Луч фонаря снова обнаружил его, и в этот момент он опять выстрелил. Но тут же упал под градом пуль, хотя многие из них застряли в шкафу. Он было прижался к стенке шкафа, но пошатнулся, при падении голова его стукнулась об пол, револьвер выскользнул из руки. Агенты поняли, что все кончено, и зажгли свет. Они увидели тело Жофре, распростертое на полу около шкафа; кровь лилась у него из груди.
Но в тот же момент они заметили дым, выходящий из двери комнаты, где находились машины, и теперь уже совершенно отчетливо услышали звучный голос:
Красное знамя победит…
Баррос, склонившийся было над телом Жофре, быстро поднялся и крикнул своим людям:
– Машины!.. Он поджег материалы… Скорей!..
Но раньше чем они успели двинуться с места, на пороге комнаты появился старый Орестес с револьвером в руке. Он громко запел:
Пусть вечно живут коммунизм и свобода!
– Берегитесь, Баррос!.. – предупредил полицейский. Шеф бросился на пол, упав на Жофре, он едва успел спастись от пули старика. Как раз перед этим Орестес взглянул на Жофре и прочел в его глазах настойчивый вопрос. Орестес хотел ему сказать, чтобы тот не опасался за машины, но в это мгновение его смертельно ранила пуля Барроса. Орестес снова поднял оружие; ему пришлось сделать огромное усилие, чтобы разрядить револьвер. Пальцы не слушались, это было его последнее усилие; он упал вниз лицом, и его непокорные седые волосы окрасились кровью, вытекавшей из груди Жофре. И почти немедленно вслед за этим страшный взрыв потряс дом. В воздух взлетели обломки стены, вскрылась часть крыши и показалось синее небо. Град из кирпичей и кусков железа посыпался на полицейских и на распростертые тела. Бомба старого Орестеса покончила с машинами. Жофре закрыл глаза, засыпанные пылью, и подумал: «Жаль, старый Орестес не смог этого увидеть».
Крестьяне, жившие по соседству, собрались на дороге, полицейские разгоняли их. Баррос был разъярен: он не мог использовать типографию, чтобы печатать фальшивые листовки, он не мог устроить засаду в доме – дома не было. Весть об этом распространится за какие-нибудь часы. Проклятые коммунисты!.. Он ткнул ногой тело Жофре.
– Этот еще жив… Тащите его в автомобиль.
Полицейские уже вынесли раненых агентов; один был при смерти. Баррос сказал, взглянув на труп Орестеса:
– Старая сволочь, это он взорвал машины… – И он наступил на лицо убитого тяжелым сапогом. – Этот, по крайней мере, уже околел…
Он оставил тело Орестеса в покое, только когда полицейские пришли забирать труп. Камалеан из автомобиля, где он оставался, видел, как в другую машину укладывали тела. Его бросило в холодный пот, им овладел жуткий страх, ему мучительно захотелось бежать. Одному из полицейских пришлось удержать Камалеана силой.
– Ты куда, кретин?
В полиции, после того как раненые агенты были сданы на попечение дежурного врача, Жофре бросили на свободный стол в одном из кабинетов управления охраны политического и социального порядка. Труп Орестеса свалили на пол. Жофре дышал с трудом, кровь продолжала непрерывно течь из ран на груди. Лицо его снова приняло юношеское, почти мальчишеское выражение…
Баррос вошел, посмотрел на него и только тогда отдал себе отчет, насколько молод этот коммунист. Он объявил находившимся в кабинете агентам, щеголяя своей осведомленностью:
– Это Жофре Рамос. Он был приговорен трибуналом безопасности к восьми годам тюрьмы. Я его узнал там же, в типографии. Сейчас у себя в кабинете я сверился с фотографиями, полученными из Рио… Это он самый… С таким детски-наивным лицом. И так нас обманывал… – Он остановился возле Жофре, пальцами приоткрыл ему глаза и сказал: – Ну, Жофре, вот тебе и смерть пришла. А жалко, ты еще так молод… Такой решительный парень…
Баррос был уверен, что Жофре знает многое, что он мог бы выдать партийную организацию Сан-Пауло, возможно, даже многих – в Рио. Вот он здесь, почти умирает, а в смертный час даже самые храбрые люди могут заколебаться, думал Баррос, готовый на все, лишь бы вознаградить себя за взрыв, произведенный Орестесом, за разрушенные машины, за потерянную возможность устроить засаду. Его хриплый голос стал мягким и вкрадчивым:
– Мне нравятся такие решительные люди, как ты… Я восхищен, просто восхищен. Но ты, парень, уже при смерти. И вот я предлагаю тебе соглашение: ты рассказываешь, что тебе известно, – я вызываю дежурного врача, затем мы отправляем тебя в больницу – и ты спасен. А потом…
– Собака! – бросил ему Жофре, и струйка крови показалась у него изо рта, голова снова упала на стол.
Баррос сдержался и продолжал еще более вежливо:
– Если ты захочешь говорить, я пошлю за врачом, он наверняка спасет тебе жизнь. Мы задаем вопросы – ты отвечаешь и остаешься в живых. Если будешь молчать, истечешь здесь кровью и умрешь… Еще есть время… Это вопрос жизни или смерти; не будь дураком, не разыгрывай из себя героя… Стоит мне распорядиться, и врач появится немедленно. Ведь ты еще молод, у тебя, конечно, есть и мать, и невеста… Подумай о них, подумай, как они будут горевать, если ты умрешь. Ну как, будешь говорить?
Жофре собрал все силы, еще раз поднял голову.
– Собака! – прохрипел он, и голос его прервался: Жофре захлебнулся кровью.
Баррос сжал кулаки и, чтобы сдержать себя, начал ходить по комнате. Нет, ему не понять этих людей, которые предпочитают лучше умереть, чем проговориться… Что это за люди, откуда их упрямство, чего ради они так поступают, как это возможно? Баррос не мог этого постигнуть. Неожиданно ему пришла в голову идея; он распорядился привести Камалеана. Толкнув его к столу, показал на него Жофре и сказал как можно убедительнее:
– Он уже нам рассказал все, что знал; он выдал нам все руководство партии. Нам уже все известно, но мы хотим только подтверждения. Кто такой Жоан? Где живут Руйво и Зе-Педро? Кто тебя послал сюда из Рио? Кто входит в состав Национального комитета? Говори, пока есть время, хотя бы потому, что нет смысла упорствовать, все равно мы уже все знаем и хотим только еще раз удостовериться в этом… Я велю позвать врача… А потом мы позаботимся о пересмотре твоего дела. Честное слово!
Тускнеющие глаза Жофре остановились на землистом лице Камалеана. И в них было такое глубокое презрение, что типограф отступил, умоляя:
– Уведите меня отсюда… Уведите отсюда… Он может…
Баррос раздраженно накинулся на него:
– Довольно трусить, дерьмо! Призраков боишься!.. – Он толкнул его к двери. – Уведите этого идиота…
Баррос снова повернулся к Жофре, с лица которого уже исчезала жизнь. Затем бросил взгляд на ручные часы.
– Сейчас около половины пятого утра. Если я не вызову немедленно врача, ты не проживешь и часа. Ты умираешь, – неужели тебе это непонятно? Так почему же ты молчишь?.. Не будь кретином… Говори!
Жофре склонил голову набок, взглянул на труп Орестеса; ему показалось, что он видит счастливую улыбку на устах старика, прикрытых густыми седыми усами. Он сделал новое усилие; ему не удалось крикнуть Камалеану «предатель», как хотелось это сделать, – хватит ли у него сил, сумеет ли он теперь произнести свою последнюю здравицу в честь Коммунистической партии Бразилии, в честь товарища Престеса? Глаза его все больше заволакивало, силы покидали его вместе с кровью, сочившейся из ран; из уст его послышалось невнятное бормотание. Баррос заметил движение этих окровавленных губ, лицо его осветилось торжествующей улыбкой. «Он решил говорить…»
И Баррос нагнул голову, чтобы лучше слышать, чтобы не потерять ни единого звука. И он услышал прерывистый голос умирающего:
– Да здравствует коммунистическая партия!..
Он вышел из себя и, замахнувшись своей огромной, грубой ручищей, проревел:
– Говори, щенок, говори, пока есть время, не изображай из себя храбреца! Я умею расправляться с такими героями… – И Баррос изо всех сил ударил Жофре.
Только после второго удара он почувствовал, что избивает мертвеца. Он отошел, вытер об оконную занавеску запачканную в крови руку и сказал усталым, подавленным голосом:
– Околел… Предпочел сдохнуть, проклятый, чем заговорить…
Через оконные решетки входило утро; первые бледные лучи солнца осветили трупы.
23
В поисках хижины Гонсало Карлос на каноэ сирийца отправился вниз по реке. Его глаза горожанина широко раскрывались от изумления при виде окружающей дикой природы. Время от времени сириец тайком бросал на него недоверчивый взгляд. Карлос чувствовал себя подавленным величием окружавшей его природы: многоводной рекой, густым лесом и деревьями, переплетенными лианами. Человек выглядел здесь маленьким и незаметным; кабокло, позеленевшие от малярии, дрожащие от лихорадки, казались странными, призрачными видениями селвы. Карлос спрашивал себя: когда наступит день победы, когда удастся освободить от оков нищеты этого простого бразильского человека, сделав его могущественным властелином непокорной природы?
Путешествие из Сан-Пауло в Мато-Гроссо поездом, затем на грузовике, потом на лошади явилось для Карлоса своего рода политическими курсами, оно дало ему неоценимый опыт: он познакомился с безграничной нищетой тружеников сельского хозяйства. И увидел, что по мере продвижения вглубь страны нищета все возрастает, становится все более трагической. Он видел колонистов на кофейных плантациях Сан-Пауло, потом трудящихся, которые работали, как рабы, на плантациях и скотоводческих фермах экс-сенатора Венансио Флоривала, на плодородных землях Мато-Гроссо. Было похоже, что он направлялся вглубь времен и попал не в другой штат бразильской федерации, а на предыдущую страницу истории человечества – в эпоху феодализма. Он видел людей, подобно рабам обрабатывающих землю без каких-либо орудий, кроме их собственных жалких рук, – людей, лишенных права пользоваться плодами этой земли. Даже скоту жилось лучше, чем им, ибо животные представляли большую ценность для плантаторов, чем люди. То была страшная нищета, неописуемая трагедия. Глаза молодого коммуниста мрачнели при виде этой все более возраставшей нищеты. После того что он видел на фазендах Венансио Флоривала, он решил, что познакомился с пределом нищеты, что более ужасная действительность просто невозможна.
Карлос пробыл в гостях у экс-сенатора сутки. Он пустился на хитрость: прибыв в фазенду на грузовике, доставлявшем из Кампо-Гранде продукты для лавки, из которой снабжались по невероятно высоким ценам рабочие и колонисты, он представился плантатору как сан-пауловский журналист, которому Коста-Вале якобы поручил написать очерк о долине реки Салгадо.
Венансио Флоривал, всегда относившийся к журналистам с почтением – он оплачивал их завтраки, обеды и коктейли в Рио и Сан-Пауло, – принял его весьма радушно. Он сказал Карлосу, что действительно ожидает и даже не одного, а целую группу журналистов, посланных газетой «А нотисиа», чтобы описать в серии статей современное состояние долины, где должно возникнуть мощное промышленное предприятие. Сам Венансио Флоривал как один из пайщиков новой компании был особо заинтересован в этих землях. Он прибыл сюда из Сан-Пауло вскоре после посещения города диктатором и по окончании операции с кофе, с тем чтобы по просьбе Коста-Вале подготовить на своей фазенде помещения для приезжающих журналистов, инженеров и техников. – Приедет даже поэт Сезар Гильерме Шопел, этот толстяк, похожий на откормленного борова, вы его, конечно, знаете?.. – сказал он Карлосу. – Шопел даже обещал написать поэму о землях моей фазенды…
Карлос спокойно заверил его, что он близкий друг поэта Шопела (которого на самом деле он знал только по имени) и что он входит в состав прибывающей экспедиции, являясь как бы ее авангардом: он должен ехать впереди, чтобы все подготовить к их приему. Венансио Флоривал принял его наилучшим образом, великолепно угостил и, тщеславно гордясь фазендой, захотел показать ее Карлосу. Тот увидел огромные плантации кофе и бескрайние пастбища, на которых тучнел ленивый скот. Но он увидел также грязные лачуги колонистов, похожих на скелеты детей с раздутыми животами и бледными личиками, которые выполняли работу взрослых; он увидел женщин, состарившихся к тридцати годам; и все эти люди были лишены каких бы то ни было прав. Он услышал, как плантатор выкрикивает их имена, обращается с ними, как с рабами. И ему пришли на память слова Руйво о необходимости работать с крестьянами; он говорил об этом в докладе на последнем заседании районного комитета. Да, надо завоевывать эту массу людей, пробудить в них политическое сознание, установить их союз с пролетариатом. Без этого всякое усилие будет бесполезным, всякая борьба окажется бесцельной…
На следующий день Венансио Флоривал дал ему двух проводников и лошадей, чтобы перебраться через горы. В течение всего долгого перехода Карлос расспрашивал своих спутников об условиях местной жизни.
Так добрался он до лавочки сирийца на берегу реки. Проводники должны были ожидать его здесь – он обещал вернуться через два-три дня. Карлос рассказал торговцу кучу вымышленных историй насчет своей журналистской миссии и важных причин, по которым ему надо поговорить с Гонсало. Сириец слушал, наклонив голову; он был уверен, что Карлос – полицейский агент, которому поручено арестовать Гонсало. Уже давно сириец убедил себя, что Гонсало, по всей видимости, осужден за какое-то преступление: он не мог поверить, чтобы кто-нибудь просто решил поселиться здесь, на краю света, без причин, подобных тем, что привели сюда его самого. Он не отказался от того, чтобы отвезти журналиста в хижину гиганта, но потребовал, чтобы Карлос отправился туда один, без провожатых. И в течение всего пути сириец не проронил ни слова, а только подозрительно посматривал на молодого человека.
Карлос полагал, что на фазенде Венансио Флоривала он столкнулся с последней степенью нищеты. Но еще ужаснее, еще страшнее оказалась нищета проживающего по берегам реки среди пышной тропической природы населения – этих беглецов от мира, этих полуголодных, больных, изможденных людей. Клочки земли, отвоеванные ими у лесной чащи и возделанные голыми руками, убогие посевы маиса, маниока и фасоли не обеспечивали им даже полуголодного существования. А вскоре им предстояло лишиться этой земли – единственного, что у них оставалось и то находилось под угрозой…
Они прибыли к хижине Гонсало после полудня под палящими лучами солнца. Гонсало готовил каноэ для одной из своих обычных поездок по реке – от хижины к хижине кабокло. После того как сириец доставил ему газеты с известиями о создании «Акционерного общества долины реки Салгадо», он стал еще чаще навещать своих многочисленных друзей.
Сириец выскочил из каноэ, подошел к Гонсало и указал на Карлоса, подымавшегося на берег.
– Говорит, что он журналист. Хочет побеседовать с тобой, Дружище…
Они были здесь втроем, на берегу реки, где из воды то и дело выскакивали вечно голодные пираньи; позади был лес, переплетенный бесчисленными лианами. Голос сирийца звучал решительно:
– Я думаю, что он из полиции и прибыл за тобой. Он плохо сделал, что явился один… C'est зa… Мы тут же с ним покончим. А его проводникам я скажу, что он утонул и пираньи пожрали его… – И в руке у сирийца появился нож.
Карлос быстро подошел к Гонсало.
– Я от Витора.
Гигант с благодарностью улыбнулся сирийцу.
– Можешь спокойно оставить его у меня, я его знаю, он действительно журналист. Завтра я отвезу его на своем каноэ. Но прежде чем тебе уехать, зайдем ко мне, выпьем. – Он положил сирийцу руку на плечо. – Большое тебе спасибо!..
Когда каноэ сирийца исчезло вдали, они начали подробный разговор. Для Гонсало эта беседа была возвращением к жизни; он не мог скрыть радости, заполнившей его, увлажнившей глаза; она улыбкой разлилась по его лицу. Он не отрывал взора от Карлоса как бы для того, чтобы убедиться, что перед ним товарищ по партии, человек, прибывший с места борьбы, – человек, который был как бы частью его самого.
– А Витор, как он поживает?
– Думаю, что хорошо. Но я прибыл из Сан-Пауло, меня послали тамошние товарищи, которым Витор сообщил, что ты находишься здесь. Я даже не знаком с ним. Знаю только, что он ответственный работник партии на северо-востоке.
– Больше чем ответственный работник: он руководитель.
Карлос начал рассказывать об акционерном обществе. Гонсало, присев на корточки, как это в обычае у жителей сертана, внимательно слушал.
– Газеты много рассуждают о национализме – печать ведь теперь под контролем правительства. Только и слышишь эту песню: «национальное предприятие», «национальный капитал»… Это все разговоры для усыпления бдительности рабочего класса. За всем этим стоят американцы. Они хотят завладеть скрытым здесь марганцем. А затем намечается раздел этих земель между несколькими капиталистическими акулами… Они захватят земли кабокло и отдадут янки этот кусок страны. Так выглядит на деле их национализм…
Они долго обсуждали этот вопрос. Карлос изложил Гонсало программу его новой деятельности:
– Мы должны воспользоваться конфликтом, который наверняка у них возникнет, – конфликтом с населением, живущим на берегах реки. Они хотят прогнать отсюда всех. Нужно, чтобы борьба, которая здесь разгорится, послужила сигналом и примером для всех крестьян. Скоро должны прибыть первые специалисты, чтобы начать разведку месторождений. Появятся и рабочие. Среди них будут и наши люди. Пошлем тебе на помощь кого-нибудь из товарищей. Потом договоримся о пароле, с которым он к тебе явится. – Он пристально посмотрел на великана, этого полулегендарного товарища, о котором он так много слышал. – Перед нами стоит задача – глубже проникнуть в крестьянскую среду. Борьба индейцев, которой ты руководил, открыла широкие перспективы во всей этой зоне. Пока мы не создадим настоящего союза между рабочими и крестьянами, мы не можем даже и думать о серьезном массовом движении. Здесь должны произойти события более важные, чем руководимое тобой восстание индейцев, – события, о которых будут рассказывать по фазендам, которые мы сможем использовать для воспитания крестьян, чтобы они осознали свое ужасное положение и поднялись на борьбу. Я сам не представлял себе, насколько велика нищета в этой глуши… Нужно было приехать и увидеть все собственными глазами.
Они проговорили до тех пор, пока не наступила ночь, тропическая ночь с черным небом, усеянным звездами. Их окружали мириады москитов, но Гонсало как будто ничего не замечал. Он поджарил мясо на углях у костра, разведенного перед хижиной. Они скромно поужинали. Затем Карлос рассказал ему о партийных делах, о товарищах. Передал новости политической жизни, сообщил подробности государственного переворота, описал события, происшедшие в связи с приездом Варгаса в Сан-Пауло. Потом он стал слушать Гонсало, и великан долго рассказывал ему о долине реки Салгадо. Он хорошо изучил ее за эти годы, знал ее неисчислимые богатства; его голос звучал вдохновенно, когда он говорил об этой земле и об этой реке:
– Долина может стать настоящим раем… во времена социализма…
Карлос прервал его.
– Но сначала должна произойти революция… А для этого нужны люди… Нам нужно вселить революционный дух в этих кабокло, рабов Венансио Флоривала…
Гонсало посмотрел на тысячезвездное небо, затем перевел взгляд на лес и реку и, наконец, стал внимательно всматриваться в едва различимые очертания убогих хижин.
– Эх, товарищ, ты не знаешь этих кабокло! Все они – замечательные люди. Больные и униженные, они храбры и добры, щедры и честны. В тот день, когда мы им поможем осознать, в какой нищете и эксплуатации они живут, в этот день они станут солдатами революции. Кабокло покажут, на что они способны. Ибо, – смею тебя заверить, – жить здесь – это уже героизм; подлинное чудо, что они выживают.
Рев ягуара прорезал тишину ночи, он разбудил обезьян, поднявших испуганные крики. Гонсало встал; его гигантское тело, казалось, было подстать этим высоким, могучим деревьям.
– Когда наступит час и здесь начнутся волнения, – ты, товарищ, получишь представление о том, чего стоят эти кабокло. Возвращайся спокойно, мы справимся с гринго[107]. Я подниму против них все и вся, вплоть до змей и ягуаров… Мы им покажем: бразильский народ – это совсем не то, что продажные шкуры из правительства! Мы им покажем, что эта земля – наша земля!
Он сделал руками широкий жест, как бы для того, чтобы защитить лес и реку, и минералы, покоящиеся под землей, и животных в селве, и кабокло в их первобытных хижинах.
Глава четвертая
1
Негр Доротеу со своей негритянкой Инасией гулял по набережной порта.
Это был порт Сантоса – принадлежащие «Компании доков Сантоса»[108] бесконечные склады, наполненные мешками кофе, гроздьями бананов, тюками хлопка. Рельсы, автомобили, холодильники, радиоприемники, какие-то невиданные машины, ящики консервов и фруктов извлекались на поверхность подъемными кранами из глубоких недр трюмов грузовых судов, стоящих на якоре в порту. Сладкий аромат спелых яблок смешивался с соленым запахом моря; темную тропическую ночь, расслабляющую и ленивую, по временам пронизывал порыв свежего ветра, примчавшегося откуда-то издалека. Печальный напев матросской песни временами заглушался неистовым грохотом подъемных кранов, криками матросов и грузчиков, тоскливыми гудками судов, покидавших причалы порта и уходивших в широкие просторы океана. Но порой какая-нибудь нота песни звучала особенно громко, покрывая все остальные шумы, и долго звенела в воздухе; казалось, песня облегчает труд докеров. Эту песню на каком-то странном языке нельзя было понять, даже если бы каждое ее слово было отчетливо слышно, но, тем не менее, все – докеры, моряки разных национальностей, грузчики, даже таможенные чиновники, – все понимали, что песня эта говорит о любви, что она возникла где-то вдалеке, в ней слышалась печаль разлуки. И больше чем кому-нибудь другому это было понятно негру Доротеу, шедшему рядом со своей Инасией. Для него песни не составляли тайн: он мог постичь и самую загадочную из них, даже не зная языка певца, – какого-нибудь матроса, певшего огням Сантоса о своей тоске по любимой, некогда встреченной и сразу же утраченной в Шанхае или в Констанце, в Нью-Йорке или в Гваякиле, в Амстердаме или в Стамбуле. Негр Доротеу умел также распознавать язык моря: он разгадывал его шум, различал флаги судов и понимал, что означают изменения оттенков воды в разное время суток. Об этих тайнах моря он рассказывал своей негритянке Инасии, когда они вдвоем в свободное от работы вечера проходили по огромному порту, говоря о своей любви, рассказывая разные истории, напевая песни, улыбаясь встречным, потому что улыбка и смех доставляли наивысшее удовольствие и для Доротеу, и для Инасии.
Пепе, хмурый испанец с лицом, как бы изваянным резцом скульптора, человек полный сарказма, имел обыкновение, сидя в портовом кабачке за стопкой кашасы, говорить, что негр Доротеу и его негритянка Инасия наилучшим и самым убедительным образом доказывают существование взаимного притяжения противоположных полюсов (и тут же объяснял присутствующим неграм и мулатам, в чем состоит это взаимное притяжение). Инасия, девушка двадцати лет, представляла собой идеальный образец тех «баиянских кукол», что так охотно покупаются всеми туристами: тело великолепного сложения, упругие груди, твердые налитые бедра, выточенные ноги, нежный профиль лица, задором и лукавством искрящиеся глаза, чувственные губы, белые ровные зубы, душистые, пахнущие корицей и гвоздикой волосы. Когда она проходила – этот черный цветок порта, этот вожделенный, еще не совсем созревший плод, – докеры (белые матросы с севера, арабы со сластолюбивым взглядом, низенькие оливкового цвета греки) задавали себе вопрос, как это негру Доротеу удалось завоевать ее сердце, к какому колдовству он прибег, какому святому молился, чтобы поймать в сети любви – и какой любви: горячей, преданной! – такую девушку?..
Негр Доротеу был низкого роста, худой, с плоским лицом и толстыми губами; он не производил впечатления мужчины, способного воспламенить любовью женское сердце. Достаточно было взглянуть на его огромные ручищи, слишком большие для него и отличавшиеся страшной силой. Даже те из докеров, что слыли атлетами, никогда не протягивали ему для пожатия руку иначе как сжав ее в кулак или подставив запястье: в руках Доротеу таилась опасность – его пальцы были, как клещи. Но эти огромные безобразные руки иногда осторожно брали маленькую губную гармонику и извлекали из нее самые нежные напевы, способные успокаивать души людей, делать их мечтателями и романтиками; умели они извлекать и другие мелодии (когда слушатели вокруг были людьми хорошо знакомыми и надежными) – мелодии, вдохновлявшие на борьбу и восстание. Он никогда не учился музыке: у негра Доротеу нехватало для этого времени, и то немногое, что он знал, постиг на набережной порта Сантоса; он выучился этому в доках, на погрузке и разгрузке кораблей, у матросов, у грузчиков, у моря и ветра, выучился в профсоюзе. И в него влюбилась негритянка Инасия – цветок порта.
Он проходил вдоль пристани, среди грузов и подъемных кранов, и вместе с ним шла его Инасия. Они смеялись; их смех был подобен то нежному плеску ручейка, то резкому звону бьющихся стекол, то звучал гулкими раскатами оркестра. И все спрашивали себя, как объяснить эту праздничную любовь, украшенную смехом, песнями и поэзией портовых доков?
«Взаимное притяжение противоположных полюсов», – определил хмурый, умудренный жизненным опытом испанец; «житейское дело», – философски произнесла негритянка Антония, продававшая с лотка сласти. А старик Грегорио, старый докер, объяснял это качествами самого Доротеу: «Превосходный негр, верный и мужественный, такого другого не найти ни в этих доках и нигде на свете…» Каждая из этих трех точек зрения имела своих приверженцев, и иногда между ними дело доходило до ожесточенных споров. Но тайна продолжала оставаться неразгаданной – одна из тех тайн, что встречаются в любом порту, в любых доках и никогда не получают исчерпывающего объяснения.
Не знал разгадки и сам Доротеу. Уже полгода прошло с того дня, как он, сопровождаемый большой группой докеров и матросами с судов, привел Инасию для регистрации брака; весть об этом вызвала бурю толков. Они познакомились во время карнавала. Он купил ей на ярмарке маленькое зеркальце и красную гребенку, сыграл для нее на своей волшебной гармонике, спел песни на пяти языках, ловко прошелся в пляске с острым ножом в руках, выбивая каблуками искры из земли. Вместе они бродили по набережной, гуляли за городом по белым пескам, у самого океана. Вместе смотрели в кино фильмы о ковбоях. И когда в один прекрасный день он ей предложил «с соизволения сеньора судьи, заключающего браки, объединить свой убогий скарб», она весело согласилась.
Она работала горничной в одном большом отеле на побережье, где останавливались отечественные богачи и туристы-гринго, приезжавшие сюда ради морских купаний, ради рулетки и баккара, причем эти азартные игры были для них более притягательными, чем синий океан и белый песок. Многие из гостей в отеле бросали на нее плотоядные взгляды, но она неизменно отвечала на них презрительной гримасой своих сжатых, чуть подкрашенных маленьких губок: никогда никакой другой любви, другого желания, другой ласки не возникало в ее невинном сердце, кроме тех, что пробудил в ней Доротеу с его худым лицом, огромными жилистыми руками и пламенной душой человека, преисполненного поэзии, жизни и надежды. Но Инасия не захотела бросить работу, и когда Доротеу попросил ее остаться дома и озарять своим присутствием домашний очаг, она ответила его же словами, которые он говорил ей во время сватовства:
– Что это за коммунист, который хочет иметь жену в качестве украшения?
Потом прижалась к его груди так, что запах корицы и гвоздики, исходивший от ее волос, ударил Доротеу в ноздри, и с лукавым смешком добавила:
– Я люблю работать и буду работать, пока мой живот не вырастет и я уже не смогу…
Дни, наступившие после свадьбы, были сплошным праздником. Она смеялась и пела, он учил ее всему, что знал сам. Он ведь обладал совершенным знанием флагов на судах; умел даже различать флаги стран Британской империи – Англии, Канады, Австралии, Южно-Африканского Союза, столь похожие друг на друга по расцветкам и рисункам.
Как-то раз перед великолепной набережной Сантоса показалось судно с любимым, но доселе еще не виданным здесь флагом. Власти не позволили кораблю войти в порт, и тогда рабочие Сантоса все вышли на набережную, чтобы приветствовать алый, увенчанный серпом и молотом флаг звезды завтрашнего дня. Впереди всех шел негр Доротеу со своей негритянкой Инасией, а когда стемнело, они зажгли небольшие фонарики и ими, в знак любви и солидарности, салютовали флагу и кораблю, капитану и матросам, далекому миру, откуда, пересекши моря и океаны, пришел советский пароход, который не пропустили в порт. Это походило на праздник огней, вспыхнувших на прибрежных песках; в ту ночь бразильские богачи и туристы-гринго не отважились выйти на прогулку по побережью океана. Даже сидя в своих хорошо защищенных отелях и клубах за рулеткой и баккара, они испытывали страх, и руки их, бросавшие ставки на номера, дрожали: это был страх перед кораблем и фонарями, страх перед красным советским флагом.
Негр Доротеу поднимал и опускал свой фонарь, и на корабле, отвечая на его приветствие, поднимались и опускались фонари. Доротеу заиграл на своей гармонике, а Инасия, скинув башмаки, заплясала на песке. Люди на корабле, конечно, не слышали музыки, не видели пляски, но именно для них играл негр Доротеу и танцевала его негритянка Инасия. И тогда докеры заметили слезы в маленьких глазках Пепе – испанца с хмурым лицом, словно изваянным резцом скульптора.
Так в любви, работе и празднествах проходила жизнь негра Доротеу и его негритянки Инасии.
Вдвоем они гуляли по набережной ночного Сантоса, среди кофе, бананов, подъемных кранов и судов. И больше чем обычно улыбались они в эту ночь друг другу и всем встречным, даже спешившим пассажирам, которые замешкались при высадке с трансатлантического, огромного как город, парохода. Они смеялись и радовались – Инасия, пряча голову на косматой груди мужа, только что сказала своему Доротеу, что у нее начинает расти живот: пустила ростки новая жизнь, возникшая на празднестве любви между прекрасной негритянкой Инасией и ее веселым негром Доротеу.