Я иду искать
ModernLib.Net / Алмазов Борис Александрович / Я иду искать - Чтение
(стр. 5)
— Вася! — сказала она. — Что ты такой взъерошенный? Ты чего прискакал? Васька засопел, волоча шапку за одно ухо, подошёл к столу и молча положил перед ней фотографию. — Что это? — ещё смеясь, проговорила женщина. Но тут вместе с улыбкой с её лица исчез румянец… Нет, не то что румянец, а как будто её мелом выкрасили. Она прижала руки к груди, потом закрыла глаза, потом дрожащими руками нащупала фотографию и бережно поднесла её к самому лицу. — Где вы её взяли? — спросила она шёпотом.
У неё мелко-мелко дрожал подбородок. Торопливо она вытащила из-за обшлага платья платочек и прижала его к губам. — Где ты это нашёл? — спросила она, увидела меня и схватилась за сердце. — Господи! — прошептала она. — Я, наверное, с ума схожу… — Это вот он нашёл, Костя, — сказал Васька. — Ну да! Ну да! — поправляя воротник, говорила она. — Конечно! Разумеется. Это, конечно, Костя. Это я так — разволновалась очень! Конечно… Сколько времени прошло, конечно, это — Костя. Боже мой, бывает же такое на свете… — Она почему-то старалась на меня не смотреть, точно я — привидение… — Это — Костя! — спокойно втолковывал ей Васька. — Он — красный следопыт! — Да! — сказала Антонина Николаевна твёрдо. Она встала и, прямо взглянув мне в глаза, протянула руку. — Здравствуй, Костя! Рука была холоднее льда и дрожала.
15 ФЕВРАЛЯ 1944 ГОДА. 8 ЧАСОВ УТРА
— Как он называется? — спросил майор, отнимая от глаз бинокль.
— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.
— Давно воюешь?
— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.
— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны. А?
— Так точно! — выкрикнул солдат. — Разрешите идти?
— Иди. — И, глядя вслед фигуре в непомерно длинной, туго перетянутой под грудью шинели и оттого сильно похожей на веник, усмехнулся: «Весёлое дело».
— Командиров машин ко мне, — сказал он радисту.
— Товарищи офицеры, — сказал он, когда командиры собрались. — Как только что сказал вестовой, «будет весёлое дело». Задача: развёрнутым строем по льду реки атаковать в лоб. Ворваться в город и завязать бой. Вопросы есть?
— Разрешите? — хлопая пушистыми ресницами, спросил лейтенант. — На льду с брони всю пехоту собьют.
— А кто говорит про пехоту? — удивился майор. — Братцы, разве я говорил про пехоту? Про весёлое дело говорил, а про пехоту — нет…
— Так как же без пехоты? — не понял лейтенант. — Нас же на улицах фаустники пожгут?
— До улиц ещё дойти надо, — поморщился майор. — Наша задача — атаковать в лоб. Ясно?
— Так точно, — нестройно ответили офицеры.
— Разойдись, — скомандовал майор. — А вы, лейтенант, останьтесь. Курите? — сказал он, отводя молоденького танкиста подальше от машины. — Кости не болят?
— Какие кости? — не понял офицер.
— Человек состоит из разнообразных деталей, в частности из костей… Ну, раз спрашиваете какие, значит, не болят… Мы ведь в железе на морозе… Сколько вам лет?
— Девятнадцать. А вам? — робко спросил лейтенант.
— Двадцать три.
— Я думал, больше.
— А про меня всю жизнь так думают. Я в школе был пионервожатым — так мои пионеры были уверены, что я ужасно взрослый, а я был их старше всего на четыре года… Им по десять, а мне четырнадцать — громадная разница…
— Всё же разница есть… — сказал лейтенант, тихо постукивая валенком о валенок. — Я вот не могу представить, что вам двадцать три… Вы что-то такое понимаете, чего я не понимаю…
— Не намекай! Повоюешь как следует — поймёшь, что говорить про бой «весёлое дело» могут только необстрелянные дураки. Пехота пойдёт в другом месте. Там, где наступать будут.
— А мы, значит, ложный удар?
— Почему ложный? Как следует ударим. Фашист, которого ты убил в январе, не выстрелит в тебя в марте… Читал листовку?
— А если они разгадают? — горячо задышал лейтенант, высовывая голову из воротника полушубка.
— Разгадают — врываемся в город, — стало быть, мы становимся направлением главного удара. Ясно?
— А пехота?
— Подойдёт пехота. Подойдёт. Пехота, она такая…
— Что вы со мной нянчитесь, товарищ майор? — спросил лейтенант.
— Я не нянчусь — я объясняю. Я знаешь как объяснять люблю… Я учителем бы с удовольствием был! У меня и отец был учителем, и дед… Я вот перед «весёлыми делами» всегда думаю: когда я был счастлив? Знаешь когда? Когда пионервожатым был! Мне иногда снится, что войны нет… Светит солнце, гремят барабаны, и шагает мой отряд, двадцать мальчиков подряд, двадцать девочек подряд… Белые панамки, белые палатки. И горн гудит, а горнист неумелый в одну ноту дует, и уши у него от усердия пухнут. И я с ними иду. Ведь это счастье было! «Серёжа, Серёжа!.. Наш Серёжа может всё. Серёжа сказал! Серёжа так считает…» Вот и приходилось всё уметь… А честно сказать, ни черта я не умел! Но старался! Слышишь, лейтенант? Старался. И получалось. А ты говоришь «нянчишься»…
Лейтенант неопределённо хмыкнул — чувствовалось, что ему совсем не нравится сравнение с пионерами… Но майор не обратил на это хмыканье никакого внимания. Может, не заметил, а может, сделал вид, что не заметил…
— У меня знаешь что есть? — спросил он заговорщически. Вот. — Он открыл свой командирский планшет и из глубины его, из-под карты достал аккуратно свёрнутую тряпочку. — Видал? Мой, вожатский!
Алый галстук полыхнул на утреннем морозном ветру. Словно здесь, на измолотом грязном снегу, в искорёженном лесу, вырос пламенный весенний маковый цветок.
Лейтенант опять хмыкнул.
— Ладно, иди, — сказал майор. — В атаке держи дистанцию, но не отставай. Давай за мной! И делай, как я. Понял?
— Так точно.
— Ну иди.
И когда лейтенант отошёл достаточно далеко, майор стал спиною к ветру, немеющими от холода пальцами расстегнул ремень, портупею, крючки полушубка и спрятал алую тряпочку куда-то глубоко-глубоко в нагрудный карман.
— Вот так вот! — сказал он себе, запахиваясь в полушубок… — Вот так вот… — И, глянув туда, за реку, где в морозном тумане темнел озаряемый отблесками разрывов и орудийных залпов город, надвинул поглубже меховой танковый шлем с болтающимся шнуром связи и добавил: — Ну, брат, «будь готов»!
Глава семнадцатая
«САМЫЙ ЛУЧШИЙ ИЗ ВСЕХ!»
— Вот уже почти вся жизнь прошла, а такого человека я не встретила! — говорила Антонина Николаевна. — Как бы вам это объяснить? Тогда было другое время… Хотя нет, не то! Он был человек на все времена… Вот вы «Тимура и его команду» читали? — Угу! — сказали мы с Васькой. — Вот это про нас! Про наше время. Ну, может быть, по возрасту мы были немножечко постарше, но всё равно это довоенная жизнь… Так вот Серёжа был как Тимур. Я эту книжку когда прочла, мне показалось, что она про нас! И уж наверняка про Серёжу… Мне показалось, что Аркадий Гайдар знал Серёжу… Мы сидели у Антонины Николаевны дома, в маленькой, чистенькой и очень холодной комнате. Антонина Николаевна сначала ничего не говорила — и когда одевалась во Дворце пионеров, и когда мы по улице шли. Она только прижимала к груди фотографию, иногда на неё взглядывала, словно боясь, что изображение на ней исчезнет… А когда пришли к ней в квартиру и, не раздеваясь, прямо в пальто уселись за стол, она вдруг стала говорить и говорила не останавливаясь. Говорила, говорила, словно сто лет до этого молчала, а мы с Васькой боялись пошевелиться. — Он был добрый… — говорила Антонина Николаевна. — Поразительно, как он мог любую, самую маленькую беду заметить и тут же кинуться на выручку. Он жил, чтобы другим людям рядом с ним жилось светлее и легче… Я была тогда октябрёнком. Да, смешно звучит. Была октябрёнком. Жили мы очень бедно, мой отец рано умер. Мама работала на заводе, и я практически была предоставлена самой себе. И вот однажды перед празднованием Первомая было задумано организовать отряд барабанщиков из октябрят, а мне не хватило барабана… Когда я пошла жаловаться на своего вожатого, это, кстати, был Демидов, Мироненко только рассмеялся и сказал, что ерунда и не девичье это занятие — барабанить… Для меня мир рухнул! Мне так хотелось! И тут вмешался Серёжа. Я помню, как они ругались с Мироненко. Серёжа кричал, что революция для того и делалась, чтобы люди были счастливы! Социализм — это власть хороших людей! Вот это я запомнила навсегда. Это его слова. Он был удивительный. Иной человек на такую мелочь, как плачущая девчонка, и внимания не обратил бы, а если бы и обратил, то, в лучшем случае, дал бы конфетку, и всё. Мол, не плачь, девочка. А он решил обучить меня играть на горне!! И обучил! Это было самое счастливое время. Хоть я и ростом-то была не выше горна и силёнок у меня было маловато, но я старалась изо всех сил… Я рассматривал Антонину Николаевну. Ну ни за что я бы не сказал, что она была пионеркой до войны. Я бы ей лет двадцать пять дал, не больше. У неё только около глаз морщинки — так ведь это не от старости, а от того, что она часто улыбается! И почему-то мне было хорошо оттого, что она такая молодая! И что она красивая. Правда красивая! Как улыбнётся — прямо светлее становится, я никогда не видел, чтобы человек так улыбался. — Серёжа жил с отцом в огромной квартире. Его отец был профессором в университете. И ещё с ним жила старенькая Серёжина няня. А мать его была переводчицей в посольстве и была убита, когда Серёжа был ещё совсем маленький. Она сопровождала делегацию дипломатов, и на них напали бандиты — была провокация. У Серёжи над столом висел её портрет. Очень красивая была… Вот так они и жили. У них с отцом были удивительные отношения — они были как два товарища. Понимали друг друга с полуслова. Я сейчас думаю: как это Тимофей Васильевич, Серёжин папа, только мог вытерпеть нашу музыку? Ведь за мной весь наш класс стал учиться играть на духовых инструментах. Как загудим, Серёжина нянька сразу в гости собирается… Серёжа отцу говорит: — Папа, мы тебе не мешаем? — Нисколько, — отвечает отец. — Духовой оркестр, знаете ли, бодрит… — А у самого из ушей вата торчит — спасение от нашей музыки… А иногда он сам садился за пианино и они с Серёжей играли в четыре руки. Или Серёжа играл на трубе, а отец ему аккомпанировал… Но самое лучшее время было, когда после репетиции мы садились в Серёжиной комнате разговаривать. Господи, о чём мы только не говорили! Обо всём на свете… У него комнатушка была узенькая-узенькая, да ещё верстак там стоял и книги, — как мы там только умещались. Набьёмся как шпроты в банку и разговариваем, мечтаем… Антонина Николаевна улыбнулась, и снова словно вся комната осветилась, но тут же она опустила голову. — А потом война в Испании. Серёжа пришёл мрачный-мрачный. Никогда он таким не был… «Это, — говорит, — ребята, начало…» Вот удивительно он вперёд смотрел… Ему ещё семнадцати не было. «Фашистов, — говорит, — нужно встречать во всеоружии…» Мечтал быть музыкантом, изобретателем… Он очень хорошо во всякой механике разбирался… Собирался батискаф подводный сделать, а пошёл в танковое училище… Оставил меня заместителем… Сагитировал почти всех мальчишек своего класса и — в танковое училище… Какие они тогда приехали! Красивые! Сильные! Это после боёв на Баин-Цаган… «Какие же красивые? — подумал я. — У лейтенанта Иванова всё лицо забинтовано — какие красивые?» — Я тогда училась в седьмом классе и была пионервожатой. Я старалась быть во всём на Серёжу похожей… У меня так всю жизнь. Когда нужно какое-нибудь решение принимать, всегда глаза закрою, его себе представлю и думаю: а как бы он поступил? И сразу легко на душе делается… Весь сорок первый год была сандружинницей, потом окончила курсы радисток. И пошла на фронт… На прощание зашла к Серёжиному отцу, узнать: нет ли от Серёжи известий? Я его не узнала. Он весь опух от голода. Очень возмущался, что его отказываются брать в ополчение. А какое там ополчение… еле ходил. Через месяц умер от истощения… Но об этом я уже после войны узнала… И он мне тогда сказал: «Был такой учёный Фарадей. Он сказал замечательную фразу: «Я видел дальше других, потому что опирался на плечи титанов…» А вот сейчас мир наш, землю нашу поддерживаете вы с Серёжей… И не просто мир, а все грядущие поколения… И мы победим! Мы сильнее всех, потому что мы защищаем справедливость и милосердие…» Справедливость и милосердие! — повторила она. Я не хотел говорить, но у меня как-то само выскочило: — А что с ним дальше было?.. И я понял, что ерунду сказал, что, наверное, не надо было спрашивать. Потому что Антонина Николаевна встала, подошла к столу и достала из верхнего ящика узенькую серую полоску и письмо треугольником.
«На ваш запрос сообщаем, что майор Иванов Сергей Тимофеевич 1920 г. р., уроженец г. Ленинграда, проявив мужество и героизм, пал смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими оккупантами 15 февраля 1944 года при взятии города Чернецова. Представлен к ордену Боевого Красного Знамени (посмертно).
(неразборчиво) июля 1944 г.
Начальник архива (неразборчиво) танковой армии майор Баранов».
«Дорогой наш товарищ!
Дорогая Тоня!
Пишут к Вам боевые однополчане Сергея Тимофеевича Иванова. Вы просите нас рассказать о том бое, где, героически сражаясь, майор Иванов пал смертью храбрых.
Дело было так: наш танковый батальон под командованием товарища Иванова форсировал по льду водную преграду и под огнём противника ворвался в город Чернецов. Мы натолкнулись на плотную оборону. До улиц города добрались только две машины. Майора Иванова и наша. Командир отдал приказ — крушить оборону противника. Несколько часов мы утюжили фашистов, но силы были неравны. Немцы подтянули противотанковую артиллерию. Танк майора был подбит и загорелся. Сергей Тимофеевич приказал экипажу перебраться в нашу машину и пробиваться к своим, а сам снял пулемёт, взял гранаты и остался прикрывать наш отход.
Мы видели, как он отстреливался, прячась за горящим танком в центре площади, как фашисты расстреляли танк из пушек, в упор. Дорогая Тоня, Вы пишете, что были пионеркой в отряде нашего командира, сообщаем Вам, что перед боем он вспоминал о своих пионерах. В планшете он возил пионерский галстук.
Дорогой наш боевой товарищ! Мы никогда не забудем нашего командира! Страшно отомстим мы фашистам за его гибель и за сотни смертей, что принесли они на нашу землю.
Клянёмся!
Смерть немецким оккупантам!
Лейтенант Дубинин,
сержант Титов,
младший сержант Товпека,
рядовой Мингалимов».
Глава восемнадцатая
ВОТ ТАК ВСЕ И КОНЧИЛОСЬ
Васька плакал. Он сидел на корточках, прижавшись спиной к гранитному парапету набережной, уткнув лицо в колени, и плакал. Я стоял рядом как столб. Когда он стал всхлипывать, я растерялся, потому что разве можно реветь в шестом классе, да ещё мальчишке? Он ещё там, у Антонины Николаевны, стал мокрыми глазами поглядывать, когда она нам извещение и письмо показала и, спохватившись, кинулась Ваську умывать и поить нас чаем. Мы больше не говорили ни про Мироненко, ни про Демидова, ни про Серёжу Иванова. Что говорить? Учились все вместе в школе, пошли вместе в танковое училище, вместе воевали, и все трое погибли… Фотографию Антонина Николаевна положила на стол лицом вниз, чтобы на неё не смотреть, а то она от неё оторваться не могла, всё оглядывалась, гладила рукой, и замолкала на полуслове… И ещё я заметил, что она на меня старается не смотреть. Она захлопотала, доставая из серванта чашки, сухари ванильные да конфеты… Но Васька ни к чему не притронулся и весь как-то обмяк. А когда Антонина Николаевна повела его умывать, и потом он был весь как тряпка, только глазами мокрыми по стенкам водил…
А когда мы простились и ушли, он и двух кварталов не отошёл, свернулся калачиком и зарыдал. — Пойдём домой! Ну что ты… — говорил я, стараясь поднять его, но он отмахивался: — Сейчас, сейчас, — и не вставал… — Ну что ты как девчонка разревелся! Ну погибли. Уже тридцать лет прошло со дня Победы… Что же всё плакать? — Да пусть хоть сто лет пройдёт! — закричал Васька. — Пусть хоть миллион — всё равно их жалко будет… Тебе-то хорошо! — всхлипнул он. — У тебя дед живой, а мой без вести пропал! А мамин отец от ран умер! Ни одного деда у меня нет и ни одной бабушки… — И плечи у него опять затряслись. — Ага! — Я не хотел его дразнить, мне самому плакать хотелось, но нужно же было, чтобы Васька перестал реветь. Хорошо ещё, что было поздно и никого из прохожих мы не видели. А то бы уже пристали: «Мальчик, кто тебя?» — Ага, — сказал я Ваське, — так это ты не дедов своих жалеешь, а себя, потому что у тебя дедов нет. Дед — это не игрушка… Я не успел договорить, потому что Васька вскочил и двинул меня в глаз кулаком. Ещё хорошо, что я увернуться успел, а то бы синяк был… Ну, я ему, конечно, тоже… Мы катались по тротуару, и Васька как сумасшедший кричал: — Дурак! Не понимаешь ничего! Она же его до сих пор любит! У неё же никого нет… Дурак! У неё ни детей, ни родственников! Драться было трудно, потому что мы были в зимних пальто, да и вообще — чего драться-то? У меня на Ваську совсем зла не было, да и он, наверно, ударил меня потому, что очень расстроился. Ну, на нервной почве, значит… Мы запыхались и перестали драться… — Ну ладно, — сказал я. — Что ты взъелся-то? — Дурак! — дулся Васька. — Ты понимаешь, кто для Антонины Николаевны этот Сергей Иванов? Самый лучший человек на свете. Она его любит, а его убили… Его нет! Понимаешь, нет! Убитый он! — Чего ты орёшь? — закричал я на Ваську. — Ты думаешь, я вообще… — Я всё удивляюсь, — бормотал Васька. — Как ни придёшь во Дворец, она там: с утра до вечера! А у неё нет никого! Ей идти некуда! Она и музыкальное училище, наверное, кончила, чтобы на этого Иванова походить… У неё в доме видал какая холодина? Она туда только ночевать приходит! Снег сыпался на нас, блестел в свете фонарей, словно вокруг каждой лампы был намотан прозрачный сверкающий шар света и снежинок. — Хочешь, — сказал я Ваське, — я в оркестр запишусь? — Врёшь? — не поверил он. — А что? — сказал я. — Из следопытов я ушёл, да теперь и искать некого: убиты они все трое… Дома мне тоже делать нечего. Давай запишусь? — Нормально! — сказал Васька. — У нас, знаешь, в группе ударных всегда есть вакансии — хочешь в большой барабан бить или в тарелки, а потом на трубу перейдёшь? Или на корнет? А? И будем вместе ходить и возьмём над Антониной Николаевной шефство… — Ладно! — сказал я. — А то Сергея этого убили, детей у неё нет… За неё и заступиться некому. — Её обижает кто? — Обижают не обижают, а всё равно она одна! — сказал Васька. — А этот Сергей Иванов, наверное, и не знал, что она его любит. — Почему это не знал? — Да потому, что на той фотографии ему двадцать лет, а ей не то двенадцать, не то тринадцать… Она бы ему сказала: я вас люблю! Он бы ей: иди в куклы играть… А потом они и не виделись! — Да! — сказал я. — Я раньше думал, что такая любовь только в кино… А у меня, знаешь, тётя Ага тоже до сих пор своего мужа вспоминает и любит… — Они, наверное, были очень хорошие, — сказал Васька. — Этот Иванов так вообще как Тимур… — И почему это хорошие всегда погибают? — сказал я. — Всякие погибают, — возразил Васька. — Только хороших помнят, а плохих нет… Вот и всё. — И ещё потому, что они везде первые идут! Такой молодой был и столько всего успел… — А ты бы хотел с ним встретиться? — спросил Васька. «Я бы не хотел! Ещё как бы хотел! — подумал я. — Ваське-то что, у него всего и забот — тройки, двойки да хомячки… А у меня…» И я как вспомнил про следопытов, про то, как меня выгнали, и про то, как дед шутит, да вообще про всю свою жизнь… И такая взяла меня тоска…
Глава девятнадцатая
НУ И ПУСТЬ!
— Макаров! — нагнал меня в коридоре Роберт Иванович. — Что, голубчик, на занятия кружка не ходишь? Я чуть на пол не сел. — Так меня же исключили! — Ничего подобного, — сказал Роберт Иванович. — Совсем не так. И это зафиксировано в протоколе. Тебя переизбрали. Ты не председатель кружка, но из кружка тебя никто не исключал и не может исключить… Потому что ребята против этого! — Ха! — сказал я. — Это Пантелеева, что ли? — Не только, не только. — А кто ещё? — Да процентов сорок. — Ну? — Вот тебе и «ну»! — И, подмигнув мне из-за очков, директор добавил: — А ты как думал? Ты вообще, Макаров, меня удивляешь. У тебя поразительная способность жить совершенно обособленно. Как это у тебя получается? — Ничего не обособленно, — сказал я. — Учусь нормально, все поручения выполняю… — Да брось ты! — похлопал меня по плечу Роберт Иванович. — Ничего в твоём способе жить хорошего нет. Иной раз так одиноко станет. А? — Ничего не одиноко… — пробурчал я. — Кстати! — не слушая меня, сказал Роберт Иванович. — К нам же сегодня приезжает профессор Субботин. Как раз по твоей теме! — Какой ещё Субботин? — Ох, Макаров, Макаров… Да письмо который прислал! Которого Иванов и Мироненко раненого выносили… Вспомнил? У него командировка, вот он и к нам забежит на минуточку… Ничего себе «забежит», ещё хорошо, что наш директор этих слов при самом профессоре Субботине не сказал! «Забежит»! Он минут пять из «Волги» вылезал. Потом выпрямился, что-то на бедре у себя защёлкнул и стал тяжело подниматься по лестнице. Эмлемба с другими девчонками его у входа встречала с цветами, а я за колонной стоял, чтобы особенно в глаза не бросаться. Я никогда живого профессора не видел, но точно знаю, что этот Субботин на профессора совершенно непохож. Настоящий профессор должен быть седенький, и в такой чёрной шапочке, и с бородкой… У нас в кабинете химии портрет есть. Академик Зелинский — изобретатель противогаза. Вот это профессор. А тут идёт здоровенный дядька, молодой и румяный, в американских очках, и волосы на голове, как два вороньих крыла, на виски разваливаются… Совершенно на вид никакой не профессор. И вообще он вёл себя не так, как я думал. Я думал, он станет рассказывать про танковый таран, про то, как они через линию фронта прорывались… Прожектора кругом! Пули свистят, и они ползут! Фашист из окопа — раз, а они его — ты-ты-ты из автомата или кинжалом… Ну я же про войну всё знаю! Я же все фильмы про войну смотрю… А этот профессор Субботин поднялся на сцену в актовом зале, взял стул. Опять чего-то на бедре защёлкнул и, пока мы ему хлопали, на стуле примостился. Потом руку поднял и говорит: — Давайте, ребята, мы без этих «ура» и без оваций… Я же не Алла Пугачёва… Все засмеялись. Он говорит: — Ну вот и хорошо. А теперь будем говорить о вещах тяжёлых. Я приехал сюда, потому что Сергей Иванов, которого вы разыскиваете, самый дорогой для меня человек! Да. Вы, конечно, заметили, что я инвалид. У меня нет обеих ног… — Он постучал по голеням, и раздался деревянный пустой звук.
25 ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА
Они шли вторую неделю. И вот уже четыре дня слышали за спиной лай немецких овчарок. Раненый был в забытьи. Время от времени он приходил в себя и требовал, умолял, чтобы его бросили, чтобы его добили, не мучали, не тащили по болотам и бурелому.
— Ребята! — говорил он, облизывая распухшие, растрескавшиеся губы. — Бросьте меня! Вы к своим выйдете! Будете воевать, а я куда? Ноги-то нет! Куда я годен?
— Ты что, балерина? — говорил лейтенант Иванов. — Не смеши ты меня! Я смеяться не могу…
Во время танкового тарана он ударился о казённик пушки и выбил все передние зубы. Вероятно, были сломаны нос и скула, оттого лицо было раздуто, как футбольный мяч.
Однажды, придя в себя, Субботин увидел, как Сергей, обхватив руками голову, тихо стонет и раскачивается из стороны в сторону.
— Серёжа, — позвал он. — Лицо болит?
— Да нет, — ответил тот, поднимаясь. — Это я так, шея затекла.
И опять они поднимали носилки на плечи и несли раненого дальше.
— Была жизнь, были планы… собирался институт закончить в сорок втором… — говорил Субботин. — А теперь всё к чёрту.
— До чего ты мне надоел! — отвечал Сергей. — Закончишь свой институт! Может, даже в сорок втором. Радоваться должен, что только ногу потерял там, где другие головы оставили!
Субботин был в жару и поэтому не страдал от голода, а вот Иванов и Мироненко давно съели последний сухарь.
С каждым днём Мироненко становился всё молчаливее и мрачнее…
— Всё что угодно! — услышал однажды ночью его шёпот Субботин. — Всё что угодно я готов принять! Но только не этот идиотский голод!
— Витя, ты что… — шептал ему в ответ Сергей. — Ты о хорошем думай. Держись! Вот выйдем к своим…
— Где они? Где они, свои? — зло всхлипнув, ответил Мироненко. — Вторую неделю идём, а фронта и не слышно. Где они? Что это такое?
— Это война! — сказал Сергей. — Это война! Мне отец говорил: «Война — противоестественное состояние человека!»
— А куда мы этого тащим? Куда?
— Что же, по-твоему, его бросить? Да ты что говоришь! Ты же сам потом от угрызений совести в петлю полезешь!
— Некогда будет совестью мучаться!
— Я тебя не держу! — сказал Сергей. — Я тебе не командир. Ты волен поступать, как хочешь. Но я раненого не брошу!
— Ты не командир? Ты всю жизнь командовал! — закричал Мироненко. — Вожатый вечный! Всю жизнь долдонил: «Надо, надо!..»
— Да брось ты, — сказал Сергей — Это уж так вышло, что я вожатым стал! А надо — действительно надо… Ты что, забыл, как мне в училище доставалось — я же самый дохлый в роте был… Да если хочешь знать, после войны… Я бы музыкантом стал…
— Ты — станешь! Ты как отбойный молоток!
— Нет, — сказал грустно Иванов. — Теперь трубе, извини за шутку, труба… зубов-то нет! Так что закончилась моя музыкальная история… Ты лучше поспи. И пусть тебе приснится королевский ужин…
Им повезло. Они наткнулись на избушку лесника. Лесник сказал, что фронт всего в двадцати километрах, да они и сами это видели по сполохам над лесом, по тому, как упорно шныряла вокруг немецкая полевая жандармерия.
— Двадцать километров! — мечтательно говорил, напившись молока и наевшись картошки, Мироненко. — Неужели только двадцать? Да на карачках проползём, а у своих завтра будем…
Лесник говорил, что здесь фронт не сплошной, пройти можно, и обещал показать дорогу через топь…
Но Сергей был невесел. Он перевязывал раненого и вдруг сказал:
— Ну-ко посмотри…
Мироненко, подавляя отвращение, глянул на культю.
— Да не сюда, — досадливо сказал Иванов. — Эта рана чистая. Ты вот куда гляди…
Вторая нога распухла, и ступня была похожа на студень — серая и холодная, с фиолетовым отливом…
— Узнаёшь? Она самая. Гангрена.
— Ты чего придумал? — со страхом прошептал Мироненко.
— Надо ступню отнимать! — сказал Сергей. — Я на Халхин-Голе в госпитале насмотрелся на эту прелесть. Он у нас к утру умрёт, если мы этого не сделаем.
Это было так страшно, что Мироненко даже не спорил.
— Ничего. Он без сознания. Не почует. А выхода у нас нет! — бормотал себе под нос Сергей.
— Он и так умрёт, — сказал лесник.
— Умрёт так умрёт. Мы сделали всё, что могли, — вздохнул Сергей. — Ставь, старик, таз на плиту и часа два кипяти нож сапожный и пилу… Есть у тебя ножовка?
— Под утро я пришёл в сознание! — говорил профессор. — И я видел, как погиб Мироненко. Мы уже почти что были у своих. К нам от кустов ползли наши разведчики. Он не выдержал и встал… И сразу сзади ударил пулемёт… Наш гость замолчал и опустил голову. И весь зал, все ребята молчали… — Я прошу вас, — сказал дрогнувшим голосом профессор Субботин, — найдите его! Найдите Серёжу! Я пытался, но я один, а вас много… Вам это под силу. Если бы вы знали… Если бы вы знали… — пробормотал он. — Он мне в госпитале говорил: «Гриша! Ты видишь, что творится. Ты видишь, сколько ребят полегло! Вот и Коля! Ведь он погиб, чтобы ты жил! А ты нюни распускаешь! Ног нет — горе! Но ведь это ещё не всё! Тебе же двадцать два года! Ты молодой, образованный человек. Ты обязан жить и так работать, чтобы не стыдно было самому себе сказать: «Я наших ребят не подвёл». Как бы мне хотелось… — сказал профессор, поднимаясь. — Как бы мне хотелось ему сказать: «Серёжа, я тебя не подвёл!» Я сидел в самом конце зала и всё думал, как же мне сказать, что Иванова нет в живых! Васька, конечно, ни про какое собрание не слыхал, и его в зале не было… Так что о том, что Иванов убит, знал только один я.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|