Супруге Отелло надо всегда иметь алиби. Где была? Когда? Кто подтвердит. Хорошо иметь при себе фотографии и телефоны свидетелей. Высший кайф для Отелло в извращении: унизить, избить, а потом до утра валяться в ногах, вымаливая прощение. Примирение приравнивается к половому акту, на большее нету сил. Причем удовлетворены оба. Она тем, что отстал. Отелло потому, что, слава Богу, она опять никому не досталась.
В постели строг и подтянут. С ним хорошо слабой женщине, которая любит повиноваться. Все четко и по команде: «Налево! Направо! Равняйсь! Целую! Кругом! Стоять! Вольно!»
Да, нет шарма, романтики, зато каждый день в одно время. И без выкрутасов! Правда, с годами команды становятся все короче.
Это тот редкий случай, когда чем выше звание, тем скромнее возможности. Другими словами, генеральша во сне видит сержанта.
А. Ширвиндту
Этой истории почти двадцать лет.
Если сегодня перед Шурой не устоит ни одна уважающая себя женщина, то тогда перед ним не мог устоять и ни один мужчина. Я в том числе.
Мы были немного знакомы, и вдруг во время гастролей Театра сатиры в Ленинграде звонит Александр Анатольевич и говорит: «Приходи, есть разговор!» Я обалдел. Звонок Ширвиндта уже делал меня знаменитым.
Я влетел в гостиницу «Октябрьская». Шура сидел в кресле с трубкой, по-моему, в халате и сказал дословно следующее: «Хватит заниматься херней, пора писать пьесу!»
Сказано было доброжелательным тоном, но мне инстинктивно захотелось щелкнуть каблуками, рявкнуть: «Служу Советскому Союзу!» и броситься писать пьесу. Раз сам Ширвиндт сказал: «Пора писать пьесу» — значит, никаких сомнений в том, что я ее напишу, у меня не возникло.
Вдохновение, внушенное Шурой, распирало. Я вывел на бумаге магическое слово «пьеса». И началось торжество искусства над разумом. Никогда в жизни мне не писалось так легко.
Прелесть пьесы, в отличие от рассказа, в том, что она готова вместить ваш жизненный опыт целиком. А двадцать лет назад опыт у меня еще был. Вдохновение, помноженное на отсутствие мастерства — колоссальная движущая сила. И, поверьте, никаких мук, одно творчество. Сто страниц было позади, а я еще не поделился и пятой частью жизненного опыта.
С трудом оторвавшись от пьесы на 126 странице, я позвонил Шуре, сказал: «Все готово, отправляю почтой».
Само собой — ценная бандероль, заказная, трижды завернутая, вся в клее и сургуче. Не дай Бог пропадет! Ведь гениальное крадут в первую очередь.
Через неделю пришел ответ от Шуры. В письме он мягко журил, предлагал продолжить сотрудничество и просил, если можно, сократить наполовину. Сам Ширвиндт просит сократить!
Я размахивал письмом перед друзьями с гордостью ворошиловского стрелка, награжденного буденовской саблей.
И снова бессонные ночи. Измучившись, я с трудом ужал материал со 126 страниц до 140.
Позвонил Шуре, доложил, что окончательный вариант готов.
Он сказал: «Приезжай!»
Приехал в Москву. Дом на набережной. Музей-квартира Ширвиндта. Я с восхищением наблюдал как он, добродушно матерясь, отбивается от телефонных звонков, родных, близких, домашних животных. Простой, как все великие.
Мы сели в «Ниву», кажется, темно-вишневого цвета.
— Куда едем?
— Увидишь.
Да какая мне разница! Волшебник Шура вез меня туда, где произойдет мгновенное превращение малоизвестного сатирика в крупного драматурга.
Машина летела. Снег слепил, как будущая слава.
Красная Пахра. Дача Зиновия Гердта. Ввалился весь в снегу Дед Мороз Эльдар Рязанов. За ним другие замечательные люди, которых и в отдельности-то вблизи за всю жизнь не увидишь, а тут сразу.
Я понял: все пришли на читку моей пьесы.
Стол был домашний, обильный. В большом выборе спиртные напитки.
Жена Зиновия Ефимовича спросила, что я буду пить.
Как драматург, я выбрал «Мартини», который видел в первый раз в жизни.
— Белое? Розовое? Драй? Экстра драй?
Естественно, экстра драй!
— С чем? Тоник? Сок? Лед?
— Чистый!
От волнения я ничего не ел, а только глотал жутко сухой «Мартини».
Я никогда ни до ни после не видел за одним столом столько великолепных рассказчиков. Это был словесный джемсейшен. Я бы запомнил вечер на всю жизнь, если бы не проклятый «Мартини», который с тех пор видеть не могу.
Просыпался я долго. Вошел вечно свежий Шура и сказал:
— Вставай, опохмелимся и перекусим.
Я дрожащими руками достал пьесу.
Мы сели за стол.
Шура спросил:
— Что нового в Питере? Чем живет богема?
Я ответил.
Пора было возвращаться в Москву.
По дороге Шура, не выпуская изо рта трубки, сказал: «Если тебя не утомило наше сотрудничество, работу над пьесой продолжим. Мы на верном пути.»
Ночью в «Стреле» я пытался осмыслить прошедшие сутки.
С одной стороны, никто моей пьесой не заинтересовался.
Но с другой стороны, ведь никто и не сказал «прекрати!» Более того, Шура произнес волшебное слово «продолжим!»
И тут почему-то меня начал мучить вопрос об авторских.
Я слышал: за пьесу полагаются авторские, то есть деньги. А поскольку пьеса пойдет сразу во всех театрах, то сумма набегала нешуточная. Как делить авторские с Шурой? С одной стороны, вкалывал я, а с другой стороны, вдохновлял меня он. Как поделить вознаграждение, чтобы его не обидеть?
Это была кошмарная ночь. Как все ленинградцы, я страдал синдромом хорошего воспитания. Сочетание щепетильности и боязни остаться в дураках. Эти два понятия тесно сплелись в диагнозе «интеллигентность», которой гордимся из последних сил, поскольку больше нечем. Если поставить рядом ленинградца и москвича, невооруженным глазом видна интеллигентность одного и потому сразу тянет к другому.
Извертевшись на верхней полке, к утру я принял максимально интеллигентное решение: поделить по-братски. Шуре — 47 %, себе — 53 %. Почему взял себе больше? Прости, Шура. Жена ждала ребенка. А на те гонорары, которые я получал в «Литературке» за фразы, можно было в лучшем случае вскоре протянуть ноги.