Тот день был моим Ватерлоо.
Я сказал ей все.
Что она могла мне ответить? Что предложить?
Дружбу?
Она понимала, что я не из таких, кто склоняется перед победителем и становится его рабом. Может быть, ей и хотелось удержать меня около себя на роли отвергнутого вздыхателя, но она понимала, что из этого ничего не выйдет.
Она не предложила мне дружбу, не сказала, что «не знает» своих чувств ко мне, что ей нужно «разобраться». Она была молодец.
Вызов брошен, и на него нужно отвечать. Может быть, она и сожалела, что я поторопился. Не знаю. Только она сказала:
— Нет… Я всегда рада буду тебя видеть, всегда, — еще сказала она.
Я понял, что все кончено. Я не приходил к ней больше и не звонил. И она не звонила.
Расстались мы у Крымского моста.
* * *
И теперь, через какой-нибудь час, все это предстояло пережить ему. Все! Начиная от ее опоздания на пять минут до «нет» у Крымского моста. И мне до боли стало жаль его, до слез. Только сейчас я ощутил, что он — это я, но еще чего-то не знающий, чего-то не понявший, не совершивший какой-то ошибки. Мне очень захотелось оградить его от предстоящей боли, предостеречь его, вооружить моим опытом. Это было очень сложное чувство.
И еще мне очень хотелось встретиться с ней, с прежней, не осознавшей крушения наших встреч. Сейчас бы я выиграл битву. Все было бы совершенно иначе. Она бы мучилась ревностью и сомнением, она бы обвиняла меня в бесчувствии. Я бы заставил ее полюбить.
А может быть, все это мне только казалось?
Может быть, не в моей власти было что-то изменить?
— Я пойду на свидание вместо тебя!
— Зачем? — Лицо его померкло и стало холодным.
— Ты же не знаешь, что тебе предстоит сегодня! Ты не знаешь ни ее, ни себя! Пусти меня! Только сегодня… И я исчезну. Ты будешь мне благодарен. Пусть у тебя все будет иначе! Не как у меня!
— Нет. Я не хочу знать, как было у тебя.
— Ты же не знаешь, ничего не знаешь! Сегодняшняя встреча непоправима… Хочешь, я расскажу тебе…
— Нет, не нужно!
— Ты не понял меня! Я не пойду вместо тебя, ладно. Но ты должен вести себя по-другому, не так, как я тогда. Лучше не ходи совсем. Подожди, пока она сама тебе позвонит. Она позвонит.
— Я не хочу тебя слушать! Понимаешь? Не хочу!
— Но почему? Я же хочу открыть тебе глаза. Не ради себя, ради тебя?
— Не нужно! — глухо сказал он.
Я заглянул в его глаза и понял: он знал все и все понимал озарением любящего сердца, как и я когда-то. Знал, но не хотел верить, как и я когда-то. И ничего не мог изменить, как и я когда-то. Он пойдет на свидание и скажет ей все. Я понял это. Когда-то такой мысленный диалог был у меня с самим собой. Он сейчас говорит об этом со мной. Какая разница?
С детской колыбели человек хочет делать все сам. Делать и испытывать, ошибаться и вставать, потирая синяки. И это хорошо.
— Пожалуй, мне лучше будет вернуться?
— Да, пожалуй… Мы еще встретимся? Я засмеялся.
— Ты всегда будешь во мне. А я… я всегда буду ускользать от тебя. Твоя жизнь — это погоня за мной. Мы сдвинуты по фазе.
— Я исчезну, когда ты вернешься в свое время?
— Нет, мы просто сольемся в неуловимом, миге, имя которому настоящее. Оно скользящая точка на прямой из прошлого в будущее. Попрощаемся?
— Я провожу тебя. До университета.
— Хорошо.
* * *
Я не отпускаю его руки и долго смотрю ему в глаза. Наше прошлое помогает нам узнать себя. Это очень важно.
— Ну, прощай? — говорю я.
— До свидания, — улыбается он, — ты всегда будешь возвращаться ко мне. Мы обязательно встретимся, когда ты снова полюбишь.
— До свидания, — соглашаюсь я.
Мне грустно. Я нагибаюсь, собираю руками нежный рассыпчатый снег, крепко сжимаю его пальцами в плотный льдистый комок. Я собираюсь запустить снежок в него. Но глаза мои почему-то туманятся, и я только машу рукой.
Он тихо улыбается.
Я поворачиваюсь и отворяю массивную дверь.
* * *
Я открываю глаза и трогаю хрустальный обруч. Я оглядываю зал. Здесь ничего не изменилось! Профессор Валентинов даже не успел закрыть рта. В янтарных. глазах девушки испуг и восхищение. Шеф бледен и страшен. Немая сцена. Сейчас откроется дверь и кто-то в шлеме пожарника скажет: «К вам едет ревизор!»
— Ну? — наконец выдавливает Валентинов.
Я, не понимая, смотрю на него.
— Мы ждем… Пожалуйста, — говорит он.
— Простите, я не совсем понимаю вас, — я еще не пришел в себя и действительно не понимаю, что он от меня хочет.
— Вы обещали нам исчезнуть…
Он улыбается. Морщины его разглаживаются. Он приходит в чувство и снова становится кавалером ордена Подвязки.
— А разве я не… Разве я не отсутствовал здесь несколько часов?
— Да нет же! — Это, кажется, кричит девушка.
В ее крике столько душевной боли. Боли за меня и еще за что-то.
— Так я не исчезал?
— Нет! — улыбается Лорд. И лучики-морщинки вокруг его глаз говорят: «Ну, пошутил и будет. Эх-хе-хе, молодо-зелено».
— Не исчезал?…
Я снял обруч и выключил рубильник.
Потом я подошел к Валентинову и протянул ему желтую запасную книжку с ацтекским орнаментом. В руках профессора была точно такая же.
— Сравните эти две книжки, профессор. Они должны быть совершенно одинаковыми. С одной лишь разницей: последняя запись в книжке, которую я держу в руках, сделана одиннадцатого декабря прошлого года. А сейчас июль, — и я указал на окно, где в густой синеве летал тополиный пух.
Все почему-то тоже посмотрели в окно, точно вдруг засомневались, а действительно ли сейчас июль, а не декабрь.
— Кроме того, вот! — Я достал из кармана крепкий, смерзшийся снежок и с удовольствием запустил им в линолеумную доску, сверху донизу исписанную формулами.
Снежок попал точно в середину и прилип.
ИГОРЬ РОСОХОВАТСКИЙ
ТОР I
Сегодня мы перевели Володю Юрьева в другой отдел, а на его место поставили ВМШП — вычислительную машину широкого профиля. Раньше считалось (и лучше бы так считалось и теперь), что на этом месте может работать только человек. Но вот мы заменили Володю машиной. И ничего тут не поделаешь. Нам необходима быстрота и точность, без них работы по изменению нервного волокна немыслимы.
Быстрота и точность — болезнь нашего века. Я говорю «болезнь» потому, что когда «создавался» человек, природа многого не предусмотрела. Она снабдила его нервами, по которым импульсы мчат со скоростью нескольких десятков метров в секунду. Этого было достаточно, чтобы моментально почувствовать ожог и отдернуть руку или вовремя заметить янтарные глаза хищника. Но когда человек имеет дело с процессами, протекающими в миллионные доли секунды… Или когда он садится в ракету… Или когда ему нужно принять одновременно тысячи сведений, столько же извлечь из памяти и сравнить их хотя бы в течение часа… И когда каждая его ошибка превратится на линии в сотни ошибок…
Каждый раз отступая, как когда-то говорили военные, «на заранее подготовленные рубежи», я угрожающе шептал машинам:
— Погодите, вот он придет!
Я имел в виду человека будущего, которого мы создадим, научившись менять структуру нервного волокна. Это будет Homo celeris ingenii — человек быстрого ума, человек быстродумающий, хозяин эпохи сверхскоростей. Я так часто мечтал о нем, мне хотелось дожить и увидеть его, заглянуть в его глаза, прикоснуться к его коже… Он будет благородным и прекрасным, мощь его — щедрой и доброй, И жить рядом с ним, работать вместе с ним будет легко и приятно, ведь он мгновенно определит и ваше настроение, и то, чего вы хотите, и что нужно предпринять в интересах дела, и как решить трудную проблему.
Но до прихода Homo celeris ingenii было еще далеко. А пока мы в институте ждали нового директора.
Черный как жук и нагловатый Саша Митрофанов готовился завести с ним «душевный разговор» и выяснить, что он собой представляет. Я хотел сразу же поговорить о тех шести тысячах, которые нужны на покупку ультрацентрифуг. Люда надеялась выпросить отпуск за свой счет (официально, чтобы помочь больной маме, а на самом деле, чтобы побыть со своим Гришей).
Он появился ровно за пять минут до звонка: лопоухий, сухощавый, с курчавой шевелюрой, запавшими строгими глазами, быстрый и стремительный в движениях. Саше Митрофанову, кинувшемуся было заводить «душевный разговор», он так сухо бросил «доброе утро», что тот сразу же пошел в свою лабораторию и в коридоре поругался с добрейшим Мих-Михом.
В директорском кабинете Мих-Миха ждала новая неприятность.
— Уберите из коридоров все эти диваны, — сказал директор. — Кроме тех двух, которые у вас называют «проблемным» и «дискуссионным».
— Выписать вместо них новые? — со свойственным ему добродушием спросил Мих-Мих.
У директора нетерпеливо дернулась щека.
— А что, стоя женщинам очень неудобно болтать? — спросил он и отбил охоту у Мих-Миха вообще о чем-либо спрашивать.
Это был первый приказ нового шефа, и его оказалось достаточно, чтобы директора невзлюбили машинистки, уборщицы и лаборантки, проводившие на диванах лучшие рабочие часы.
— Меня зовут Торием Вениаминовичем, — сказал он на совещании руководителей лабораторий. — Научные сотрудники (он подчеркнул это) для удобства могут называть меня, как и прежнего директора, по инициалам — ТВ или по имени.
Многие из нас тогда почувствовали неприязнь к нему. Он не должен был говорить, как называть его. Это мы всегда решали сами. Так получилось и теперь. После совещания мы называли его «Тор», а между собой «Тор I», подчеркивая, что он у нас не задержится.
Люду, пришедшую просить об отпуске за свой счет, он встретил приветливо, спросил о больной маме. Его лицо было сочувственным, но девушке казалось, что он ее не слушает, так как его взгляд пробегал по бумагам на столе к время от времени директор делал какие-то пометки на полях. Люда волновалась, путалась, умолкала, и тогда он кивал головой: «Продолжайте».
«Зачем продолжать, если он все равно не слушает?» — злилась она.
— Мама осталась совсем одна, за ней некому присмотреть. Некому даже воды подать, — грустно сказала девушка, думая о Грише, который заждался ее и шлет пылкие письма.
— Ну да, к тому же, как вы сказали раньше, ей приходится воспитывать вашу пятнадцатилетнюю сестру, — «заметил» директор, не глядя на Люду, и девушка почувствовала, что он уже все понял и что врать больше не имеет смысла.
— До свидания, — сказала она, краснея от стыда и злости.
Затем Тор I прославился тем, что отучил Сашу Митрофанова задерживаться после работы в лаборатории. Однажды он мимоходом сказал Саше:
— Если все время работать, то когда же будете думать?
Гриша Остапенко, вернувшись из села, где напрасно прождал Люду, пришел к директору просить командировку в Одессу. Лицо Тора-1 казалось добрым. Словно вот-вот лучи солнца, ломаясь на настольном стекле, брызнут ему в глаза, зажгут там веселые искорки. Но это «вот-вот» не наступало…
Остапенко рассказал о последних работах в институте Филатова, с которыми ему необходимо познакомиться.
Директор понимающе кивал головой.
— Мы сумеем быстрее поставить опыты по восстановлению иннервации глаза…
Директор снова одобрительно кивнул, а Остапенко умолк. «Кажется, «увертюра» длилась достаточно?», — подумал он, ожидая, когда директор вызовет Мих-Миха, чтобы отдать приказ о командировке к морю и солнцу.
Тор I посмотрел на него изучающе, потом сказал без нотки юмора:
— К тому же неплохо в море окунуться. Голову освежает…
Остапенко пытался что-то говорить, обманутый серьезным тоном директора, не зная, как воспринять его последние слова. А Тор I наконец вызвал Мих-Миха и приказал выписать Остапенко командировку в Донецк.
— Сфинкс! — в сердцах сказал в коридоре Грише Остапенко. — Бездушный сфинкс!
Нам пришлось забыть «доброе старое время». Где-то лениво и ласково плескалось синее море, шумели сады, звали в гости родственники «завернуть мимоходом», но больше никому в институте не удавалось ездить в командировки по желанию. Теперь мы ездили только туда, куда Тор I считал нужным. Если быть до конца честным, то надо признать, что это всегда было в интересах дела.
Но завоевал наше уважение он совершенно неожиданно.
Каждый месяц мы устраивали шахматный блицтурнир. Победитель должен был играть с ВМШП. Так мы отыгрывались на победителе, потому что если бы даже чемпион мира стал играть с ВМШП, то это походило бы на одновременную игру одного против миллиона точных шахматистов.
Победителем в этот раз был Саша Митрофанов. Он бросил последний торжествующий взгляд на унылые лица противников, затем на ВМШП, обреченно вздохнул, и его лицо вытянулось.
Он проиграл на девятнадцатом ходу.
Даже Сашины «жертвы» не радовались его поражению. В том, как ВМШП обыгрывала любого из наших чемпионов, были железная закономерность и в то же время что-то унизительное для всех нас. И, зная, что это невозможно, мы мечтали, чтобы ВМШП проиграла хотя бы один раз и не за счет поломки.
Саша Митрофанов, натянуто улыбаясь, встал со стула и развел руками. Кто-то пошутил, кто-то начал рассказывать анекдот. Но в это время к шахматному столику подошел Тор I. Прежде чем мы успели удивиться, он сделал первый ход. ВМШП ответила. Разыгрывался королевский гамбит.
После размена ферзей Тор I перешел в наступление на королевском фланге. На каждый ход он тратил вначале около десяти секунд, потом — пять, потом одну, потом — доли секунды. Это был небывалый темп.
Вначале я думал, что он просто шутит, двигает фигуры как попало, чтобы сбить с толку машину. Ведь не мог же он за доли секунды продумать ход. Затем послышалось свистящее гудение. Оно означало, что ВМШП работает с повышенной нагрузкой. Но когда машина не выдержала предложенного темпа и начала ошибаться, я и все остальные ребята поняли, что каким-то непостижимым образом наш директор делает обдуманные и смелые ходы. Он бил машину ее же оружием.
— Мат, — сказал Тор I, не повышая голоса, — и мы все увидели, как на боковом щите впервые за всю историю ВМШП загорелась красная лампочка знак проигрыша.
Мы кричали от восторга, как дикари. Несколько человек подбежали к директору, подняли его на руки, начали качать. Тор I взлетал высоко над нашими головами, но на его лице не было ни радости, ни торжества. Оно было озабоченным. Вернее всего, он в это время обдумывал план работы на завтра. Когда его подбрасывали повыше, он замечал окружающее и растерянно улыбался. Какая-то лаборантка показала «нос» машине.
Мы уже почти примирились с ним, готовы были уважать его и восторгаться его необыкновенными способностями. Но прошло всего три дня, и неприязнь вспыхнула с новой силой.
Валя Сизончук по справедливости считалась самой красивой и самой гордой женщиной института. А я считал ее и самой непонятной. Она окончательно утвердила меня в этом мнении на праздничном вечере перед Первым мая.
Я стоял рядом с Валей, когда в зал стремительно вошел Тор I, ведя под руку запыхавшегося Мих-Миха и что-то доказывая ему. Я видел, как Валя вздрогнула, слегка опустила плечи, словно сразу стала ниже ростом, беззащитнее. Она растерянно и невпопад поддерживала разговор со мной, А когда объявили «дамский вальс», ринулась к Тору I через весь зал.
— Пойдемте танцевать, ТВ!
«ТВ»! Она предала нас, назвав его так, как он нам тогда предлагал. Она смотрела на него сияющими, откровенно восхищенными глазами. Она раскрылась перед ним сразу, как плеск реки за поворотом. Нам неудобно было смотреть в эту минуту на Валю. Мы смотрели на директора.
Что-то дрогнуло в его лице. В холодных изучающих глазах открылись две полыньи с чистой синей водой. Словно тонкие девичьи пальчики постучали в эту непонятную, закрытую душу, и в дверях на миг показался человек. Выглянул и скрылся. Дверь запахнулась — он натянул на свое лицо невозмутимость, как маску. Пожал плечами.
— Я плохо танцую.
— Иногда люди танцуют, чтобы поговорить.
Валя была чересчур откровенной. Сказывалась ее самонадеянность. Ей никто из мужчин никогда ни в чем не отказывал.
Тор I повел себя самым неожиданным образом.
— О чем говорить? — пренебрежительно протянул он. — Если вы хотите оправдаться за небрежность в последней работе, то напрасно. Приказ о выговоре я уже отдал.
Он говорил громко и не беспокоился, что все слышат его слова. А затем повернулся к собеседнику, продолжая прерванный Валей разговор.
Валя быстро пошла через весь зал к двери. Наверное, так ходят раненые. Я пошел за ней, позвал. Она посмотрела на меня совершенно пустыми глазами и, кажется, не узнала. Для другой то, что произошло, было бы просто горькими минутами обиды, а для Вали — жестоким уроком.
Она побежала по лестнице, не глядя под ноги. Я боялся, что вот-вот она споткнется, покатится по ступенькам.
Догнал я ее у самой двери. Вложил в свой голос все, что чувствовал в ту минуту:
— Валя, не стоит из-за него. Он гнилой сухарь. Мы все — за тебя.
Она зло глянула на меня.
— Он лучше всех. Умнее и честнее всех вас.
Она оставалась самой собой. Я понял, что ничего не смогу с этим сделать. И еще понял, что никогда не прощу этого Тору.
С того вечера я перестал замечать директора. Приходил только по его вызову. Отвечал подчеркнуто официально. Так поступали и мои друзья.
А Тор I не обращал на эго никакого внимания. Он вел себя со всеми и с Валей так, как будто ничего не произошло, по-прежнему вмешивался во все мелочи.
Издавна в нашем институте установилась традиция: влюбленные рыцари ранней весной преподносили девушкам мимозу, а те, не чуждые тщеславия, ставили букеты в лабораториях, так что сильный запах проникал даже в коридоры. Тор I распорядился заменить мимозу подснежниками, и добрейший Мих-Мих сначала познакомился с благословлявшими его старушками продавщицами подснежников, а потом, тысячу раз извиняясь, начал исполнять приказ директора в лабораториях, меняя цветы в вазах. Тут вместо добрых пожеланий его встречали язвительными шуточками, вроде:
— Какую долю от продажи подснежников получает директор?
Или невинным голосом:
— Правда, что у директора болит голова от сильного запаха?
Больше, всех старался Саша Митрофанов.
Это продолжалось до тех пор, пока директор не объяснил:
— Фитонциды мимозы влияют на некоторые опыты.
И Саша понял, почему два дня тому назад неожиданно не удался выверенный опыт с заражением морских свинок гриппом.
По-настоящему мы поняли цену директору на заседании ученого совета. Доклады по работе лабораторий начал Саша Митрофанов. Он рассказывал с наблюдениях за прохождением нервного импульса по волокнам разного сечения. Известно, например, что у спрута к длинным щупальцам идут более толстые нервные волокна, чем к коротким. Чем толще нервное волокно, тем быстрее оно проводит импульс. Благодаря этому сигнал, посланный из мозга спрута, может одновременно прийти на кончики коротких и длинных щупальцев, чем и обеспечивается одновременность действия.
Саша рассказал о серии тонких, остроумных опытов, проведенных в его лаборатории, о том, как была уточнена зависимость между толщиной волокна и скоростью импульса, о подготовке к новым опытам.
Директор слушал доклад Саши очень внимательно. Казалось, он старается запомнить каждое слово, даже шевелит губами от усердия. А иногда его глаза медленно погасали, углы рта опускались. Но затем он спохватывался и снова придавал своему лицу выражение пристального интереса. Когда Саша закончил доклад, все посмотрели на директора. От того, что скажет Тор I, зависит последний штрих в мнении о нем.
В тишине отчетливо прозвучал бесстрастный голос:
— Пусть выскажутся остальные.
Он слушал их так же, как Сашу. А потом встал и задал Митрофанову несколько вопросов.
— Какова оболочка у волокон разной толщины и зависимость между толщиной оболочки и сечением волокна? Учитывалась ли насыщенность микроэлементами различных участков волокна? Почему бы вам не создать модель нерва из синтетических белков и постепенно усложнять ее по участкам?
Не то, чтобы эти вопросы зачеркивали всю работу, проведенную в лаборатории Митрофанова. Они и не претендовали на это, особенно по форме. Но Тор I наметил принципиально новый путь исследований. И если бы лаборатория Митрофанова шла по этому пути с самого начала, то работа сократилась бы в несколько раз.
С того времени я начал внимательно присматриваться к директору, изучать его.
Меня всегда интересовали люди с необычными умственными способностями. Ведь и работа моя была такой. Успех в ней помог бы нам усовершенствовать нервную систему.
Природой установлено для нас жесткое ограничение: приобретая новое, мы теряем что-то из того, что приобрели раньше. Позднейшие мозговые слои накладываются на более ранние, заглушают их деятельность. Засыпают инстинкты, угасают и покрываются пеплом неиспользованные средства связи. Но это только половина беды.
Лобные доли не успевают анализировать всего, что хранится в мозгу: как в уютных бухтах, стоят забытыми целые флоты нужных сведений; покачиваются подводными лодками, стремясь всплыть, интересные мысли; гигантские идеи, чье местонахождение не отмечено на картах, ржавеют и приходят в негодность.
Можем ли мы признать это законом для себя? Признать и примириться?
Мы привыкли считать человеческий организм, и особенно мозг, венцом творения. Привыкли и к более опасной мысли, что ничего лучше и совершеннее быть не может. Так нам спокойнее. Но ведь спокойствие никогда не было двигателем прогресса.
А на самом деле наши организмы косны, как наследственная информация, и не всегда успевают приспособиться к изменениям среды. Импульсы в наших нервах текут чертовски медленно. Природа-мать не растет с нами, не поспевает за нашим развитием. Она дает нам теперь то же, что и двести, и пятьсот, и тысячу лет тому назад. Но нам мало этого. Мы выросли из пеленок, предназначенных для животного. Начали самостоятельный путь. И мы можем гордиться собой, потому что создания наших рук во многих отношениях совершеннее, чем мы сами: железные рычаги мощнее мышц, колеса и крылья быстрее ног, автоматы надежнее нервов, и вычислительная машина думает быстрее, чем мозг. А это значит, что мы умеем делать лучше, чем природа.
Пришло время поработать над своими организмами.
Я пытаюсь представить себе нового человека. Он будет думать в сотни раз быстрее — и уже одно это качество сделает его сильнее в тысячи раз. Ради этого работает наш институт. Ради этого мы изучаем сечение нервов, соотношение в них различных веществ. Каким же будет новый человек? Как бы мы отнеслись к нему, появись он среди нас?
Моя фантазия бедна, и я не могу создать его образ, представить его поступки. Перестаю фантазировать и думаю о работе, о своей лаборатории.
Мы сделали немало. Но в исследовании свойств некоторых микроэлементов на проводимость зашли в тупик. Насыщенность волокна кобальтом в одних случаях давала ускорение импульса, в других — замедление. Никель вел себя совсем не так, как это предписывала теория и наши предположения. Одни опыты противоречили другим.
В конце концов я решился посоветоваться с директором. Несколько раз заходил к нему в кабинет, но нам все время мешали. Потому что хотя тех, кто его не любил, было немало, но и в тех, кто его уважал, недостатка не было. А поскольку и те и другие нуждались в его советах, дверь директорского кабинета почти никогда не закрывалась. Я удивлялся, как мог он успевать разбираться во всех разнообразных вопросах, и вспоминал состязание с машиной…
После очередного неудачного визита Тор I предложил:
— Заходите сегодня ко мне домой.
Признаться, я шел к нему с болезненным чувством, которое трудно было определить, — в нем сливались воедино настороженность, любопытство, неприязнь, восхищение.
Мне открыла дверь пожилая женщина с ласковым озабоченным лицом. На таких лицах выражение заботы не бывает кратковременным, а ложится печатью на вето жизнь.
Я спросил о директоре.
— Торий в своей комнате.
Она так произнесла «Торий», что я понял: это его мать.
— Пройдите к нему.
Я прошел по коридорчику и остановился. Через стеклянную дверь увидел директора. Он сидел за столом, у окна, одной рукой подпер подбородок, а второй держал перевернутую рюмку. Его лицо было сосредоточенным и напряженным. Радиоприемник пел чуть хрипловато: «Напишет ротный писарь бумагу…»
Тор I твердо опустил рюмку на стол, словно ставил печать. Затем поднял другую, перевернутую рюмку.
Мне стало не по себе. Промелькнула догадка: он закрылся в комнате и пьет. Холод чужого одиночества на миг коснулся меня. Но почему же тогда мать не предупредила его о моем приходе?
Я открыл дверь…
Директор обернулся, сказал приветливо:
— А, это вы? Очень хорошо сделали, что пришли.
Он поставил рюмку на… шахматную доску. И я увидел, что это не перевернутая рюмка, а пешка. Тор I играл в шахматы против самого себя.
— Рассказывайте, пока никто не пришел, — предложил он, устроился поудобнее, приготовившись слушать. Но уже через минуту перебил меня вопросом: — А вы всегда учитываете состояние системы?
Он вскочил, почти выхватил у меня из рук рентгенограммы, начал ходить по комнате из угла в угол, заговорил так быстро, что слова сливались:
— Вы спрашиваете, что даст вот здесь пятно — железо или никель? Но надо учесть, что перед этим нерв находился в состоянии длительного возбуждения. Станет ясно: пятно — кобальт. А вот этот зубец — железо, потому что, во-первых, в этой области железо может выглядеть на ленте и так, во-вторых, процент железа в ткани — уже начал увеличиваться, в-третьих, функция изменилась. И, в-четвертых, когда функция изменилась и процент железа в ткани растет, то зубец с таким углом — только железо.
Он стоял передо мной, привстав на носки, расставив длинные сильные ноги, и слегка покачивался из стороны в сторону.
Мне показалось, что я могу дать точное определение гения. Гений — это тот, кто может учесть и сопоставить факты, которые кажутся другим разрозненными. Я думал, что мне выпало большое счастье — работать вместе с Тором. Боясь неосторожным словом выдать свое восторженное состояние, я заговорил о нуждах лаборатории, доказывал необходимость обратить особое внимание именно на наши работы.
В конце концов от этого зависит будущее…
— Чье? — спросил директор, сел в кресло, и у его рта притаилась насмешливая улыбка.
Я не успел своевременно заметить ее.
— Всей работы института… Того, к чему мы стремимся… — Я запутался под его взглядом. — Всех людей…
— Вы бы еще сказали вместо «будущее» — «грядущее». Например, «от нашей работы зависит грядущее человечества».
Улыбка больше не пряталась у рта. Она изогнула губы и блестела в глазах. Он держал себя так, как будто не знал о значении наших работ или не придавал им такого значения. Но он меня больше не мог обмануть.
Я ушел от него опьяненный верой в свои силы. Долго не мог уснуть. Слушал пение птиц за окном, капанье воды из испорченного крана, шелест листвы, голоса мальчишек и пытался сопоставить все это.
А потом мне приснились горы. Туман стекал по ним в долину, сизо-зеленый, как лес на рассвете, и прохладный, как горные ручьи…
Я проснулся с предчувствием радости. Ночью прошел дождь, промытый воздух был свеж, а пронизанная лучами синева слегка ослепляла и казалась особенно нарядной. Я несколько раз выжал гири, быстро умылся и, на ходу дожевывая бутерброд, вышел из дому.
Я шел, размахивая портфелем, как школьник, и мне казалось, что будущее раскрытая книга и можно прочесть его без ошибок.
Легко взбежал по ступенькам главного входа. Взялся за ручку двери, когда раздался первый взрыв, за ним второй, третий, особенно сильный, от которого вылетели стекла. Какие-то обгоревшие бумаги закружились в воздухе, как летучие мыши. Ко мне подбежал Саша Митрофанов, схватил за рукав, потащил куда-то. Мы увидели две багровые свечи над корпусом, где размещались Сашина лаборатория и реактор. Густой дым валил из окон, сквозь него, как языки змей, быстро высовывались и втягивались языки пламени. Последовала серия небольших взрывов, как пулеметная дробь.
«Огонь бежит по пробиркам с растворами. Подбирается к складу реактивов, — с ужасом думал я. — А там…»
Очевидно, и Саша думал о том же. Не сговариваясь, мы бросились к клокочущей воронке входа. Это было безумием. Все равно не успеть, не преградить дорогу огню. Погибнем! Но мы не думали об этом.
Нам оставалось несколько шагов до входа, а уже мечем было дышать. Нестерпимый жар обжигал лицо, руки. Сзади нас послышался крик:
— Это я виновата! Я одна… Пустите!
Валя бежала прямо в огонь.
Я успел схватить ее за руку. По лицу Вали текли слезы, оставляя на щеках две темные полосы. Она снова рванулась к выходу. Я не удержал ее, не смог. Куда она? Пламя…
Я не слышал, как подъехала машина директора. Тор I внезапно вырос на фоне багрового пятна рядом с Валей, отшвырнул ее назад, сказал «извините», исчез в бушующем пламени.
Теперь Валю держали мы с Сашей вдвоем. Она стояла сравнительно спокойно, исчерпав все силы. Повторяла сквозь слезы:
— Моя вина. Забыла убрать селитру. Это я…
Я смотрел туда, где исчез Тор I, вспомнил его слова: «Человек имеет право только на те ошибки, за которые сам в силах расплатиться. Только сам».
В первый раз он отступил от своих слов. Что заставило его броситься в огонь, какая сила? Самопожертвование? Жалость? Сострадание? Благородство и смелость?
Почему я тотчас не бросился за ним? Это до сих пор терзает меня.
Через две-три минуты мы увидели директора. Он вышел, пошатываясь, одежда на нем свисала черными клочками. Сделал два шага и упал. Мы бросились к нему. Он лежал на боку, скорчившись, и смотрел на нас.
— Не трогайте, — простонал он и приказал, глядя на Валю так, что она не посмела ослушаться. — Проверьте, выключен ли газ в центральном корпусе. Вы, — он перевел взгляд на Сашу, — скажите пожарникам, пусть начинают тушить с правого крыла.