Но так и хочется отметить: вот женщина – она одна перечеркнула эту лакированную карточку.
Откровенно (и не очень) сторонящаяся всех – она следовала площадью от почтамта вниз: чуть склонив голову, возложив красивые открытые руки на сумочку, более напоминающую шкатулку красного дерева, инкрустированную русским малахитом; в шляпке бордо, под вуалькой, достаточно уже не модной, но скрадывающей черты лица. И все же: случайный прохожий ей навстречу – удивленно покачал бы головой: «Чужестранка? Гордячка!» С чего бы тогда эта сатанинская надменность? В укладе ли заманчиво очерченных губ, изгибе длинной шеи, высокой классической прическе, чуть вздернутом носе? И одета: вот уж не скажешь не по средствам – простая строгая юбка, приталенный жакет. Внешний вид стопроцентной классной наставницы, репетиторши, живущей частными уроками, переводчицы при каком-нибудь атташе… (курс растет); и все же дамы больше, чем надо, – при столь ясном дне, на будничной улице. С чего тогда этот прозрачный стылый взгляд сквозь черный газ, эта ровная меловая белизна кожи, хранимых в затемнение чувств, овал лица, отмеченный артистизмом… Но – он и она уже разминулись. Каждый пошел своей дорогой. Что-то заставило бы прохожего обернуться: возможно, мужской инстинкт. Тонкий лиф женщины, высокая спина, стройные ноги, шаг за шагом отсчитывающие длину несуществующего подиума. Вот так – со стороны – она зачаровывает. Пожалуй, ей даже удалось обмануть, уйти от слишком проницательного взгляда. Что-то сейчас приоткрывалось в ней. Но женщина успела уже дойти до конца площади и свернуть в боковую улочку. Руки ее оставили сумочку-шкатулку и в мягком жесте легли вдоль тела.
Здесь было не так многолюдно, или, точнее, люди были больше чем-то заняты: пили, ели за столиками, вынесенными прямо на тротуар, торчали за стеклами магазинов и мелочных лавок, целеустремленно глазели по сторонам, увешанные фотоаппаратами. Курортная, обычная жизнь. Люди знали, за чем они сюда ехали со всей Европы и Нового Света. Это знали прежде всего их деньги, наделенные собственным инстинктом власти; ведь нигде, кроме как на модных курортах, да еще в залах казино, деньги не существуют так раскованно и так сами по себе. Как раз здесь все потворствовало им в этом.
Дама совершила над собой привычный обряд: внутренний протестующий жест; ей оставалось пройти вниз еще шагов двадцать, войти в дом, где она вновь стала бы сама собой. Там позволялось расслабиться, отдать в пространство бесцельную пружину интриги, пустой ненависти, фантастические витки своей жизни. Но этому еще не срок: и как раз сейчас – до поворота налево, куда ей оставалось свернуть, она вновь приметила у магазина шляпок плотного коренастого мужчину, в чесучовой паре, в дурацком котелке, с крепким скуластым лицом славянина. Как и тогда, он почитывал газетку (может быть, ту же – трехдневной давности). Ох, уж этот прием, столь нарицательный для образа шпика. Это было в четвертый раз, как этот человек застил женщине взгляд. Но хуже того – он переместился по ходу ее обычного маршрута. В первый раз она увидела его непосредственно у здания почтамта, куда ходила за корреспонденцией и держала абонентский ящик. А так как это происходило только два раза в неделю – по вторникам и четвергам – то этот тип заметно «обжился» и «обустроил» ее маршрут; не исключено, что ему был известен теперь и дом, в котором она проживала. Надежда оставалась – по факту обыденности патрулирования улиц агентами полиции. И к тому были обстоятельства, скорее внешние, нежели чем внутренние; больше политические, чем гражданские и уголовные. Зараза ползла оттуда – из взбесившейся Германии, – с десятками и уже сотнями политических беженцев и просто обывателей, которых обирали, что-то конфисковывали или чьи родственники побывали уже в известных казармах ландскнехтов, откуда они выходили исковерканные под углом и в стиле паучьей свастики. К самой этой женщине события эти имели лишь касательное отношение: вот как сейчас – от кого (или чего) ей так перепало по части подозрительности и слежки; из общей атмосферы сыска, или же конкретно?.. Вопрос для нее совсем не праздный. Вновь холодные пальцы женщины легли на инкрустированную шкатулку, под ее левой рукой. (Холодно-активно в ней извернулся вороненый ствол, по магнетизму ее души). Как-то она сумеет постоять за себя. Но главное, конечно, самообладание. И белая, белая ее память – упрятанное под снега ручное зеркальце в которое навсегда удалился волнующий лик королевы… Даже гильотина (ножа которой она имела все причины опасаться) не вернет ей этого. Что-то как будто перешло к ней по мистическим законам судеб от австриячки и гордячки Марии-Антуанетты. Ну а с этим фактом ее текущей земной жизни – в котелке и с русской мордой – придет время, она разберется.
Сейчас же – блеск витражей, беззаботные лица, – все и вся отвращало ее. Верхняя губа женщины мнительно дрогнула: на мгновение она почувствовала себя бескрылой. Да, да вот это самое: она была не беспомощна, но обескрылена. На этом сладком, липком, чужом пироге мещанского благополучия она ползала черной земляной осой. И каждый мальчишка из-за одного глупого своего любопытства мог убить ее. Как-то исковеркано, вся подобравшись, углом плеча вперед, и от того еще более грациозно (эдакий «гадкий утенок»), женщина почти пробежала оставшиеся десять метров до следующего поворота. Несколько мужских взглядов проводили ее. (О господине в котелке с бесполезной газетой и говорить не приходится).
Опять вниз пошла крутая улочка, мощенная круглым булыжником. Навстречу ей – уже чопорный люд, и больше швейцарцы, посасывающие невозмутимо свои короткие трубки, кто-то с портфелями… Еще немного – и женщина у своего дома.
* * *
На каменный столик – в вестибюле – летит ее шляпка, вуалька… с пустым сердцем (никакой корреспонденции на ее имя), она взбегает по лестнице, покрытой белым анатолийским ковром, для того, чтобы запереться в комнате, так напоминающую и будуар, и кабинет, и просто гостиную.
*** 18***
Большое, ровное, ласковое Озеро – неподалеку. Определенно, лучше многих в эти воды и ландшафт вчувствовался Фердинанд Ходлер, швейцарский живописец, называющий свое увлечение этим видом пленэра «настоящим бредом». И если в этих работах больше от буйного артистизма, то в самом озере и окрестностях – все, кажется, для человека и в услужении ему.
Ради этой стилизации, позволяющей человеку считать все здесь определенно по себе и для себя – работали эти бесчисленные отели, рестораны, аттракционы и дансинги. Все другое, свободное от увеселений, жизнерадостно было приправлено площадями фруктовых деревьев, посевами пшеницы, кущами виноградника и хмеля. Но и это все, казалось, имело не столько питательную ценность, сколько обворожительно-кремовую, подобно «розочке» на торте. Тщеславие и позолота сказывались здесь во всем. (…Разодетый под матроса 17 века человек в морской куртке с галунами, в узких коротких панталонах, полосатых чулках и огромной шляпе-треухе, подсаживал на борт прогулочного ялика последнею мисс из очереди, – чуть «декольтированно» повизгивающую, т.е. в рамках приличия выражающая себя на низшем четвероногом уровне… поджимающую ноги и протягивающую руки; будто кто-то уже имел намерение нести ее на руках… Звучит густой свисток боцманской дуды, и три пары весел враз подымаются и опускаются. Заскрипели уключины. Вода подернулась пеной и волнением. Примешалось и солнце в этой взбучке: по-особому дробясь и заигрывая в бликах. Волнение передалось и на берег – в стайке провожающих – к радости милых дам, хлопнули пробки от шампанского, взметнулись руки, платочки с вензелями… Действо продлилось).
*** 19 ***
Тупо ударило в висок. Ржаво проскрипели уключины. Женщина оторвала голову от высокой резной спинки кресла. Зрачки ее расширились на неяркий свет… Белые рысьи точки в них слились в один безжалостный диск солнца, протекла режущая струйка кварцевого песка; зачерненно, – негативом, встала перед ней ее собственная нагота. Ее разглядывали: но не было в ней ни стыда, ни смущения – отпечаток в песке значил бы больше ее самой. И когда ее несли (ноги не слушались), она не существовала далее своего короткого взора; мыслила не яснее сбивчивого говора матросов и возгласов сожаления. (Похоже, ее оплакивали). Последний истлевший лоскут упал с нее: на землю вернулась Ева, некогда изгнанная из своих же садов Эдема. («Забыть, забыть».) Покачнулись небо, море… Ей помогли: она на борту. Затопали по палубе веревочные подошвы. Накренился весь белый свет. По красной дуге солнце укатило за черную штору. От головы отхлынула кровь. Загромыхала якорная цепь. Дробно заработала машина. В эмалевом полусумраке каюты – накрахмаленные занавески, ослепительное и прохладное постельное белье. Кружево бликов и на потолке. Мягкая, обволакивающая вибрация, и шум протекающей воды за иллюминатором. Но еще до этого… в последний раз в памяти женщины ударил короткий сильный гребок воспоминаний: на испанском, португальском, английском – к ней: «Кто вы? Откуда?». И – «Я ничего не помню» (итал.), чтобы ее не спросили. Отчаянный взгляд по сторонам: «Где он?» – тот, который все может, все знает. Кажется, ее успокаивают. И совсем уже трогательно – как королеве грубую кружку молока из крестьянских рук, – ей протягивают широченные матросские клеши и белый, с офицерского плеча китель. Ей засматриваются в лицо. Что бы они могли в нем увидеть? Насколько это опасно? («Знать. Знать».) А давно ли она сменила то лицо и не обрела до сих пор другого? («Убедиться. Убедиться»).
Рывком женщина поднялась из кресла. Сейчас она в шелковой пижамной паре, несколько восточного орнамента. Высокая, стройная фигура. Дневная, тяжелая классическая прическа красавиц Гейнсборо – укладом вверх – распущена. Волосы за плечами сколоты малахитовым гребнем. Женщина быстро пересекает эту комнату-кабинет, и даже будуар. Подходит к большому зеркалу в литой бронзе плодов и листьев, жарко начищенных все тем же ненавистным песком. Подобно этому и охряные драпировки с продернутыми в них парчовыми нитями, свисающие по сторонам высокого французского окна. В комнате достаточно еще светло, но женщина добавляет блеска, зажигая люстру с хрустальными подвесками и электрическими свечами в серебряных лилиях. Вся комната озаряется. Женщина в зеркале: отлетевшим потусторонним ликом… Убедительнейшая иллюзия, что можно зайти со спины себя, поражает ее… Она совсем, совсем беззащитна. Женщина хмурится, чуть заломив бровь. И без того большие синевато-серые глаза ее распахнуты и пусты, как бывает при абстрактной грезе, или предположении, и оттого еще более холодны. Только чуть растревоженные зрачки обращены вовнутрь: ведь единственно там истинно знают ее. Кто?! («Забыть. Забыть».) Та подмеченная прохожим ненасытная гордыня уже оставила это лицо. Оно – красиво, чуть утомлено какой-то взывающей, невостребованной артистичностью, и глубоко равнодушно. Могло ли быть иначе? Если нельзя назваться собой, нельзя призвать даже память, что значит тогда одно твое стеклянное отображение? На это, правда, и ее воля. И никогда по этой воле она не всплывет чувственно-памятным ликом со дна зеркального омута. Никогда. Пусть будет так.
Лицо женщины дрогнуло, потеплело ничего не значащим вниманием к окружающему. Где-то людской гам за окном сменялся ностальгическим тонами к вечеру. Плыло танго. (С тех погибших аргентинских лет – ненавистно.) Во влажном терпком воздухе ресторанов и кофеен настраивались скрипки человеческих душ. Рвались струны. Возносились и падали чьи-то судьбы, возводились мосты любви, обустраивались целые дома. «О, Боже. Как это, в конце концов, пошло и скучно. Есть ли этому хотя бы название – утопия», – подумала женщина. Отошла от зеркала. Прошлась комнатой, в которой все было не пойми как: зала не зала, кабинет не кабинет, – или пристанище высокородной дамы (как, впрочем, и куртизанки), поди гадай! По ковру, на полу, разбросанные атласные подушки с кистями, персидские тапочки. Отдельно от всего прочего – интересное вечернее платье, на никелированной треноге: чересчур длинное, сложной выточки, с «плечиками», густо малинового цвета, сильно декольтированное, обшитое по рукавам пятнистым мехом леопарда. Сомнительно было, что этот наряд надевался когда-либо вообще. И было ли это платье в привычном смысле слова, а не артистический вылом. И все же, казалось, в опровержение сказанному – научные книги на полках и просто горбом на софе. (Да, отдельно пышная кровать под балдахином, за китайской ширмой). На этажерке – аппарат под стеклянным колпаком, похожий на телетайп. На столе с рулонами чертежей – дорогая посуда, раскатаны апельсины, сигарный ящик с «Коронос», чашка недопитого шоколада, и в ней – окурок с золотым обрезом. Следы ученых бдений и богемного образа жизни, так ли это?
Наконец-то среди бесцельного и методичного хождения женщина отыскала себе занятие, взяла слуховую трубку внутреннего телефона, проговорила властно (зрачки ее сузились, кольнули):
– Эльза, подымитесь ко мне. Вы мне нужны.
Вошла женщина, скорее девица, в темном, форменном платье, с белым передником, с рыжими волосами, довольно костистая. Сложила большие руки на животе.
– Да, мадам.
(Мадам чуть покосилась на нее, не желающая себе ничего кроме неба).
– К девяти приготовьте мне ванну. И не бросайте туда эту мерзость… не все же, что рекламируют в вашем дорогом отечестве, годится для всех. «Дары Мертвого моря», – это надо же было догадаться подсунуть… – выговорила женщина с чуть большим вниманием к угловатой фигуре и простому лицу горничной.
– Будет исполнено, мадам. Только второго дня вы похвалили меня за эти же соли… – возроптала девица на скверном французском (языке их общения).
– «Второго дня». Вот как вы сказали, – женщина длинно, иронично вглядывается в нечто по виду бесполое. Отвернулась. – Идите и делайте то, что вам велено.
Служанка изобразила подобие книксена (не расставаясь при этом с печным ухватом и битым горшком во всей своей фигуре), удалилась в смущении души простой и плоской. Быть может, мадам, которой она прислуживала, знавала и лучшие времена, но ведь не настолько же, чтобы повелевать с достоинством королевы или пренебрежительно фыркать на каждую достопримечательность здесь. К тому же – рыжая Эльза занесла ногу при сходе на следующую ступеньку лестницы, да так и осталась, убоявшись тайны, открывшейся ей так внезапно: «ее мадам» опасается людей, избегает их, или носит глубокий траур. Одно из двух. Постояв так, насколько хватило ей чувства равновесия, она шагнула вниз, переступив уже и через тайну, да и позабыв ее вовсе. Нельзя сказать, что экземпляры, подобные Эльзе, так уж были редки в горной части Швейцарии. Не настолько, как в Шотландии, но все же.
Меж тем, так сомнительно уличенная женщина, вновь оставшись одна, отправилась в свое высокое вольтеровское кресло. Длинно умно, вытянула из себя некий исторический парадокс. (Спохватилась.) Вздохнула. Придвинула кресло ближе к окну. Солнце установилось на закат. Низкие облака кое-где поднабрали иссиня-темной глубины; поплыли челнами, которым, казалось, не хватало течения да русла реки. Взгляд женщины приковался к одному такому кораблику, так похожему на окрыленную розовым парусом яхту. Сердце ее тукнуло во всю силу. Вздох высоко поднял грудь. Резкая морщинка вертикально встала меж бровей. Красиво вырезанные ноздри побелели. Вновь неистощимая гордыня пронеслась и опустошила ее. И с тем, возглас: «Где он? Почему нет известий?»
*** 20 ***
Этого и следовало ожидать. Сход с гор грязевых потоков и камнепада, как следствие разразившейся жуткой грозы и ливня – завалили вход в грот. Как не был он просторен и обустроен (даже при целой бронированной танкетке, загнанной в горловину пещеры), выбираться отсюда когда-то было необходимо. Откуда-то, поверху, пробивался неровный свет. Угловатый человечек с непокрытой головой на тощей шее запустил руку в растрепанную волнистую шевелюру. Большие его с ассирийским разрезом глаза блеснули, и он, непосредственно, по-детски, помчался назад, в железное нутро танкетки, чтобы там прокричать в слуховую трубку: «Алло, Гирш, нас совсем завалило! Во, работы-то будет! Заявляйтесь-ка». И уже выскочил с шанцевым инструментом, более годным для учебно-полевых работ новобранцев. Ковырнул несколько раз. Металл заскрежетал о гранит. Набросал по сторонам от себя груду грязи и гальки, и только тем надбавил сверху оползнем.
– Вот как мы, Раух! – услышал он за собой уверенный, сейчас ироничный голос. – Так сколь далеко продвинулась сия необозримая работа, – учитывая вами затраченные киловатты? Или – вы больше полагаетесь на лошадиные силы?..
– Лучше беритесь за лопату, если не желаете заночевать здесь, – с надсадным дыханием отозвался Раух. – Хорошо еще к вечеру управимся, – говорил он, не переставая расшевеливать всю оползающую массу завала.
Его компаньон прошелся туда-сюда, пнул носком тяжелого горного ботинка валун. Кажется, он и не помышлял о случившемся. Потаенная улыбка – во славие себя – не сходила с его губ. Он мог быть доволен результатами сегодняшних опытов. Но лишь он один. Гирш отряхнул от пыли куртку, с замшевыми накладками. Проговорил:
– Бросьте лопату, Раух. Она не соответствует вашей классификации. На что-то мозги нам даны…
– Эх, но едим-то мы с ложки, господин теоретик. Нулевое техническое решение в сравнение со всем нашим остальным потенциалом. А вот – не обойтись. Лопата вечна, как золото и власть, будь они… Просто и верно. Правда, приходится повкалывать… А что предлагаете вы?
Раух с облегчением привалился к выступу скалы, и, похоже, не без удовольствия разглядывал шефа. Все-таки от черти какого его самодовольства и темперамента, что-то перепало и ему, – от природы меланхоличному и болезненному. К тому же один принципиальный вопрос давно уже вертелся у Рауха на языке. Сегодня все как-то сходилось, чтобы разрешить его. Когда еще они останутся так, как мужчина с мужчиной, без всяких абстракций.
Гирша, однако, на тот момент не было с ним. Скрывшись на минуту в танкетке, он выбирался оттуда с гирляндой аммоналовых шашек в руках.
– Игнорировать трудный прихотливый путь человеческой мысли, ай-ай, не позволю, – и Гирш начал методично рассовывать заряды по расщелинам в камнях.
– Ну и будет сейчас… шарахнет таким оползнем, что придется выбираться отсюда через грузовой лифт, – не сдержал скептицизма Раух.
– Вы меня недооцениваете, коллега. Когда-то я удачно решил проблему концентрации и посылки тепловой энергии на значительное расстояние, – отвернувшись, Гирш скрыл усмешку, продолжил: Ну а что такое взрыв, если не хаотичный выход ее. О кумулятивных зарядах вы, конечно, наслышаны? Да, в этом есть что-то от вашей «ловушки», верно. Но то, что сейчас здесь подготавливается, будет всего лишь организованная взрывная волна. Для наших целей – достаточно. А теперь перебирайтесь в бронемашину и ждите меня там. Да не закрывайте преждевременно люк!
Раух проворчал что-то насчет плоских шуточек, которые ему надоели, и, прихватив лопату, поспешно скрылся в танкетке.
Гирш отмерил необходимое количество бикфордова шнура, вставил запальник, чиркнул спичкой и метнулся под укрытие брони.
Через шесть секунд ухнуло. В борта машины гулко забарабанило породой. Мелким крошевом сыпануло по узким бойницам. Затянуло кисловатым, серым дымом.
*** 21 ***
Металлическая слюна заполнила рот. Раух просто и естественно заплевал, но одобрительно отсалютовал Гиршу, который прикладывал к глазам тончайший носовой дамский платок с вензелем: латинское «зет», в круге и с пчелками. Выход из грота на три четверти был свободен: только по низу и по сторонам оставались еще груды камней. Люди могли выбраться, но не колесный транспорт, которому предстояло расчистить колею. Раух снова взялся за лопату. Откашлявшись и наглядевшись слезящимися глазами, он сделал признание.
– Неплохо сработанно. Где вы всему этому научились, Гирш? Что-то есть в вас от царя-плотника. Но автомобилю, так или иначе, не выбраться. А значит?…
Гирш пожал плечами, скинул куртку, засучил рукава. Вдвоем они налегли на шанцевый инструмент. Провандалиться им пришлось минут сорок, прежде чем путь достаточно освободился. Выбрались наружу. С непривычки оба намучились. Раух посасывал сбитые ладони. Но в лицо им засветило солнце, чистота и синева неба.
…Казалось, освежающая чудная гроза коснулась всего здесь, и много выше и дальше пределов видимого. Они прошлись до самого края выступа. Ниже – по крутому склону – долина; и если здесь жесткая трава, кривые сосенки, орешник, то там приметны клинья посевов пшеницы, сады и огороды, но все какой-то беглой и бедной выделки. Суровое горняцкое дело довлело и над бытом людей. Да и то сказать, какой из старателя крестьянин. Учитывая еще преемственность и норов швабов: кремень и кряж. И если копи были фактически выбраны, то натура человечья не оскудевала.
– Смотрите, Гирш! – палец его главного «сановника» завис над горной страной, резко указывая вниз. А там ясно различимы целые площади камнепада, побитый лес, фруктовые деревья, изуродованные посевы, и даже – видимо: снесенные домишки некой деревушки.
– Вот так ахнуло! Черт, а ведь это все наша рукотворная гроза… Матушки! Что же мы натворили?! О, Яхве! Гирш, выходит применение илема само по себе не безопасно? Ведь мы дренировали в атмосферу всего-то ничего… на один лишь выхлоп этого вашего, тьфу не выговоришь, прото-илема. Что тогда все это значит?
Гирш качнулся с носков на каблуки. Проговорил, будто формулируя:
– Все отлично, Раух. Все по мере своей. (Он быстро «передернул» темы, как бы открывающиеся в перспективе гор.) Взгляните, вон туда. После грозы все ощущается по-иному. Чувства обострены. А неплохо ведь побыть в роли громовержца. Может, и богов-то выдумали только затем, чтобы оставаться людьми в теплой сырости. Расслабьтесь, Раух. Вы – Бог.
И человек с глазами, обведенными, словно углем преисподней, с выбритыми в ниточку опереточными усиками неожиданно и резко расхохотался.
Раух вздрогнул. Поморщился.
– Да, от скромности вы не умрете, Гирш. (Он неодобрительно на такую «кончину» шефа покусал губы.) Желаю вам и в дальнейшем успехов. Так же как и здоровья… душевного, в том числе.
Гирш дружелюбно рассмеялся.
– С вами, с вами дорогой Раух, мы горы свернем. Да ведь и свернули уже!
Раух махнул рукой на такой синдром «небожительства». Пусть себе. Сегодня их день. И с тем – он будто сбросил какую-то мешавшую ему личину. Спокойно отошел и сел на камешек.
Но и Гирш пошел побродить как-то сам по себе. Сделал несколько резких наклонов в пояснице. Присел. Встал. А хорошо и просто почувствовать физическую усталость. Надо ли пробиваться тайными тропами мысли, взбираться на кручу каких-то там технических проблем, возомнить себя кем-то, чтобы стоя вот так, на лысой горе, после часа работы лопатой, и, просто озирая пространство, почувствовать себя подлинно олимпийцем. Нет, пока останется в человеке эта самодостаточность себя – я есмъ и сие осознания с меня довольно – всякий гений его и подвиг пребудут верхоглядством и только. Это уберегает человека от искусов софистики и ограниченности рассудка, но это же и приземляет его на пядь от самого себя. «Человек обречен, – мелькнуло в мыслях Гирша. – Пороха у людей хватит лишь на самоубийство».
Находившись так, он присел на край валуна, подле Рауха. Пригревало солнце. На исходе был трудный и многообещающий день. Здесь – свет и даль горнего мира. Омытое их трудами небо – проявление некоторых их «титанических» способностей, если посчитать за таковые как результат всю массу земли и камней, сброшенных вниз. Каждый из них был при своем отличном настроении, и Раух решился:
*** 22 ***
– Я знаю вас уже не один год, Гирш, – начал он – Человек я в общем-то одинокий, и потому, верно, наблюдательный. Когда вы предложили мне, отчаявшемуся найти работу физику совместно работать, я понял, что за этим стоит не только, так скажем, гипотетический и скрытный характер вашей деятельности, но и аналитически точный расчет, прозорливость, какая наблюдается у людей, прошедших какую-то школу жизни… дел и решений, – не только инженерных, но и таких, о которых я не берусь и судить. Но в чем не ошибусь, так это, сказав, что вы научили меня проблемно думать. О, я помню: дни и ночи здесь, под камнем, в этих штольнях. Вибрация и гул машин – на пределе возможностей. И тот протуберанец плазмы – однажды едва не спалившего нас… Противостояние двух эфемерид – меня и вас – черному пологу, срок которому – от вечности до вечности… Вы и в проблему-то врываетесь, словно бог древних, со своим молотом и наковальней… Потом – импульс за импульсом, еще раз импульс, как чертовым копытом… Когда-нибудь мы с вами изойдем синим пламенем. Смеетесь? Смейтесь! Но всему человеческому положен предел. Выше и ниже – все одно – ад. Вы действительно мне много дали, Гирш. Я разумею не одну только материальную сторону жизни. С вами работать – наслаждение, но и гибельно… не имея чего-то адекватного вам. Но я заговорился, не желая того. (Гирш, не перебивая, слушал Рауха). Из моей болтовни вы поняли, что я наблюдателен, так вот – под это замечание, я констатирую, Гирш, что вы, несмотря на весь кажущийся научный пафос исследований – чрезвычайно, фатально практичны. Вы и пальцем не пошевельнете (не говоря уже про мозговую извилину) ради одного эстетического переживания, – открытия и пользы науке. По этому моему наблюдению, и как, наконец, компаньон в деле, я и задаю вам вопрос: для чего нам это абсолютно жесткое тело? Что из всего этого следует? После стольких трудов и затрат!
Кое-какие характеристики я, правда, улавливаю, привязанные к подобному материалу, и, в частности, – тело, выполненное из него, стало бы вне подчинения третьему закону Ньютона; фактически, такое тело невозможно было бы даже стронуть с места, по причине отсутствия способности в нем к зарождению движения. И что из всего того? А только то, что заданным требованиям может отвечать вещество исключительно ядерной плотности… И вот тут-то, казалось, наша проблема испустила дух. Масса ядра восходит к 1018 г/см3. Это значит, что тело такой упаковки в объеме всего лишь комариного жала весило бы тонн сорок. Абсурд. Не говоря уже о том, что любые технологические операции с таким материалом физически невозможны. Вы величайший прожектер, господин Гирш, и надо отдать вам должное – не меньший технолог, что у Господа Бога в запасе. Вы подбросили уникальную идею и реализацию этого – синтезировать такое тело на какие-то краткие доли секунды… десятитысячные и стотысячные, расходуя колоссальное количество энергии в принудительном магнитном импульсе… Хорошо. Но зачем? Проделать умопомрачительный подвижнический путь; взобраться на седьмое небо, подкрасться к богу Саваофу, вырвать волосок из его бороды, и все для того, чтобы сжечь его ради какого-то мертвого пепла!
Гирш потянулся, как со сна. Усмехнулся:
– Пока все верно, дорогой Раух. Только к чему вы мне это все говорите? Пепел богов! Хм. Довольно вольная интерпретация…
– Вот, вот. На том мы и сошлись: проделать это противоестественное дело. Вы занялись технологией выработки протея. Я – своей торроидальной магнитной «ловушкой». Мы как будто стали играть в некую игру в поддавки: кто из нас первый составит такое положение, когда устройство партнера обретет какой-нибудь смысл и покажет себя. Вы передавали мне кубические километры вашего протея – ионизированного водорода, с одними вылущенными ядрами атомов. Я уплотнял километры – до микронов. На этом диком поприще мы опередили современную науку лет на двести. Мы достигли плотности упаковки лишь на порядок ниже ядерной… И что же?… За что боролись, на то и… Вступились элементарные кулоновские силы отталкивания, и наш магнитоимпульс оказался полностью заблокированным. Наконец-то, я думал, увижу титана, приплюснутого к небесному своду, из породы суглинка. Но не тут-то было. Здесь начинается история, которую я отказываюсь понимать. Появляется этот ваш элемент М, – со свойствами, как чудесными, так и фатальными: просто «обескровливающего» атомы на самом элементарном уровне, обессиливая их… Но пусть с этим. Я не говорю уже о моем труде, – только изучи мы и опиши этот элемент, и Нобелевская премия у нас в кармане. Так нет же: мало того, что мы синтезировали это абсолютно жесткое тело, – тут бы сказать: хвала богам и нам, – вы выдвигаете новое баснословное требование – теперь этот «уродец» должен изжить себя во времени не менее 0,001 секунды, да еще с возможностью регулировки этого интервала. Я понимаю, что всему свой срок. Цыпленок в яйце курицы формируется две недели, алмаз в раскаленной магме – сотни тысяч лет, но что должны ожидать мы от этих миллисекунд существования нашего «яйца»? На что должны мы употребить это фактически умозрительное время? Ответьте, Гирш, я имею на это право: как, наконец, ваш компаньон в деле. Без моей торроидальной «ловушки» фитилек всей установки загаснет. А мне ведь еще растить, вытягивать это пламя… Дотягивать импульс, чтобы он не зачах раньше предустановленного времени. Не сегодня завтра, нами будет достигнута плотность материи превышающая плотность в самом ядре… «нормальном» ядре, хочу я сказать. Конституциональная, обычная микроструктура вещества как-то необъяснимо переведена в некое зачаточное состояние. Законы этого темны… Да изучи мы процесс… Эх, – Раух безнадежно махнул рукой. – Зачем я это говорю! Ведь я начал с того, как вы странно практичны при всей абстрактности нашей задачи. Вы не станете вкладывать столько усилий и денег ради эстетического переживания минуты. Вот нонсенс, Гирш, – и Раух чуть нервно рассмеялся.
Его сотоварищ выждал. Поднял и метнул камешек в пропасть у ног. Подумать только: громовержец, бог стихии, – а все побочный эффект.
– Что вы от меня хотите, Раух? Я понимаю ваше неудовлетворенное тщеславие (он сделал акцент на этом); но разве одни мои усилия уже что-то не гарантируют. Когда бы я, чем занимался – не стоящим того. Ну, предположим, при t икс… я буду иметь достаточно времени для манипуляций с нашим пакетом илема. (Ободряюще). Не могу же я приготовить яичницу, не имея и секунды на то, чтобы разбить само яйцо.
– Это опять все увертки, Гирш! – вздернулся Раух. – Тогда, в конце концов, мы имеем время для серьезной научной заявки. Я обеспечу публикацию статьи в «Нейча». Я …
– Вы с ума сошли! – Гирш взглянул так, будто схватил за горло. – С нас потребуют описания установки. Условия экспериментов. Где, как и что! А как вы объясните германским властям вот это – сход селевых потоков… И, быть может, мокрое пятно, что осталось от какого-нибудь поселка.