ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЧЕРНАЯ ПЫЛЬ
«Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: „Что же здесь особенного?“ — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону»
К. ПаустовскийЛанской не видел старика шесть лет. Старик часто приглашал к себе учеников, но Ланского он не позвал ни разу. Шесть лет назад в Гибралтаре старик закончил свою последнюю работу — статую Моряка. Ланской был на открытии. Старик создал великую вещь. Другого от него не ждали: со времен Микеланджело мир не знал лучшего мастера.
Статуя стояла на черных, изъеденных океаном скалах. Волны разбивались о камни, рваные клочья серой пены летели вверх, к ногам статуи. Моряк был юношей, мальчишкой. Он смотрел в океан и ждал чьей-то команды. Ветер взлохматил его волосы, парусом выгнул расстегнутую рубашку. Чувствовалось, что под ним накренившаяся палуба, а впереди опасность, и сейчас что-то произойдет. Но мальчишка смеялся. Казалось, он кричал океану: «Ну-ка, пошевеливайся… Налетай!.. Посмотрим, кто кого!»
Чутье художника не изменило старику. Он нашел ту меру бесшабашного веселья, которая была нужна. Чуть больше — и мальчишка был бы просто смешным забиякой. Чуть меньше — и исход поединка внушал бы сомнение. А так было ясно: если даже океан и осилит этого мальчишку, придет другой, станет на его место и снова крикнет: «Ну-ка, пошевеливайся… Посмотрим, кто кого!»
Старик подошел к Ланскому и, не здороваясь, спросил:
— Нравится?
Ланской сказал, что статую следовало бы немного поднять над водой.
Старик недобро покосился на него желтоватыми глазами.
— Молодец, — проскрипел он. — Кроме тебя, никто не заметил.
Он долго смотрел на статую. Был знойный день, но старик кутался в длинный плащ.
— Дурак, — неожиданно сказал он и повернул к Ланскому иссушенное, костлявое лицо. — Сегодня прилив. Самый высокий в году. Понял? Вот. Теперь уходи.
Прошло шесть лет. Старик не приглашал Ланского, не писал писем. От друзей Ланской узнал, что старик совсем плох. Говорили, что он уехал умирать к себе на родину, в Геную. И вдруг пришла телеграмма: «Вылетай сию же минуту». Через три часа Ланской был в Генуе.
Старик, укутанный теплым пледом, лежал в кресле на веранде. Внизу — под обрывом — тихо плескалось море. По потолку веранды перекатывались светлые пятна — солнечные блики, отраженные волнами.
— Садись, — негромко произнес старик. По обычной своей манере он не поздоровался и ни о чем не спросил.
Ланской сел на грубо сколоченную, некрашеную скамейку. Старик, глядя на море, сказал:
— Видел твои работы. Умеешь. Получается.
Он пожевал губами, в желтых глазах промелькнул огонек.
— А помнишь, тогда… ты только приехал… первая работа, не рассчитал, сколол кусок, хотел его наложить… Что я тебе тогда сказал?
— Вы сказали словами Вазари: «Заплаты подобного рода простительны сапожникам, а не превосходным мужам или редкостным мастерам, — вещь весьма позорная и безобразная и заслуживает величайшего порицания.»
Старик беззвучно смеялся. Его тощая жилистая шея дрожала, лицо сморщилось.
— Запомнил? Это хорошо. У меня плохая память… Сколько мне лет? Да, да, сто семь. В каком году я родился?
— По новому летоисчислению…
Он стукнул костлявым кулаком по подлокотнику кресла.
— Не надо нового! Не привык я к нему… По-старому.
— В тысяча девятьсот сорок пятом.
— А тебе сколько лет?
Ланской ответил.
— Молод. Очень молод, — сердито сказал старик. — Ты почему этот барельеф… ну, как его… в честь Первой лунной экспедиции… сделал из лунного камня? На земле не нашел материала? Фокусы!..
Ланской молчал, зная, что лучше не возражать.
— Фокусы, фокусы… — ворчал старик. — Видел я проект памятника погибшим астронавтам. Постамент, а на нем ракета — израненная, опаленная, с пробоинами, с умолкнувшими дюзами… Что скажешь?
Ланской ответил, что скорее всего, это не очень удачная выдумка. Дело не в корабле, а в тех, кто летал на нем.
— Еще бы! — нетерпеливо воскликнул старик. — Через тридцать лет посмотрят люди на такой памятник и подумают: «Ну и корабли же были!» — и только. Надо изваять человека. Тогда и через тысячу лет он будет современником тех, других… Отвага не стареет.
Он закрыл глаза и долго молчал. Ланскому показалось, что он спит. Появилась женщина — такая же древняя, молча поправила плед, ушла. Внезапно старик поднял голову, цепко взглянул на Ланского, сказал:
— Работать не могу. А надо. Есть большое дело. Ты слышал об экспедиции Шевцова?
— Так, совсем мало, — ответил Ланской.
Старик опять разволновался.
— Почему? Читать перестал? Дальше своего камня не смотрел?
Он быстро затих.
— Ладно. Слушай. Надо сделать вещь — на века. Я хотел — но не могу. Ты сделаешь. Я за тобой все время слежу. Другие — им поддержка нужна, подсказка. А ты сам соображаешь. Поэтому я тебя и не трогал. А сейчас позвал. Сделаешь эту работу за меня. Я обязательно доживу — видеть хочу… — Слушай, Шевцова сейчас нет. Он снова ушел к Сириусу. Мне сказали, что телесвязь с ракетой продержится еще несколько дней. Ты вылетишь на эту… как ее?.. Станцию Звездной Связи. Я все устроил, тебя встретят. Ты увидишь Шевцова и выслушаешь его рассказ. Понял?
Ланскому не хотелось спорить со стариком, но он все-таки очень осторожно спросил, обязательно ли говорить с Шевцовым.
— Молод ты еще, — ласково сказал старик. — Поймешь, когда он тебе расскажет. Ты думаешь, твой барельеф… этот… лунный… откровение? Нет. Ты смотрел назад, в прошлое. Получилась иллюстрация. Молчи! Надо смотреть вперед.
— Даже если изображаешь событие далекого прошлого? — спросил Ланской.
— Всегда! Конкретный повод — только трамплин. Это и отличает великое творение от просто хорошего. Твои астронавты — путешественники. Отважные, смелые. Но только путешественники, открыватели. В будущее ты не заглядывал… — старик устало махнул рукой. — Ладно. Ты сам это должен понять. Поговори с Шевцовым. Вылететь нужно сейчас. Потом вернешься. У меня есть эти… как они… отчеты, копия бортового журнала, решение Исследовательского Совета. С Шевцовым виделся. Он много рассказывал. На кристаллофоне записано. Нет, нет, молчи! Сначала ты должен сам услышать. Так лучше. На днях будет опубликовано подробное сообщение. Но ты должен сам видеть Шевцова. Да, так лучше. И еще… — он наклонился к Ланскому, остро взглянул ему в глаза. — На столе лежат мои инструменты. Принеси их.
Ланской принес плоский деревянный ящик, покрытый потрескавшимся, шероховатым лаком. Старик долго гладил крышку ящика длинными костлявыми пальцами. Он хотел открыть ящик — и не решался.
— Вот, — жалобно произнес старик. — Вот, возьми. Мне уже не надо. Возьми, возьми…
И сердито добавил:
— Инструменты надежные. Новых выдумок не признаю. Этих… электрошпунтов в руки не брал. Вот. Теперь уходи.
Четвертая Станция Звездной Связи находилась на севере Европы — в Норвегии, на мысе Нордкап. Старенький двухместный реаплан, подвывая моторами, полз над плотным слоем белесых облаков. Пилот включил автоматическое управление, подмигнул Ланскому: «Сорок минут. Придется поскучать!» — и занялся иллюстрированным журналом.
Ланской думал о старике. Старик был великим мастером, но он никогда не умел свободно ориентироваться в проблемах науки и техники. И все же старик увидел нечто такое, чего Ланской увидеть не смог. Что именно увидел старик — Ланской не знал. Но твердо верил, что старик действительно имел в виду нечто очень важное. Это было обидно, потому, что Ланской любил науку и, как ему казалось, был в курсе последних ее достижений.
Два года работал Ланской над барельефом «Первая лунная». Он долго искал идею скульптуры и сформулировал ее одним словом «Открытие». Да, его астронавты были открывателями. Старик, как всегда, сразу определил главное. Но разве все, что делают астронавты, не есть открытие нового мира?..
Пилот взялся за штурвал. Моторы пискнули, затихли. Реаплан, со свистом рассекая воздух, рванулся вниз.
— Смотрите, смотрите, — закричал пилот, — вот и станция! Над облаками возвышалась черная суживающаяся кверху башня.
Облака наползали на нее, как волны, и сама башня была похожа на маяк в разбушевавшемся море.
— Тысяча семьсот метров, — сказал пилот. — На Азорских островах выше — две сто. Ну, теперь держитесь. Спустимся с ветерком.
Реаплан круто нырнул в облака. В кабине стало темно, автоматы включили освещение. Пилот склонился к приборному щиту, вытянул шею, по-детски наморщил узкий, с горбинкой, нос. На мгновение наступило необыкновенное состояние невесомости, потом навалилась тяжесть, затянула все красно-серой пеленой. Моторы пронзительно взвизгнули — и стихли. Подняв столб снежной пыли, реаплан мягко опустился на землю. Пилот улыбнулся, что-то сказал Ланскому и погнал машину под стеклянный навес.
Теперь Ланской снова увидел башню Звездной Связи, точнее основание башни, потому что метрах в двухстах от земли начинались сплошные облака. Башня казалась чудовищно массивной. Она походила на обтесанную и отшлифованную гору.
Пожав пилоту руку, Ланской вышел из машины. У эскалатора стоял человек в меховой куртке и красном шарфе. Машинально — думая еще о старике — Ланской обратился к нему по-итальянски. Тот пожал плечами и ответил на английском языке. Через минуту они уже говорили по-русски. Это был инженер Тессем, начальник станции, норвежец. Он неплохо владел русским языком.
— Я подумал, что вы итальянец, — сказал Тессем. — Если бы не нашлось общего языка, пришлось бы разговаривать с помощью электронного переводчика. Веселая перспектива!.. А сейчас — быстрее наверх. Эскалатор, потом лифт. Через семь минут начнется передача. Быстрее, быстрее!..
В маленькой кабине скоростного лифта Тессем снял шарф, куртку и остался в черном свитере. Сложен Тессем был великолепно — Ланской невольно залюбовался. Курчавая, коротко остриженная бородка несколько старила инженера; вряд ли ему было больше сорока семи — сорока восьми лет.
— Первая передача пробная, — сказал он. — Только для настройки. Потом получасовой перерыв — и тогда уже будем говорить.
Они прошли в небольшой полукруглый — с низким потолком — зал. У стены стоял телеэкран. Это был обычный экран объемного телевидения, пожалуй, только несколько больший по размерам. Серебряные нити, образовывавшие растр, поблескивали в полумраке. Над экраном светился квадратный циферблат часов. Тессем придвинул поближе к экрану два кресла.
— Не опоздали, — улыбнулся Тессем. — Сейчас начнется. Смотрите.
Ланской заметил, что на кресле Тессема установлен пульт управления. Инженер, не глядя, настраивал телесвязь. Комната медленно погружалась во мрак. Потом из потолка брызнули зеленоватые лучи, осветили сидящих в креслах людей. Серебряные нити экрана заискрились, полыхнули белым пламенем. Ланского охватило тревожное чувство. И тотчас же он увидел Шевцова.
На экране возникла радиорубка корабля. Вошел человек в противоперегрузочном костюме, подвинул невидимое за рамкой экрана кресло, сел. Лицо у человека было интересное: острое, угловатое, «летящее», как определил про себя Ланской. Глаза веселые, с озорной искоркой. Волосы падали на лоб.
Человек посмотрел на Тессема, улыбнулся, махнул рукой.
— Здравствуй, Тессем! — сказал он. — Рад тебя видеть. Вот мы опять ускользнули в Космос…
— Здравствуй, Шевцов, — отозвался инженер. — Передай привет ребятам. Когда-нибудь я доберусь до вас — и тогда вам не летать.
На Ланского Шевцов даже не взглянул.
— Ну, старина, сейчас настройка, — продолжал он, обращаясь к Тессему, — говори, что тебе надо.
Тессем обернулся к Ланскому, кивнул на экран.
— Быстрее объясните, в чем дело!
Еще не понимая, что происходит, Ланской довольно сбивчиво изложил Шевцову суть дела. Шевцов не слушал. Он смотрел на Тессема и время от времени обращался к нему: напоминал о какой-то информации, просил устроить передачу с олимпийских игр. В конце концов Ланской совершенно сбился и замолчал. Шевцов — так и не взглянув в его сторону — сказал инженеру:
— Ладно, старина. Через час продолжим. Экран погас.
Медленно зажегся свет. Тессем посмотрел на Ланского, виновато улыбнулся.
— Извините. Я не предупредил вас. Сейчас вы поймете. Но прежде всего вам надо поужинать. Это здесь рядом…
Они ужинали вдвоем. Тессем ел молча, сосредоточенно. Только к концу ужина, задумчиво рассматривая взятое из вазы золотистое яблоко, он разговорился.
— "Океан", корабль Шевцова, вылетел сутки назад, — сказал он. — Это вторая экспедиция Шевцова к Сириусу. На корабле около тридцати человек. Да, да, не удивляйтесь. Но я хотел объяснить другое. Корабль идет с трехкратным ускорением. Сейчас Шевцов прошел что-то около ста двадцати миллионов километров. А радиоволны ползут со скоростью триста тысяч километров в секунду. Шевцов не мог вас сразу увидеть.
— Но ведь вы с ним разговаривали, — возразил Ланской. — Это меня и смутило.
Инженер рассмеялся.
— Он просто знает, где стоит мое кресло. Если бы кресло занимал кто-нибудь другой, он все равно сказал бы: «Здравствуй, Тессем!» Да… На Земле мы не замечаем запаздывания радиоволн. А в Космосе другие масштабы. Завтра «Океан» уйдет дальше, и радиоволнам понадобится уже двадцать пять минут, чтобы добраться до корабля. А на третьи сутки — шестьдесят минут…
Тессем вдруг стал мрачен.
— Это очень плохо, — сказал он, откладывая яблоко. — Из-за этого мы не можем управлять кораблями на расстоянии. Решения нужно принимать быстрее, а сигналы будут месяцами путешествовать до Земли и обратно… Шевцов смеется — думает, радиоинженеры никогда не найдут выход…
— Кстати, — спросил Ланской, — почему об этой экспедиции так мало сообщалось? Я имею в виду первую экспедицию Шевцова.
Инженер покачал головой.
— Писали много. Только давно. Шевцов вылетел… да, восемнадцать лет назад. Тогда и писали. А потом… Вы понимаете, это был исследовательский полет. Может быть, правильнее сказать — испытательный. Вы, пожалуйста, поправляйте меня, когда я ошибаюсь. Да, так я хочу сказать, что первоначально у Шевцова была только одна задача — проверить аппаратуру, может быть — внести в нее какие-то изменения. На Земле это нельзя было решить. Ну, а потом… Потом все получилось иначе. Шевцов сделал открытие, совсем другое открытие. Впрочем, когда человек летит один… Да, да, Шевцов летел один — он объяснит, как это получилось. Так вот, подобное открытие уже было сделано до Шевцова. Тоже астронавтом, летавшим в одиночку. Потом оказалось, что произошла ошибка. Долгие годы полета, одиночество… Никакие нервы не выдержат. Человек принимает кажущееся за желаемое, мираж за реальность, сон за явь. Вы скажете — приборы, фотоснимки… Все это так. Но представьте себе, что вы попали в незнакомый и совершенно необычный мир. Тут главное не фотоснимки и не показания приборов, а то, как вы поняли, как вы оценили этот мир. Поэтому Исследовательский Совет решил: в подобных случаях публиковать абсолютно достоверное, об остальном сообщать только… как это называется… предположительно. Ну, а к оценкам Шевцова вообще надо относиться осторожно.
— Почему?
— Мечтатель, — коротко ответил Тессем, и Ланской не понял, сказано ли это с одобрением или с осуждением. Поскребывая бородку, инженер рассказывал:
— Шевцов — конструктор. Очень своеобразный конструктор. Сегодняшние задачи он решать не может, не любит. Ему нужны задачи завтрашние. Его проекты не укладывались ни в какие конкретные планы. Для их осуществления не было… как это называется… базы. Не было еще таких прочных материалов, такого калорийного горючего, таких надежных приборов… Никто не сомневался, что наступит время, когда все это будет. Но пока другие конструкторы решали осуществимые задачи, он… Да, вспомнил. Он называл это перспективными проблемами. Что ж, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался. В конце концов, я понимаю — рамки сегодняшней науки и техники широки, но не безграничны. Человеку (особенно такому, как Шевцов) иногда трудно смириться с этим…
— И он не стал скульптором? — улыбнулся Ланской.
— Нет. Он добился своего. Не помню точно, но уже через три или четыре года после отлета как раз и настало время для осуществления некоторых его проектов. А потом — других. Когда Шевцов вернулся, почти все они были осуществлены. На Земле прошло около семнадцати лет. А для Шевцова — много меньше. При движении на больших скоростях время сжимается — тут действуют законы релятивистской механики… Но надо идти. Сейчас начнется передача.
— Не знаю, получится ли у нас разговор, — сказал Ланской. — Мы впервые видим друг друга.
Инженер махнул рукой.
— На Земле, может быть, и не получился бы. А в Космосе… Знаете, когда астронавт надолго улетает с Земли, он готов часами просиживать перед экраном. В такое время каждый человек кажется родным. Поверьте моему опыту, я двадцать лет на Станции. Все будет хорошо.
* * *
Так начался этот странный разговор с Шевцовым.
С того момента, как они второй раз вошли в телевизионный зал, и на экране вновь возникла радиорубка корабля, Ланской почувствовал особое, непередаваемое ощущение значительности происходящего. Быть может, сказывалось запаздывание радиоволн. Оно заставляло физически ощущать то огромное расстояние, которое отделяло Станцию Звездной Связи от корабля. Да, именно физически ощущать — через время. Когда Ланской задавал Шевцову вопрос, астронавт продолжал говорить — он не слышал. Ланской смотрел на часы и чувствовал, как радиоволны идут сквозь черную бездну… А Шевцов говорил и не слышал его слов. Проходило почти четверть часа — и только тогда он прерывал рассказ и отвечал на вопрос.
Ланской чувствовал даже, как увеличивается разделяющее их расстояние, потому что ответы Шевцова запаздывали больше и больше.
Да, это был странный разговор! Шевцов говорил коротко, почти не останавливаясь на деталях. И Ланской многое понял лишь позже — после бесед с Тессемом, после долгих размышлений над отчетами Исследовательского Совета…
— Вы слышали о пылевой коррозии? — спросил Шевцов и, не дожидаясь ответа, продолжал. — С этого все началось…
* * *
Среди многих опасностей Звездного Мира была одна — невидимая, неотвратимая, смертельная. Ее называли — не очень точно — черная пыль.
Трассы звездных кораблей прокладывались в обход больших пылевых скоплений. Пройти на субсветовой скорости сквозь облака межзвездной пыли было невозможно. Пыль набрасывалась на металл, рвала его атом за атомом, начисто съедала корабль. Так пигмеи-муравьи съедают — до косточки — огромную тушу кабана… На картах Звездного Мира отмечались пылевые облака, их наблюдали с Земли, они выделялись темными пятнами на фоне звездного неба.
Но встречались и другие пылевые скопления, менее плотные, незаметные. Подобно хищнику, поджидающему жертву, прятались они во мраке Звездного Мира, ничем не выдавая своего присутствия. Попав в такое облако, корабль погибал. Частицы пыли, сталкиваясь с летящим на субсветовой скорости кораблем, разъедали обшивку бортов, вгрызались глубже и глубже — ничто не могло остановить разрушения.
Это походило на страшную, неизлечимую болезнь. Пылевая коррозия опутывала корабль сетью мелких ранок, постепенно углябляла их, превращала в злокачественные язвы, истачивающие оболочку корабля… Иногда обреченный корабль сопротивлялся — уменьшал скорость. Но чтобы погасить субсветовую скорость, требовались — даже при больших перегрузках — месяцы. А пылевая коррозия, изглодав титановую броню бортов, проникала к моторным отсекам. И сразу наступала агония. Так погиб звездный корабль «Дерзание». Капитан передал на Землю прощальный привет и рапорт с формулами для определения пылевой коррозии. Иногда капитаны, наоборот, до предела увеличивали скорость, надеясь быстрее пройти пылевое скопление. Но вместе со скоростью корабля росла и разрушительная сила черной пыли. Так погибла экспедиция, шедшая к Сириусу на двух кораблях — «Каравелле» и «Неве».
* * *
— Меня послали вслед за «Каравеллой» и «Невой», — рассказывал Шевцов. — Собственно говоря, я сам напросился. Мне удалось создать средство защиты от черной пыли. Надо было провести испытания. Обычно в таких случаях используются беспилотные ракеты. Но тогда испытания могли бы затянуться надолго, а черная пыль губила корабли. Стоило рискнуть. Я сумел это доказать и ушел к Сириусу на испытательном корабле. Он назывался «Поиск». Надо признаться, я не был абсолютно уверен в силе своего защитного средства. Все основывалось, главным образом, на теоретических построениях, а черную пыль еще только начинали изучать, и о многом приходилось судить предположительно. Мне хотелось скорее встретить черную пыль; я рассчитывал, что успею скорректировать свою установку…
Шевцов грустно улыбнулся.
— Нет. Дело не в молодости, хотя тогда я был много моложе. Просто я летел один. Защитная аппаратура и исследовательские приборы много весили. Даже на одного человека снаряжение было взято в обрез. Я сказал: «Один — так один, подумаешь!» И ошибся. Вы извините, я плохой рассказчик. Но попытайтесь себе представить, что я тогда чувствовал. Шли дни, недели, месяцы… Электромагнитные поля затруднили, а потом сделали совсем невозможной радиосвязь с Землей. Я был один. Совершенно один. Это очень тяжело, поверьте.
* * *
… Шевцов был один на корабле. Он уже свыкся с одиночеством. Он привык к тому, что в рубке пустует кресло штурмана. Он перестал замечать свободные места в кают-компании. Но иногда его мучило желание поговорить. Он разговаривал с ионным двигателем, с приборами, с книгами… Они не отвечали. Голос был только у электронной машины. Шевцов не любил этот голос — сухой, лишенный человеческой теплоты.
И все-таки через каждые шесть часов Шевцов подходил к поблескивающей серым лаком машине и выстукивал на клавишах вопрос. Вспыхивали красные огоньки контрольных сигналов. Казалось, машина подняла веки, и десятки ее глаз уперлись в человека пристальным, презрительным взглядом. Подумав, машина отвечала, раздельно выговаривая каждый звук:
— Черной пыли нет. Концентрация межзвездного газа…
Шевцов быстро выключал машину. Его интересовала лишь черная пыль. И через шесть часов он вновь подходил к машине. Загорались красные глаза — сигналы и бесстрастный голос сообщал:
— Черной пыли нет…
Время ползло — тягучее, лишенное дня и ночи, лишь условно разделенное на часы. Изредка Шевцова охватывало чувство острого страха. Ему вдруг начинало казаться, что вот сейчас — именно сейчас! — произойдет нечто непоправимое. Он спускался вниз, к двигателям.
Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускоритель ионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.
Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.
Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…
* * *
Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях, Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.
«Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…
Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.
— Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…
* * *
Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».
Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.
От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.
Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…
Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:
Ты не от женщины родилась:
Бор породил тебя по весне,
Вешнего неба русская вязь,
Озеро, тающее в светизне…
Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.