И вот, отставив стакан, с места поднялся, распираемый важностью и эрудицией, гордый и надменный редактор «Жорнал да Сидаде», литературный критик Жулио Маркос. Воцарилась почти молитвенная тишина. С того конца, где разместились дамы, долетел чей-то вздох: раз уж не достался белокурый ученый, загадочный иностранец, сгодится и светлый мулат, высокомерный Маркос. От имени «Жорнал да Сидаде» – и самых что ни на есть интеллектуалов – он задал первый, первый и сокрушительный, вопрос:
– Не сообщит ли нам вкратце уважаемый профессор свое мнение о Маркузе[19], о его трудах и их влиянии? Не кажется ли уважаемому, что после Маркузе теории Маркса выглядят безнадежно устаревшими?
Сказав это, он обвел зал победным взглядом, покуда назначенный ректоратом переводчик – произношение безупречное, можете быть уверены! – переводил сказанное на английский, а настырная Мариуша Паланга – три пластических операции: две – лица, одна – груди, а все под девочку играет – прошептала тихо, но отчетливо:
– Гениально!
Джеймс Д. Левенсон глубоко затянулся, с нежностью глянул на пупок Аны Мерседес, на этот исполненный глубочайшей тайны цветок, растущий только на лугах сновидений, и с той бесцеремонностью, которая так идет ученым и артистам, сказал по-испански:
– Вопрос идиотский. Только легкомысленный болтун или уж полный кретин может высказывать свое мнение о Маркузе или распространяться об актуальности марксизма на пресс-конференции. Если бы у меня было время для лекции или доклада по этому вопросу, тогда дело другое. Но времени у меня нет, и в Баию я приехал не затем, чтобы беседовать о Маркузе. Я приехал, чтобы своими глазами взглянуть на город, в котором жил и творил замечательный человек, глубокий и благородный мыслитель, выдающийся гуманист, ваш земляк Педро Аршанжо. Я здесь для этого, и только для этого.
Он выпустил новый клуб дыма, беззаботно, с типично американской приветливостью улыбнулся всей аудитории и, даже не посмотрев на сраженного наповал Маркоса, окутанного надменностью, точно саваном, повернулся к Ане Мерседес, оглядел ее сверху донизу – от черных распущенных волос до экстравагантно выкрашенных в белый цвет ноготков на ногах, – очевидно, с каждой минутой она все больше приходилась ему по вкусу. В одной из своих книг Аршанжо писал: «Красота женщин, простых женщин из народа, – это символ города, где живут люди со смешанной кровью, это плод любви разных рас, это ясное утро, не омраченное предрассудками».
Левенсон еще раз поглядел на пупок-цветок, на пупок-вселенную и произнес на том правильном испанском языке, какому учат в американских университетах:
– А знаете, с чем бы я сравнил творчество Педро Аршанжо? Вот с этой сеньоритой. Она просто сошла со страниц книги мистера Аршанжо. Честное слово.
Так ясным апрельским утром пришла в Баию слава Педро Аршанжо.
2
Да, признание, известность, восхищение знатоков, слава, мировой успех, имя, склоняемое в газетах, истерические восторги обворожительных, великолепных, щедрых женщин – все это пришло к Педро Аршанжо после смерти, когда ему уже ничего не было нужно, – ничего, даже женщин, которых при жизни он так любил и которым так умел радоваться.
Один известный журналист, подводя в конце года итоги культурной жизни страны, писал; «Этот год стал годом Педро Аршанжо». И правда, в кругу интеллектуальной элиты ни о ком не говорили больше, чем об Аршанжо, ни одну книгу не расхваливали так, как четыре его томика, спешно переизданные после десятилетий забвения – не забвения, а незнания: ведь не только широкие круги читающей публики, но и специалисты понятия не имели о его творчестве, которое ныне вместе с его дурными привычками и благородными пороками стало достоянием гласности.
Все началось после того, как в Бразилию приехал знаменитый Джеймс Д. Левенсон, человек, которого «Британская Энциклопедия» назвала «одним из пяти гениев нашего века»: философ, математик, социолог, антрополог, этнограф и пр. и пр., профессор Колумбийского университета, лауреат Нобелевской премии в области науки и, словно всего вышеперечисленного мало, еще и гражданин Соединенных Штатов. Его взгляды произвели революцию в современной науке: этот отважный полемист изучал и объяснял историю развития человечества с самых неожиданных позиций, приходил к новым, дерзким выводам, переиначивая вверх дном старые концепции и теории. Для консерваторов он был проклятый и опасный еретик; для своих учеников и сторонников – бог; для репортеров – благословение божье, потому что Джеймс Д. слов не жалел и мнений не прятал.
В Рио-де-Жанейро он приехал по приглашению Бразильского университета прочесть на филологическом факультете курс, состоящий из пяти лекций. Как всем известно, успех был огромный: народу собралось столько, что первую лекцию, назначенную в небольшой факультетской аудитории, пришлось перенести в актовый зал ректората, и все равно слушатели толпились на лестницах и в коридорах. Журналам и газетам, репортерам и фотографам крупно повезло: Левенсон был столь же фотогеничен, сколь гениален.
Его лекции, после которых задавались вопросы и затевались яростные споры, принимавшие порой очень острый характер, послужили поводом для студенческих манифестаций: молодежь выражала восхищение Левенсону и ненависть диктатуре. Не раз и не два студенты, вскочив со своих мест, устраивали ему долгие бешеные овации. Некоторые его фразы особенно пришлись по душе слушателям и облетели страну из конца в конец: «Десять лет беспрерывных международных конференций значат больше, а стоят меньше, чем один день войны…», «Все тюрьмы и полицейские одинаковы и одинаково отвратительны при всех режимах – всех без исключения…», «Мир можно будет назвать цивилизованным, когда мундир станет музейным экспонатом…»
Левенсон, облаченный в купальные трусики, окруженный фотографами и кинозвездами, каждое утро проводил на пляже.
Он неукоснительно отклонял приглашения академий, институтов, ассоциаций, научных обществ и профессоров – всем этим он был по горло сыт в Нью-Йорке, а когда еще доведется ему снова радоваться бразильскому солнцу?… Он даже играл на пляже в футбол – его сфотографировали в тот миг, когда он метким ударом отправил мяч в ворота, – однако самый большой спортивный интерес великий ученый испытывал к женщинам. На пляже и в ночных клубах он уже познакомился с великолепными представительницами нашей бразильской нации.
Джеймс Д. только недавно развелся, а потому занимавшиеся светской хроникой журналисты без устали подсчитывали его победы и угадывали его будущую жену. Некий полоумный борзописец, который специализировался на скандалах, предрекал гибель одной семьи, принадлежавшей к высшему обществу, но ошибся: польщенный муж сделался ближайшим другом американского мудреца-жеребца. И хроникер Зул опроверг этот мрачный прогноз: «…вчера на пляже Копакабана Кэти Сикейра Прадо в бикини, купленном в Каннах, нежно взирала на своего мужа Бэби и великого Джеймса Д., которые в последнее время стали неразлучны». Популярный журнал поместил на обложке фотоснимок, запечатлевший мускулы Нобелевского лауреата рядом с соблазнительными формами Нади Силвии, актрисы большого дарования, которое ей по непонятной причине пока не удалось проявить ни на сцене, ни на экране. Сама же Надя, отвечая на вопросы репортера, хохотала и ни в чем не призналась, но ни романа, ни страсти отрицать не стала. «Левенсон – шестая мировая знаменитость, потерявшая голову из-за Нади Силвии», – объявил еженедельник совершенно серьезно и тут же привел список пяти предшественников Джеймса Д.: Джон Кеннеди, Ричард Бартон, Ага-Хан, швейцарский банкир и английский лорд – все это не считая одной мужеподобной итальянки, графини-миллионерши.
«Гениальный Левенсон, влюбленный в обворожительную Элену фон Клостер, снова посетил вчера дансинг ресторана «Ле Бато», – писал Гиза в «Кроника да Нойте». «Великий ученый освоил самбу и отныне не признает иных ритмов», – сообщал в восемнадцати газетах и по всем каналам телевидения Роберт Сабад, информируя бразильский народ о том, что великолепная Бранкинья до Вал-Бюрнъе, владелица отеля «с лучшими в мире номерами и кухней», сказала: «Если бы Джеймс не был Нобелевским лауреатом, он зарабатывал бы на жизнь как профессиональный танцовщик». Словом, газеты и журналы не могли пожаловаться на американца – его хватило на всех.
Но ни одна сенсация не могла сравниться с той, что, подобно бомбе, взорвалась в аэропорту Рио перед отлетом Левенсона в Баию. Впрочем, о Педро Аршанжо американец сказал сразу же по прилете из Нью-Йорка. «Я счастлив, – заявил он, – что нахожусь на родине Педро Аршанжо». Тогда репортеры то ли не поняли этой фразы, то ли не придали ей значения. Теперь же, когда перед отлетом, смешавшим все карты репортерам, Нобелевский лауреат заявил, что два дня из своего краткого пребывания в Бразилии он посвящает путешествию в Салвадор[20], чтобы «увидеть город и людей, послуживших объектами исследования блистательному Педро Аршанжо, в книгах которого сама наука поэтична и который так высоко поднял бразильскую культуру», начался настоящий переполох.
«Да кто такой этот Педро Аршанжо?! Мы о таком и не слыхали!» – поразевали рты журналисты. Один из них, желая поймать Левенсонав ловушку, осведомился, каким образом узнал американец об этом бразильском писателе. «Я прочел его книги, – отвечал Джеймс Д., – я прочел его бессмертные книги».
Этот провокационный вопрос задал Апио Коррейа, руководитель отдела науки, литературы и искусства одной из утренних газет, человек начитанный, напористый и нахальный. Получив ответ, он не перестал блефовать и сказал, что ему ничего не известно о переводе сочинений Аршанжо на английский.
«Я прочел эти книги не по-английски, – сообщил ему неумолимый американец, – а по-португальски» – и добавил, что смог сделать это, несмотря на скудное знание нашего языка, потому что владеет испанским и латынью. «Это было нетрудно», – заявил он и добавил, что обнаружил труды Аршанжо в библиотеке Колумбийского университета, когда собирал материал о народах тропических стран. Теперь же он намеревается перевести и издать в США «книги вашего великого соотечественника».
«Надо действовать!» – сообразил Апио Коррейа, бросаясь на поиски такси, которое вскоре доставило его в Национальную библиотеку.
Журналистам пришлось попотеть, прежде чем они узнали о существовании профессора Рамоса и выяснили, где находится этот человек, удостоенный многих ученых степеней и почетных званий; особая же заслуга профессора Рамоса заключалась в том, что он знал произведения Аршанжо и превозносил их в своих статьях – только, к сожалению, статьи эти печатались в специальных журналах, выходящих ничтожными тиражами, и никем почти не читались.
«Я уже много лет, – сообщил журналистам профессор, – совершаю крестный путь от издателя к издателю и предлагаю переиздать книги Аршанжо. Я написал предисловия, подготовил подстрочные примечания, составил комментарий, но никто не проявил интереса. Я был у профессора Вианы, декана философского факультета, чтобы через его посредство заинтересовать университет. Профессор Виана ответил мне, что я «напрасно теряю время, возясь с глупостями негра-алкоголика, алкоголика и смутьяна». Может быть, теперь, когда Левенсон отдал должное книгам Аршанжо, у нас поймут наконец огромную важность этих произведений. Замечу, впрочем, что труды самого Левенсона совершенно неизвестны в Бразилии и все эти шарлатаны, трубящие ему славу, даже не заглядывали в них и не знакомы с самыми фундаментальными его работами, не понимают сущности его мировоззрения».
Интервью, как можно заметить, получилось довольно печальное, но признаем, что для грусти есть все основания: столько лет бороться за место под солнцем для бедного Аршанжо и ничего не добиться, выслушивать отказы издателей, сносить угрозы и нелепости Вианы… И вот приезжает иностранец, дает одно-единственное интервью – пожалуйста: газетчики сбились с ног, а вся интеллектуальная братия, интеллигенты всех мастей, направлений, убеждений, темпераментов, рыщут в поисках книг Аршанжо, вынюхивают тех, кто знал никому не известного баиянца, – как же иначе: ведь Педро Аршанжо вошел в моду, тот, кто не знаком с его творчеством, кто не упоминает его работ, не может считаться ни современным, ни передовым человеком…
Статья Апио Коррейи «Педро Аршанжо, поэт этнографии», напечатанная три недели спустя, произвела настоящую сенсацию. Самое в ней любопытное – это блистательная версия состоявшегося в аэропорту диалога между Левенсоном и эрудитом Коррейей, причем оба собеседника выказали глубокое знание работ Аршанжо. И совершенно естественно, что знания критика были обширнее и приобрел он их много раньше Левенсона – ведь речь шла о бразильце.
3
А на родине Аршанжо, в Баии, ставшей предметом и стимулом его исследований, источником его наблюдений, основой его трудов, пошла такая свистопляска, какой не было нигде.
Здесь имя ученого, которого столь высоко оценил Левенсон, знали все-таки лучше, чем в Рио и в Сан-Пауло. Стоит напомнить, что в Сан-Пауло журналисты с большим трудом отыскали одно-единственное, хотя и чрезвычайно важное упоминание об Аршанжо: то была статья Сержио Милье, написанная в 1929 году для сборника «Штат Сан-Пауло». Тепло отозвавшись о книге Аршанжо («Баиянская кухня – ее истоки и рецепты»), воздав ей щедрые хвалы, великий критик-модернист увидел в ее авторе «самого крупного и истинного лидера антропофагии – революционного и дискуссионного направления в науке, недавно созданного Освалдо де Андраде и Раулом Боппом»[21]. «Прекрасная книжка» и по своему содержанию, и по языку, которым она была написана, казалась ему «превосходным образцом настоящего очерка по антропофагии». В конце статьи Милье сожалел о том, что не читал предыдущих работ такого знающего автора, который намного опередил антропофагов Сан-Пауло, хотя о них даже не слышал.
В Баии, по сообщениям газет, отыскались люди, лично знавшие Педро Аршанжо и общавшиеся с ним. Таковых, впрочем, нашлось немного, и в их рассказы мало кто поверил. Труды же Педро Аршанжо – четыре маленьких томика, описывающих жизнь народа Баии, выпущенные в свет с огромным трудом, мизерными тиражами отпечатанные на ручном типографском станке в мастерской его друга Лидио Корро на Ладейра-до-Табуан, – труды, достоинства которых привели в такой восторг американского ученого, были так же неизвестны в Баии, как и во всей стране.
Если бы Аршанжо не рассылал экземпляры своих книг в ассоциации, университеты, национальные и иностранные библиотеки, никто никогда не заговорил бы о них, потому что Левенсон их бы не обнаружил. В Салвадоре об этих книгах знало только несколько этнографов и антропологов, да и то понаслышке.
А теперь спохватились не только журналисты, но и власти, и университет, и интеллектуалы, и Академия наук, и медицинский факультет, и поэты, и профессора, и студенты, и ученики театральных школ, и вся многочисленная фаланга антропологов и этнографов, и свора туристских агентов, и Центр по изучению фольклора, и прочие бездельники – все вдруг поняли, что среди нас жил великий человек, замечательный писатель, о котором мы словом не обмолвились, обрекая его на полную и безнадежную неизвестность. Вот тогда-то, после интервью Левенсона, и началась сумятица вокруг Аршанжо и его произведений. Сколько было истрачено чернил, изведено бумаги, израсходовано газетных полос, чтобы изучить и расхвалить, прочитать и разобрать, проанализировать и прокомментировать несправедливо забытые страницы. Нужно было нагнать упущенное, исправить ошибку, заставить забыть о многолетнем молчании.
И книги Аршанжо получили наконец признание, на которое имели бесспорное право, и среди статей разнообразных негодяев, использовавших удобный момент для собственной выгоды, стали появляться серьезные работы, достойные памяти того, кто писал, не заботясь ни о славе, ни о выгоде, ни о доходах. Некоторые свидетельства современников, людей, знавших Аршанжо лично, прозвучали взволнованно и искренне: обнаружился подлинный облик этого человека. Оказывается, Аршанжо не так уж далек от нас, как предполагали первоначально: он скончался в 1943 году, всего двадцать пять лет назад, в возрасте семидесяти пяти лет, при следующих примечательных обстоятельствах: глубокой ночью его труп был обнаружен в канаве. В карманах не нашли никаких документов и вообще ничего, кроме блокнота и огрызка карандаша. Впрочем, зачем были ему нужны документы? Он жил в бедном и грязном квартале старого города, и там все его знали и уважали.
О смерти Педро Аршанжо Ожуобы и о его похоронах на кладбище Кинтас
1
Вверх по улице, держась за стены убогих домишек, ковыляет старик. Любой встречный решил бы, особенно узнав его, что тот пьян. Тьма стоит непроглядная, ни один фонарь не горит, ни одна полоска света не пробивается из жилищ: война, немецкие субмарины шныряют у берегов Бразилии, топят мирные пароходы, и грузовые, и пассажирские…
Старик чувствует, как все острее становится боль в груди, и пытается прибавить шагу. Прийти бы домой, зажечь лампочку, записать в тетрадку обрывок разговора, меткое словцо – память уже не та: раньше, бывало, без всяких записей годами держал в голове разговоры, лица, события во всех подробностях… Вот запишет про спор, тогда и отдохнет, а боль пройдет, как пришла, так и ушла, – не в первый раз, хотя так сильно, по правде говоря, никогда еще не схватывало. Ох, пожить бы еще немного, хоть несколько месяцев, окончить бы записи, разложить все по порядку и отдать рукопись этому милому пареньку-типографщику. Хоть несколько бы месяцев…
Старик ощупывает стенку, оглядывается вокруг – совсем плохо стало с глазами, а на очки денег нет, и на рюмку кашасы[22] тоже нет. Он сгибается вдвое от боли, прижимается к стене. До дома недалеко, еще несколько кварталов пройти – и вот она, его комнатенка в заведении Эстер. Он придет, зажжет лампочку, запишет мелким своим почерком… Ох, только бы отпустило!… Вдруг вспоминается ему, как умер кум его, Лидио Корро: уронил голову на незаконченную картину, изображавшую очередное «чудо», и струйка крови потекла изо рта. Сколько дел переделали они вместе, сколько побегали вверх-вниз по крутым этим улочкам, сколько мулаток перецеловали, перещупали в подворотнях. Сколько лет прошло, как Лидио умер? Пятнадцать? Больше? Восемнадцать? Двадцать? Да, память стала никуда не годная, а вот слова кузнеца засели в голове, ничего из сказанного он не забыл. Старик хочет повторить фразу, прислоняется к стенке, нельзя ее забыть, записать надо, записать… Еще два квартала, несколько сот метров… С трудом проборматывает он слова кузнеца – как он двинул, договорив, кулаком по стойке, словно точку поставил, а черный кулачище – что твоя кувалда…
Старик ходил послушать радио, иностранные передачи – Би-би-си, Центральное радио Москвы, «Голос Америки»: приятель его, турок Малуф, завел себе такой приемник, что весь мир ловит. Сегодня новости были хорошие: «арийцам», кажется, изрядно намяли бока. Весь мир кроет немцев, клянет немецких фашистов, говорит о немецких зверствах, а он называет их только арийцами. Ох, арийцы – убийцы евреев, негров, арабов. А он знавал и замечательных немцев – вот, скажем, сеу Гильерме Кнодлер… Был женат на негритянке, прижил с нею восьмерых детей… Пришли к нему однажды, стали говорить о чистоте расы, об арийской крови, а он расстегнул штаны и отвечает, что, мол, скорей даст себя оскопить, чем бросит свою негритянку…
Когда Малуф, чтобы отметить победы, поставил всем присутствующим по стаканчику, вышел спор: вот если Гитлер выиграет войну, сможет ли он, покончив со всеми остальными, перебить тех, кто не чистокровный белый? Судили, рядили – «сможет, не сможет», а кузнец сказал, как отрезал: «Даже господь бог, что нас создал, не может убить всех сразу, а забирает нас по одному, и чем больше народу он убивает, тем больше рождается. Так и будет во веки веков: люди будут рождаться, и рожать детей, и смешивать кровь, и никакой сукин сын ничего с этим не поделает!» – и трахнул кулаком по стойке, опрокинув стакан. Спасибо, турок Малуф, душа-человек, перед закрытием снова пустил бутылку вкруговую.
Старик ковыляет дальше, повторяя про себя слова кузнеца: «…будут рождаться, и рожать детей, и смешивать кровь, и чем больше рас смешается, тем лучше». Старик даже пробует улыбнуться, хотя боль, как тяжкий крест, давит на него, пригибает к земле. А улыбнулся он потому, что вспомнил внучку Розы: до чего же похожа на бабушку – и совсем другая… Старик вспоминает, какие голубые у нее глаза, какая смуглая кожа, какие шелковистые волосы, какая она стройная и статная. Много рас смешали свою кровь, вот и получилась совершенная красота. Ах, Роза, Роза, Роза де Ошала, роковая его любовь! Скольких любил он в своей жизни, сколько женщин у него было, а ни с кем Розу не сравнить!… Как он страдал по ней – и не расскажешь! Каких только глупостей не творил, каких нелепостей не делал, хотел умереть, хотел убить…
Все бы на свете отдал он, чтобы еще хоть раз увидеть внучку Розы – услышать смех Розы, увидеть гордую стать Розы и – голубые глаза. В кого же это у нее голубые глаза? Хотелось бы и друзей повидать, и сходить на террейро[23] восславить святого, спеть и сплясать, съесть куриный шин-шин и рыбную мокеку [24], посидеть за столом с Эстер и ее девицами. Нет, не хочется умирать! Зачем умирать?! Незачем! Как это сказал кузнец?… Записать, записать надо было, чтоб не забыть, а он забыл… И книга на середине, надо ж докончить, отобрать истории, происшествия, меткие слова… Надо еще рассказать про коварную иабу, что задумала наказать одного бабника, а тот влюбил ее в себя, и стала она в его руках послушной, как воск… Кто же знает об этом удивительном случае больше, чем он? Ах, Доротея! Ах, Тадеу!
А боль разрывает его тело, раздирает грудь надвое. Значит, не дойти ему до заведения Эстер, и пропали красивые, верные слова кузнеца, прощай, внучка Розы, не увижу я тебя.
Он падает на мостовую и медленно скатывается в канаву.
Тело его, укутанное одною лишь тьмою, долго лежало там, но потом проклюнулась заря и одела старика светом.
2
Сантейро, едва держась на ногах, указал на распростертое тело, засмеялся и сделал такое заявление:
– Нашего поля ягода! Только накачался сильней, чем мы трое, вместе взятые! С копыт долой! А переблевался небось!… – И снова хихикнул и покачнулся, словно хотел сделать пируэт.
Но майор Дамиан де Соуза – то ли выпил меньше, то ли со смертью общался больше: ведь был он ходатаем по делам, адвокатом без диплома, трупы видел каждый день и к моргу привык – усомнился, подошел поближе, увидел кровь, дотронулся носком ботинка до засаленного пиджака и сказал:
– Готов! Мертвей не бывает. А ну, берись!
«А вот интересно, сколько майор должен вылакать, чтобы опьянеть?» – спрашивает себя сантейро. Вопрос этот не дает покоя всем здешним пьяницам, униженным и сбитым с толку непостижимой, необъяснимой загадкой. До сих пор пока что никаких запасов спиртного не хватало, а Манэ Лима считает, что майор запросто может опустошить мировой винный погреб и все равно будет как стеклышко.
Спотыкаясь и посмеиваясь, бредут сантейро и Манэ Лима на помощь майору, и втроем переворачивают они труп. Но майор уже понял, кто перед ним, понял еще до того, как заглянул покойнику в лицо: пиджак, что ли, показался ему знакомым?… И Манэ Лима, потеряв сначала от изумления дар речи, приходит в себя и вопит:
– Это же Педро Аршанжо!
Но майор Дамиан де Соуза на ногах стоит твердо, и разве только мрачнеет его медное лицо. Он не ошибся: это Педро Аршанжо, и майор, у которого за плечами сорок девять с толком прожитых лет, вдруг снова чувствует себя сиротой, словно остался на свете один-одинешенек, без отца, без матери. Это Педро Аршанжо – вот несчастье! Почему же именно его было им суждено вытащить из канавы, а не кого-нибудь другого – лучше, конечно, незнакомого… Сколько сволочи ходит по свету, сколько дерьма живет-поживает, а старик Аршанжо умер, и как умер: ночью, посреди улицы, никому ничего не сказав… Что ж это такое?!
– Ай, беда, ай, беда! – Вся выпитая кашаса бросилась сантейро в ноги, и он, обессилев и онемев, садится вдруг на мостовую. Сил у него хватает для того лишь, чтобы поднять из лужи руку покойного, стиснуть ее в ладонях.
Раз в неделю, по средам, – светит ли солнце или льет дождь – непременно появляется Аршанжо в его лавчонке, где продаются статуи святых. Сначала отправлялись они выпить ледяного пива в баре Осмарио, потом – на кандомбле[25] в «Белом доме». Неспешный разговор о всякой всячине, тихий разговор, а начинался он каждый раз с одного и того же:
– Ну, милый, расскажи, что слышно?
– Ничего не слышно, местре Педро, ничего нового.
– Так я тебе и поверил! Каждую минуту в мире что-нибудь да происходит: от одного засмеешься, от другого заплачешь. Много дивного происходит в мире. Развяжи язык, дружище, – язык человеку дан для разговоров.
Откуда взялись у него это уменье, этот дар, эта власть отмыкать уста людские? Почему открывали ему люди душу? Даже строгие и ревнивые жрицы – тетушка Сеньора, дона Менининья, матушка Маси – уж на что высоко себя ставили, но и у них не было секретов от старика: попросит – все расскажут. Впрочем, так и богами велено: «Да не будет дверей, закрытых от Ожуобы!» А теперь Ожуоба, око Шанго, валяется мертвый на мостовой.
Вот и кончилось наше с вами пиво, местре Аршанжо, не будет больше тех трех-четырех бутылок, что пили мы по средам. Одну неделю платил сантейро, другую – старик, хотя у него в последнее время гроша ломаного не было… Но зато как бывал он горд и счастлив, если в кармане у него бренчала медь, – с силой стучал он тогда по столу, подзывая официанта:
– Неси, милый, счет…
– Поберегите денежки, местре Аршанжо, позвольте, я заплачу.
– Чем же это тебя обидел, что лишился твоего уважения, а? Когда у меня нет денег – платишь ты, а я сижу помалкиваю, потому что от слов денег не прибудет. Но сегодня я – богач! Отчего бы мне не уплатить? Не лишай меня ни долга моего, ни права! Не принижай старого Аршанжо, оставь таким, какой есть!
Так он говорил обычно, и, смеясь, скалил белые зубы – до старости сохранил он все зубы, – и грыз тростник, и жевал вяленое мясо.
– Я ведь их не украл, а честно заработал!
Уже не один год он прислуживал в борделе, но всегда был весел и всем доволен – никто и не догадывался, в какой жестокой нужде он живет, как трудно ему приходится, как тяжко он бедствует… В ту памятную среду был он сам не свой от радости: в заведении Эстер судьба свела его с юным студентом, совладельцем типографии, и тот пожелал напечатать его последнюю книгу: студент прочитал предыдущие и заявлял во всеуслышание, что Аршанжо – гений, разоблачивший банду факультетских шарлатанов. Когда наступал вечер и на небе появлялись звезды, а с моря дул ветерок, местре Аршанжо, сидя в трамвае, идущем на Рио-Вермельо-да-Байша, где на холме стоит «Белый дом», рассказывал о своей новой книге, и глаза его блестели плутовски и лукаво. Сколько всякой всячины услышал он и записал в свою тетрадку, сколько народной мудрости собрал для последней книги.
– Ты и представить себе не можешь, чего только не наслушался я в публичном доме! Скажу тебе, что для философа нет места лучше, чем рядом с гулящими девицами!
– Вы философ и есть, местре Аршанжо, самый доподлинный философ из всех, кого я встречал. Никто другой не сумел бы так философски относиться к жизни.
Каждую среду они обязательно шли на кандомбле в честь Шанго. Тетушка Маси клала к алтарю жертвы, стучали барабаны, пели жрицы – «посвященные». А потом все усаживались за большой стол, и приходил черед каруру и абара, акараже[26] или жаркому из черепахи. Местре Аршанжо понимал толк в еде, любил и умел выпить. И всю ночь напролет текла веселая, согретая теплом дружбы, сердечная беседа, и одна привилегия была у бедняков Баии – слушать местре Аршанжо.
Вот и кончилась книга, допита кашаса, и не ездить нам больше на трамвае, когда все вокруг словно заново открывалось. Старик знал каждую пядь дороги, старик тысячу лет был знаком с деревьями и домами, с их прошлым и настоящим – чьи были они раньше и чьи теперь; старик помнил сына, и отца, и отца его отца, и отца его деда и мог сказать, кто и с кем смешал свою кровь. Он знал и негра, рабом вывезенного из Африки, и португальца, по королевскому указу высланного из столицы, и крещеного иудея, «нового христианина», сбежавшего от инквизиции. Но никто больше ничего не узнает от него, не услышит ни смеха Аршанжо, ни шуток. Закрылись навеки глаза, которыми смотрел на мир бог Шанго, и путь Ожуобы лежит теперь на кладбище… И навзрыд, опустошенный и осиротевший, плачет сантейро.
А майор не пьян, а раз не пьян, то плакать не может: слезы легко льются у него в суде или на поминках, когда надо растрогать слушателей, расположить их к себе. Но теперь, когда настоящая боль гложет его изнутри, по его лицу об этом не скажешь.
Манэ Лима оповестил весь свет о смерти старика, став посреди Пелоуриньо – нет для глашатая места лучше, – но в глухой предрассветный час только огромные мыши и тощий щенок услыхали его.
Майор отрывает взгляд от страшной картины и спешит прочь, к заведению Эстер, и плечи его гнутся под тяжким грузом черной вести. Эстер даст ему выпить, ему так это сейчас нужно!
3
И внезапно ожил Табуан. Со всех сторон – с Ларго-да-Се, с Байша-дос-Сапатейрос, с Кармо – стали появляться торопливые, взволнованные мужчины и женщины. Но встревожило их не известие о смерти Педро Аршанжо, ученого и автора книг о смешении рас, хоть, может быть, цены нет этим книгам, – спешили они, прослышав о том, что скончался Ожуоба, око Шанго, отец здешнего народа. Весть о смерти его передавалась из уст в уста, из дома в дом, разносилась по улицам и переулкам, взлетала по лестницам, спускалась по тупикам и в час, когда пошли первые трамваи и автобусы, достигла Ларго-да-Се.