он рядом с надписью нарисовал серп и молот.
Ведерко и кисть он спрятал у себя в автомобиле. Его пиджак и брюки были испачканы, руки – тоже. Но он улыбался: наконец-то он был доволен собой.
Он еще раз взглянул на законченную им надпись:
«Да здравствует забастовка! Смерть полиции!»
«Завтра, – решил он, усаживаясь в автомобиль, – я приму участие в похоронах убитого забастовщика».
Он включил скорость. Ему хотелось петь.
13
К ночи из рабочих кварталов, из своих убогих жилищ стали собираться товарищи убитого. Но трупа еще не было; машина должна была доставить его с минуты на минуту – так обещали в морге. Брат покойного, каменщик со стройки на побережье, ходил в полицию требовать, чтобы ему выдали тело. Он провел там несколько часов: его таскали из комнаты в комнату, подвергали многочисленным допросам. Ему пришлось долго прождать в зале, полном арестованных в этот день забастовщиков; почти все они были избиты. В конце концов его ввели к инспектору охраны политического и социального порядка штата, и Баррос угрожающим тоном сказал ему:
– Теперь вы будете знать, как устраивать забастовки, как слушать коммунистов. Отведаете и резиновые дубинки и пулеметные очереди…
– Я не имею ко всему этому никакого отношения, сеньор инспектор. Я не работаю в порту, не бастую. Я пришел сюда потому, что покойный – мой родной брат, и я исполняю свой долг.
– За каким чортом вам понадобился труп?
– Чтобы похоронить несчастного по-христиански…
– По-христиански! – ожесточился Баррос. – Я едва удерживаюсь от желания приказать избить тебя резиновыми дубинками! Где это видано, чтобы коммунист нуждался в христианском погребении?..
– Он не был коммунистом.
– Молчать! Предупреждаю об одном: если намереваетесь использовать похороны для какой-либо демонстрации, будьте готовы к тому, чтобы послезавтра хоронить еще многих других. Я научу вас, как делаются гробы…
Наконец было дано разрешение получить труп. Брат покойного тотчас же отправился в морг, и там обещали привезти тело немедленно. Но вот уже глубокая ночь, а машины все нет.
Маленький домик в плохо освещенном квартале был полон народа. В передней комнате портовые рабочие и грузчики вели оживленную беседу. Кто-то принес кашасу, и все пили из одного стакана, переходившего из рук в руки. В соседней комнате приготовили постель, чтобы положить труп. Пятилетнего сына убитого уложили спать в кухне, где находились жена и мать; ребенок мирно спал – царившее вокруг волнение ему не мешало. Старуха мать всхлипывала, но у вдовы глаза были сухи; она неподвижно сидела на стуле, ничего не отвечая на слова утешения, которые высказывали ей пришедшие. Негритянка Инасия хлопотала в кухне и принимала посетителей. Ребенок спал на полу, закутанный в какое-то тряпье. Рыдания старухи временами становились настолько громкими, что разговоры в передней обрывались и там воцарялось молчание.
– За что такое несчастье?.. – монотонно причитала старуха, сидя около спящего сиротки.
Поблизости от дома, на углах жалких улиц рыскали полицейские агенты. В доме говорили приглушенными голосами; лишь изредка вырывались восклицания, выражавшие возмущение полицией и министром труда. Разговор вращался вокруг предложений, сделанных Эузебио Лимой от имени министра вечером после столкновения с полицией: немедленно прекратить забастовку и погрузить германский пароход. В этом случае к бастовавшим не будет применено никаких карательных мер. Однако судебное преследование профсоюзных руководителей и остальных арестованных продолжится. Помещение профсоюза будет открыто вновь, но вместо прежнего руководства, которое признано «экстремистским», министерство назначит новую профсоюзную комиссию. Министр предоставлял забастовщикам двадцать четыре часа для обсуждения его предложения. В случае если бастующие его не примут, будут применены решительные меры, чтобы покончить с движением: массовое увольнение всех бастующих и привлечение их к суду трибунала безопасности. Пусть они не забывают, что конституция 10 ноября запрещает забастовки и что эта забастовка – преступление против закона. Если предложения министра не будут приняты, правительство начнет действовать без пощады и неизбежно прибегнет к насилию.
– Можно подумать, будто до сих пор они обращались с нами мягко: угощали сыром с мармеладом, – заметил Доротеу.
Какой-то веснушчатый субъект вытянул шею.
– А что мы можем поделать? Что мы будем есть, чем накормим наши семьи? К профсоюзным пособиям не прикоснешься… Придется смириться, долго так не протянем. А то завтра нас всех уволят – останемся без работы и с судебным процессом на шее. Что мы этим выиграем?
Доротеу огляделся вокруг. Некоторые были испуганы и внимательно слушали эти мрачные речи. Каждый повторял про себя заданный во всеуслышание веснушчатым субъектом вопрос: как продолжать забастовку, если через несколько дней не останется даже куска хлеба, чтобы накормить своих детей? А угроза лишиться работы, быть судимым, попасть в тюрьму? Теперь, при «новом государстве», им нечего ждать от правосудия. Как продолжать забастовку?
Толстый мулат сказал:
– Мы могли бы внести другое предложение: возобновить работу, но отказаться от погрузки германского парохода.
Доротеу от возмущения подпрыгнул на стуле.
– А наши арестованные товарищи? Предоставить их собственной участи, не пытаясь бороться за освобождение? За что их арестовали, за что собираются судить? За что их схватили, как щенков? За что убили Бартоломеу? Мы находимся здесь, в доме убитого, дожидаемся его тела, а у тебя хватает наглости предлагать возвратиться на работу? Ты забастовщик или «шкура» из министерства?
Толстый мулат стал оправдываться:
– Тебе хорошо известно, что я не из «желтых» и не из малодушных; я не дезертирую в час опасности. Но правда заключается в том, что у нас нет другого выхода. Если бы мы не были совершенно одни, если бы начались забастовки в других местах, тогда еще куда ни шло…
– Мы не одни… – раздался в дверях чей-то голос. Это был Освалдо, секретарь ячейки грузчиков, только что явившийся в сопровождении Аристидеса и других товарищей. Его престиж среди портовых рабочих был очень велик: ему верили и знали, что он никогда не лгал.
– Откуда тебе это известно? – спросил веснушчатый субъект. – Разве есть какие-нибудь новости?
Освалдо, войдя, пожимал руки собравшимся.
– Вокруг дома рыщет полиция. Пусть кто-нибудь сторожит у двери, чтобы какой-нибудь шпик не мог нас подслушать. Я пойду к семье покойного и сейчас вернусь…
Выразив свое соболезнование вдове и передав брату убитого деньги для семьи, Освалдо вернулся в комнату, сел с грузчиками и выпил предложенную ему кашасу. Затем сунул руку в карман и вытащил оттуда листок бумаги, испещренный цифрами.
– Рабочие Сан-Пауло прислали сегодня двадцать шесть конто. Это – только начало кампании солидарности. Правительство забрало деньги профсоюза? Рабочие дадут нам деньги для поддержки забастовки. По всему штату начался сбор средств. Мы вовсе не одни…
Он всматривался в каждого. Они хорошо знали друг друга: это были его товарищи по работе, его друзья; ему были известны достоинства и недостатки каждого, были близки занимавшие их вопросы.
– Меня удивляет, что вы уже успели испугаться, когда еще ничего не произошло. Среди грузчиков Сантоса всегда существовал закон: один за всех, все за одного. Сколько забастовок провели мы в этом порту? Не перечесть. А заканчивалась ли хотя бы одна из них на том, что товарищи оставались в тюрьме? Знаете ли вы, что полиция собирается выслать Пеле и других испанцев? Выдать их Франко? Это равносильно их смерти. В тот день, когда бастующие на это согласятся, я выйду из союза грузчиков, предпочту служить лакеем в отеле на побережье или же чистить обувь на улицах.
– Выслать Пепе? – раздался единодушный возглас всеобщего возмущения.