– Можно узнать, почему? – несколько ошеломленно спрашиваю я.
– Мы пытаемся уменьшить риск срыва эксперимента всеми возможными способами. Не зная имени подопытного, вы не можете намеренно рассказать ему правду, если по какой-то причине решите это сделать. Вероятность того, что вы проболтаетесь или ошибетесь случайно, также значительно уменьшается. Если бы вы знали, кто является этим человеком, вы могли бы позволить себе расслабляться в его отсутствие. У вас появился бы предлог меньше следить за своими словами и поступками, общаясь со всеми остальными людьми. Это в свою очередь вело бы к тому, что вы бы стали более небрежны в общении с подопытным, даже не осознав этого. Не говоря уж о том, что он мог бы случайно услышать ваш слишком откровенный разговор с другим актером. Находясь же в неведении, вы поневоле будете вынуждены всегда оставаться Пятым.
Звучит все это логично, но неприятно.
– А не кажется ли вам, – отвечаю я, – что гораздо опаснее поселять во мне нездоровое любопытство?
– Отнюдь нет, – парирует он. – Вспомните свой контракт. Вы пришли сюда ради больших денег, однако вы не получите ни франка, как только начнете играть в следопыта. На вас донесет любой. Точно так же, столкнувшись с чьим-то чрезмерным любопытством или выходом из образа, вы обязаны донести это до нашего сведения. Это, кстати, еще одна ваша обязанность, которую я забыл упомянуть. Наши наблюдения не идеальны, и каждый человек оказывает нам посильную помощь.
«Этого мне еще не хватало, – с возмущением думаю я. – Слово-то какое мерзкое – „донести“». И, не пытаясь скрыть своих чувств, говорю:
– Но ведь таким образом вы создаете почти оруэлловское общество! Какую-то отвратительную общину, в которой все доносят друг на друга и никто никому не доверяет.
Тесье резко разворачивается ко мне. Его лицо, освещаемое идущим с экрана светом, выглядит особо жестко и властно.
– Молодой человек, давайте расставим точки над i. Мне абсолютно наплевать на то, каким уродливым будет это общество. Для меня оно – просто инструмент, с помощью которого я провожу свое исследование. И за те деньги, которые заплатят вам, вы тоже можете позволить себе наплевать на обществоведение. За несравнимо меньшую плату люди идут на гораздо большие неприятности.
Я напряженно думаю. Есть в его объяснениях какая-то неувязка. Что-то показалось мне нелогичным в услышанном гладком рассказе. Но что? Двадцать пять лет продолжается этот спектакль. Четверть века сменяющиеся поколения актеров изображают перед камерами бессмертных людей, попутно следя друг за другом и донося о малейших отклонениях. Они не знают, для кого из них все происходящее не является представлением, и, как разведчики в тылу врага, не выходят из своего образа ни на секунду. Двадцать пять лет они… Стоп! Вот она, неувязка! Он что, меня совсем идиотом считает?
– Не могли бы вы объяснить, – саркастически осведомляюсь я, – как ваш засекреченный зритель оставался засекреченным лет эдак двадцать назад? Вы, разумеется, и тогда успешно скрывали его имя от всех окружающих.
– Я не говорил вам, что личность этого человек была тайной на протяжении всего эксперимента. Разумеется, до определенного возраста он был известен всем актерам. Приходилось идти на риск, но у нас не было другого выхода. Мы давно хотели скрывать его, но это стало возможным только в прошлом году. Небольшой инцидент, происшедший несколько лет назад, лишь убедил нас в необходимости такой секретности. Всем актерам, приходившим в течение последнего года, не сообщалось, кто является подопытным, или, как вы выразились, зрителем. Ваша группа должна заменить последних людей, которым известен этот человек.
Я молчу. Продолжать беседу больше не хочется, хотя обижаться не на что. Тесье верно истолковывает мое молчание и говорит:
– Через час вы встретитесь с хирургами. Если они не обнаружат каких-либо непредвиденных сложностей, оперировать вас будут завтра. Хирургическое отделение расположено этажом выше. Желаю удачи.
Мне остается только раскланяться. Уже в дверях я слышу, как позади он хмыкает и вполголоса произносит:
Глава седьмая
Операция была легкой. Точнее, лёгкой она была для меня. Врачам, наверное, пришлось повозиться. Когда я появился перед ними в первый раз, меня долго осматривали, ощупывали, озабоченно смотрели в нос и в рот. Многозначительно переговаривались, бросали незнакомые термины, сравнивали с фотографиями Пятого.
– Хорошо, хорошо подобрал фактуру, – приговаривал толстяк в белом халате, бесцеремонно вертя мою голову.
«Сам ты фактура», – думал я с неожиданной злостью.
– Научились, наконец, работать. А то раньше как мы только не кроили… Та-а-ак, верхнюю губу чуть-чуть подтянем, на носу вот тут немного уберем, щёки… щеки трогать, пожалуй, не будем. Брови самую малость поднимем. А вот уши просто великолепны!
Великолепными мои уши до этого никто никогда не называл, и я простил «фактуру».
– А может, без ринопластики обойдемся? – ответствовал «фактурин» коллега, зачем-то защемив кончик моего носа указательным и большим пальцами. – Сходство и так немалое.
Но толстяк держался своего мнения, которое, видимо, было решающим.
– Сходство должно быть не немалое, а идеальное, – наставительно произнес он, и на этом дебаты закончились.
Толстяк еще немного потыкал мне пальцем в щеку и вдруг начал сыпать латинскими терминами. Молоденький паренек старательно записывал. Мне оставалось только с полнейшим непониманием слушать эту тарабарщину. Закончив диктовать, врач обратился ко мне:
– Операция состоится завтра в девять утра. Вы будете в полном порядке уже через неделю, но потребуется не меньше месяца на то, чтобы все неприятные последствия исчезли. Так как руководство не хочет, чтобы вы появились в счастливейшем из миров, страдальчески морщась от каждой улыбки, вам придется провести этот месяц в нашем отделении. Скучать вам не придется, так как к вашим услугам будут предоставлены все системы наблюдения.
Окончив свою речь, толстяк отправил меня в мою новую комнату в компании юнца-стенографиста. Юнец бойко семенил рядом и восторженно рассказывал о том, как блестяще проводит свои операции доктор Фольен. Слушать это было приятно, но говорить абсолютно не хотелось. В голове крутилась нелепая мысль: «Дались им эти девять часов». В комнате мой чичероне наконец перестал тараторить и, подняв с журнального столика черный пульт, вручил его мне.
– С системой разобраться несложно, – сказал он, сопровождая свои слова попутной демонстрацией. – Вот так выбирается камера, этими кнопками ее можно двигать, а этим приближать изображение.
Дав мне понажимать на кнопки и убедившись в том, что я понимаю их назначение, он направился к выходу. Сделав один шаг, он вдруг остановился и, указывая на телевизор, спросил:
– А что вы там все делаете?
Мне вспомнилась беседа с моим тезкой, и с каким-то неожиданным для себя злорадством я ответил:
– Извини, не имею права сказать.
Он, видимо, уже привык к подобным ответам и, ничуть не обидевшись, ухмыльнулся, махнул мне рукой и вышел. Я остался один.
Опять новая пустая комната, похожая на гостиничный номер, опять неизвестность, опять «а этого вам знать не полагается»… Когда же это все закончится? Я прошел в ванную и уныло посмотрел в зеркало. Прощай, родимая физиономия. Теперь ты останешься только на фотографиях. Отныне в зеркале, меня ожидает лицо Пятого. Интересно, через три года бессмертия у меня тоже появиться такой спокойный, уверенный взгляд? Звучит-то как – «три года бессмертия». А вот моему взгляду не помешало бы стать спокойнее. Сейчас в нем сквозит только плохо сдерживаемая злость. Дурацкий Тесье! Ну неужели нельзя было все рассказать? Теперь три года надо гадать. Нашим предшественникам было хорошо – они все знали, а за нами будет следить Старший Брат и его младшие братья. Жаль, не знал я об этом секрете, пока говорил с Пятым… Впрочем, он бы мне все равно ничего не сказал. И Четвертый бы Полю не сказал. Четвертый… А ведь он-то пока еще там. И благодаря успеваемости Поля может остаться в своей роли еще надолго. Если только Полев конкурент не окажется слишком умным, чего о нем пока сказать нельзя. Я удовлетворенно плюхнулся в кресло. Мир представлялся уже в более радужных тонах. Если я приду в этот инкубатор, прежде чем нынешние Четвертый и Восьмая покинут его, возможно, мне и удастся узнать, кто такой этот подопытный. Правда, зачем мне это надо? А низачем. Просто очень любопытно. Хоть какая-то цель в этом новом ненормальном мире, где нельзя ничего добиваться. Кстати, почему бы мне на него сейчас не посмотреть? Делать-то все равно нечего.
Я взял пульт и уверенно нажал красную кнопку. Телевизор приветливо засветился ровным светом. Передо мной встала картина, которую демонстрировал Тесье. Огромная Секция Встреч. Те же статуи, живопись на стенах, гуляющая праздная молодежь. Пятый уже ушел. Шумные Вторая и Двенадцатый переместились на другой конец помещения. Теперь их внимание привлекало загадочное полотно, представлявшее собой невообразимое сочетание зеленых и желтых пятен. Обсуждение шло такое же серьезное, но уже с меньшим азартом. Азарта у них поубавилось уже через минуту после того, как Тесье потребовал сбавить эмоции. Оперативно здесь работают. Глядя на них, я сообразил, что Тесье допустил ошибку. И еще какую! Теперь я знал, что по крайней мере эти двое являются актерами..«И на старуху бывает проруха, господин руководитель проекта», – подумал я и, саркастически улыбаясь, начал осваивать пульт. Вправо, влево, приблизить… Камера рывками дергалась по помещению, Ну ничего, это дело времени. Все-таки до чего же приятные, доброжелательные лица у этих «бессмертных». Нет, эти ребята доносить не станут. Как-нибудь споемся. Умиротворенный, я нажимал податливые кнопки и с удовольствием наблюдал за тем, как движения камеры становятся все плавнее и плавнее.
На следующее утро, последний раз взглянув на себя в зеркало, я пунктуально явился в операционную ровно в девять. Меня приветливо встретили, осведомились, хорошо ли я себя чувствую, и сказали, что уверены в успехе операции. После этого моя роль заключалась в том, чтобы улечься на операционный стол, протянуть руку, в которую медсестра ловко и почти безболезненно воткнула иголку внутривенного наркоза, глубоко вдохнуть и с блаженным выражением слушать, как доктор Фольен считает: «Раз, два, три…» На этом я отключился.
Следующее воспоминание состояло в том, что я пытался понять, где нахожусь, почему все лицо у меня какое-то онемевшее и в какие белые полосы упирается мой взгляд, когда я смотрю вниз. После нескольких минут напряженных размышлений я наконец понял-, что нахожусь на кровати в своей новой комнате, белые полосы – это бинты, охватывающие все мое лицо, а какая-либо чувствительность отсутствует, потому что наркоз еще не перестал действовать. Затем в поле зрения возник довольно улыбающийся Фольен. Я было попытался открыть рот, чтобы спросить его, насколько хорошо прошла операция, но он предостерегающе приложил палец к губам.
– Вам лучше пока не разговаривать, – сказал он. – Швы еще очень свежие.
И заботливо поправив одеяло, добавил:
– Все прошло превосходно. Дополнительных операций не потребуется.
Я впервые слышал о том, что операция могла оказаться не единственной, но в голове у меня был такой туман, что думать об этом не было никаких сил. Я устало повел глазами вслед за уходящим Фольеном и тут же снова провалился в беспамятство.
Сейчас я в какой-то апатии. Делать ничего не хочется. Задумчиво прикасаюсь к забинтованной щеке и тут же отдергиваю руку. Прошло два дня с тех пор, как мне изменили внешность. Бинты с меня снимут через неделю, а пока что только освободили доступ ко рту. Бесчувственность лица давно прошла и сменилась неприятным щекочущим ощущением. Прием пищи, простой разговор, чистка зубов – все это сопровождается болезненными эффектами. Не говоря уже о зевоте. Кроме этого, донимает зуд за правым ухом. Тоненькая таблетка динамика покоится там, вызывая своим присутствием желание почесать шов. Удерживая себя от этого соблазна, я провожу время, наблюдая за своим «инкубатором», а также перелистывая книгу с портретами всех его жителей. Мне необходимо запомнить все лица к моменту выхода в свет. Очень хочется, чтобы эти несколько недель пролетели поскорее.
На третий день ко мне приходит неожиданный посетитель – Катру.
– Я люблю навещать своих учеников после операции, – сообщает он, усаживаясь возле моей кровати. – Мне нравится общаться с ними после того, как им все объяснили. Как вы себя чувствуете, Пятый?
– Неплохо, – слабо гужу я сквозь бинты.
– Не утруждайте себя подробными ответами, – машет он, как будто я рассказывал ему о своем самочувствии полчаса.
Затем поднимает мою книгу с фотографиями.
– Последний этап учебы, – комментирует он, потом аккуратно кладет книгу обратно на тумбочку.
Я не совсем понимаю, зачем он пришел. Катру изучающе смотрит на меня.
– Ну, как вам правда? – спрашивает он, какими-то интонациями давая понять, что вопрос это скорее риторический. – Предполагали ли вы такое?
Я отрицательно мотаю головой. Бинты трутся о подушку, отзываясь неприятным шумом по всей голове.
– Грандиозно, не правда ли? – с подъемом говорит профессор. – Не столько масштаб, сколько идея. Как смело, как дерзко, как необычно. И главное-то, идея ведь лежит на поверхности. Только никто до нас ее не подобрал.
Я пытаюсь выразить свой скептицизм взглядом, ртом и неопределенным мычанием. Очевидно, мне это удается, потому что Катру смотрит на меня и уже не так приподнято, но без всякого удивления и разочарования говорит:
– Насколько я понимаю, вы не разделяете моих восторгов.
Я несколько виновато пожимаю плечами – да, вот так, уж простите, не разделяю. Он закладывает ногу на ногу и продолжает:
– Вам, пожалуй, идея эксперимента кажется глупой, а сам эксперимент – бессмысленной тратой времени, усилий и денег. Не стесняйтесь, будьте откровенны. Вы же знаете, теперь вы нам гораздо нужнее, чем мы вам.
Выслушав мои нечленораздельные полуутвердительные звуки, профессор говорит:
– Да, конечно, это ведь так очевидно. Человек стареет, потому что его организм изнашивается. При чем тут психология? Ничто не вечно, всему приходит конец, бог дал, бог и взял, так устроен свет. Черепаха живет двести лет, собака – двенадцать, мотылек – один день, а человек, как говорит одно оптимистическое пожелание – до ста двадцати. Каждому созданию отведен свой срок. А мы тут пытаемся спорить с элементарными фактами и основами, не имея на то никаких серьезных оснований. Напоминает ваши мысли?
Я радостно киваю. Катру с любопытством смотрит на меня.
– Смерть, – задумчиво говорит он, как будто и не обращаясь ко мне, – старая, добрая, неизменная спутница жизни. Единственное пророчество, которое можно сделать, не будучи пророком, состоит в том, что через сто с лишним лет все люди, живущие сегодня на этой планете, будут мертвы. Единственная деталь, которую мы абсолютно достоверно знаем о своем будущем – это то, что когда-нибудь мы умрем. Ни в чем другом здравомыслящий человек не может быть стопроцентно уверен. Планы не исполнятся, начинания не завершатся, все жизнь пойдет наперекосяк, и только смерть не оплошает. Придет и заберет.
Мне становится неловко. Слишком проникновенно он все это говорит. И взгляд у него при этом какой-то отсутствующий. Профессор прикрывает глаза и медленно цитирует:
– «…И выступит невыносимый пот. Жена уйдет, и брат родимый бросит, никто не выручит, никто не отведет…»
– «…Косы, которая, не глядя, косит», – заканчиваю я.
Катру умолкает и изумленно смотрит на меня.
– Ах да, – говорит он после секундной паузы. – У вас ведь литературное образование. Конечно же вы знакомы с творчеством Вийона.
Я мог бы сказать ему, что читал «Большое завещание» бродяги-поэта еще будучи школьником, но последствия операции сделали меня достаточно неразговорчивым. Демонстрация литературных познаний и так вызвала нестерпимый зуд в щеках и губах.
Профессор переходит на более прозаический тон.
– В общем, глупостью мы тут какой-то занимаемся – считаете вы. А что вы думаете по поводу того, что десятки болезней, которые люди умеют лечить сейчас, еще сто лет назад считались абсолютно неизлечимыми? Молчите, не надо напрягаться, я и так знаю, что вы мне ответите. Что смерть от болезни и смерть от старости – это совершенно разные вещи. Правильно? Вы ведь это собирались сказать? Вижу, что это. Но знаете, что примечательно? Мы тоже так считаем. И поэтому в своем эксперименте делаем ставку на психологию. Этим примером я только хотел показать, что считающееся невозможным сегодня становится само собой разумеющимся завтра. Эта человеческая уверенность в очевидном – как она опасна. Мы до сих пор толком не знаем, как устроен человек, понимаем только механическую сторону сложнейших процессов в наших организмах, беспомощно наблюдаем за тем, как люди умирают от смертельных заболеваний. Да что там сложнейшие процессы – такое, казалось бы, привычное явление, как сон, и то не имеет пока никакого однозначного объяснения. И мы себе хорошо отдаем в этом отчет. Мы исследуем, боремся, надеемся на успех. И только со смертью нам все ясно.
Его речь постепенно становится все более горячей.
– Взгляните на обычного человеческого ребенка. Вот он родился – голенький, крошечный, ничего не понимающий. И пошел развиваться. Физически и умственно. Накапливать информацию об окружающем мире. Вырабатывать условные рефлексы и улучшать безусловные. Подушка мягкая. Стенка кроватки твердая. К горячему прикасаться нельзя – это больно. Надо слушаться старших – а то накажут. И вот уже в его голове формируются, а затем намертво отпечатываются правила, соответствия, ожидания. Его организм начинает вести себя в соответствии с внешними раздражителями уже без длительных размышлений. И примечательно то, что зачастую его реакция вызвана не столько внешними раздражителями, сколько заученной, вбитой в подсознание информацией о них. Самый очевидный пример – вагинизм, хотя это, разумеется, не детское состояние. И наряду с другими понятиями в его мозг проникает ядовитая информация о смерти. Она везде – в жизни, в разговорах, в литературе. Ребенок наблюдает за тем, как уходят старики, слышит разговоры взрослых, читает книги, смотрит фильмы. И уже в самом нежном возрасте его учат тому, что и его собственное существование не вечно. Взгляните на мировую литературу – вы не найдете практически ни одного произведения, в котором не упоминается смерть. Любая книга от солидного «взрослого» романа до тоненькой детской сказочки шепчет, говорит, кричит о неизбежном конце. Попробуйте перебрать в памяти любые произведения, которые придут вам на ум – и вы с ужасом или любопытством обнаружите в каждом из них если не само слово, то намек, если не трагедию, то шутку. Лавиной идет на ребенка идея о неминуемой смерти. И будьте уверены, он ее превосходно усваивает! И вот уже бегут, бегут сигналы из мозга. Отдерни руку – там горячо, прикрой глаза – ветер принес песок, взрослей – тебе предстоит умереть… И организм послушно отдергивает руку, прикрывает глаза, взрослеет, стареет и умирает.
Катру назидательно рубит воздух ладонью, произнося последнее предложение. «Взрослеет» – взмах, «стареет» – взмах. Затем он умолкает и, немного помолчав, сухо заканчивает:
– Нам, группе профессионалов, идея эксперимента отнюдь не представляется глупой. Возможно, вам стоит более непредвзято взглянуть на нее. Не забывайте, что в свое время вы тоже получили свою долю ядовитой информации, о которой я сейчас говорил.
После этого мы молчим. Он думает о чем-то своем, мне как-то не до разговоров. Проникнутая искренней верой речь Катру несколько поколебала мое скептическое отношение к эксперименту. Он вдруг улыбается и говорит:
– Не ожидали вы услышать такую проповедь?
Я тоже улыбаюсь в ответ, правда, едва заметно. И тут же думаю, что эту теплую обстановку можно хорошо использовать. Стараясь как можно меньше шевелить губами, я спрашиваю:
– А как зовут подопытного?
Не переставая улыбаться, он говорит:
– А разве доктор Тесье вам этого не сказал?
«Сейчас скажет!» – торжествующе вопит во мне раззадоренное любопытство. Я отрицательно качаю головой и неизвестно зачем пытаюсь изобразить сокрушенный вид под бинтами. С той же приветливой улыбкой Катру произносит:
– И правильно сделал. Вам этого лучше не знать.
«И ты, Брут…», – разочарованно думаю я. «Брут» тем временем несколько язвительно говорит:
– Три года тому назад, когда имя подопытного было всем известно, один человек, бывший в ту пору Адамом, счел, что эксперимент является насилием над личностью. А именно – над личностью подопытного, так как от бедного мальчика с детства скрывали суровую правду. Наш праотец, обуреваемый благородными чувствами, считал, что мы не имеем никакого права обманывать несчастного юношу и использовать его в своих целях, какими бы благородными они ни были. Под воздействием этих прекрасных мыслей он вознамерился поведать введенному в заблуждение объекту эксперимента всю правду о его мире и его фальшивом бессмертии. Далее, он предполагал, что вышеназванный объект вправе выбирать сам, каким образом ему надо распоряжаться своей отнюдь не бесконечной жизнью.
К счастью, все эти планы были сообщены пламенным борцом за справедливость своему близкому другу, который расторопно донес их до нашего сведения. Нечего и говорить, насколько сложно было для нас быстро изъять Адама и в срочном порядке заменить его. Никогда эксперимент не был еще под такой непосредственной угрозой срыва.
Тут Катру вдруг неожиданно бьет кулаком по тумбочке.
– Из-за этого наивного идиота работа сотен людей чуть было не пошла насмарку! Ох уж эти убогие слюнтяи, которые жалеют муравья, при этом чавкая говядиной! Испокон веков люди лепят собственных детей по своему образу и подобию. Они решают за ребенка, в какой школе ему учиться, какое мировоззрение иметь, какие книги читать. Они могут вырастить его в любви или в ненависти, в любой религии, с произвольными нравственными ценностями. Даже будь они абсолютно негодными родителями и негодяями, все равно это их священное право – лепить из своего чада все, что им заблагорассудится. И тогда наши борцы за справедливость молчат! Когда пусть даже самая справедливая государственная идеология вдалбливается в головы населения через бесчисленные средства массовой информации, эти борцы тоже помалкивают. А вот когда мы берем нищего подкидыша, растим его в тепле и неге, а заодно пытаемся сделать бессмертным – это уже явное насилие над личностью. Только потому, что мы, видите ли, забыли сообщить ему о том, что он смертен. Тут уже надо р-р-революцию устраивать.
Он набирает в грудь воздух и, шумно выдохнув, говорит уже спокойнее:
– Простите, Пятый. Я, пожалуй, погорячился. Ну не могу я спокойно говорить об этом глупце.
Он поднимается.
– Мне пора. Желаю вам скорее прийти в норму. Знакомьтесь с вашим миром, отдыхайте, готовьтесь. И не думайте с тоской о том, что вам предстоит. Вам может неожиданно понравиться. По рассказам доктора Тесье, ему, по крайней мере, было там весьма неплохо.
Только когда за Катру закрывается дверь, я полностью понимаю смысл его последней фразы. Тесье, жесткий, властный Тесье сам был актером! Почему-то я все время считал, что он был основателем эксперимента. А ведь на вид ему не дашь больше чем пятьдесят – пятьдесят пять. Четверть века назад ему самому было двадцать пять. Значит, скорее всего, он был среди первых «бессмертных». То есть его лицо послужило шаблоном, по которому сейчас кроят новых актеров. Интересно, кого он изображал? А что, если Пятого? Впрочем, что с того? Просто я истосковался по свежей информации и бросаюсь на любой свежий факт с резвостью щенка, увидевшего новую игрушку. С некоторой надеждой я открываю свой блестящий «фотоальбом» и начинаю всматриваться в эти приветливые лица, пытаясь представить себе, как они будут выглядеть двадцать пять лет спустя. Но мне не удается мысленно трансформировать ни одно из них в лицо Тесье. То, что все бессмертные гладко побриты, делает задачу практически нерешаемой. Ладно, с Катру я, наверное, говорил не в последний раз. Еще успею спросить. Я представляю себе, как подобно Фельтону из «Трех мушкетеров» страстно кричу: «Имя! Назовите мне его имя!», и мне самому становится смешно.
Через неделю, как и было обещано, меня избавляют от бинтов. Медленно, плавно ведет руками вокруг моей головы доктор Фольен. Вслед за его руками с легким шелестом стелются надоевшие бинты, открывая свету мое новое обличье. Доктор удовлетворенно кряхтит и подносит к моим глазам зеркало. Момент, о котором я столько думал, настает. Передо мной мое новое лицо, такое знакомое и незнакомое одновременно. Я верчу головой, пытаясь рассмотреть себя со всех сторон. Надо отдать врачам должное – потрудились они на славу. Единственное напоминание об операции – легкая краснота, как после солнечного ожога. Никаких швов, шрамов, натянутой кожи. Как будто это лицо было моим с момента рождения. Я придирчиво рассматриваю себя. Ну просто вылитый Пятый! Да нет, не «просто вылитый». Я и есть Пятый. Единственный, неповторимый и неподвластный течению времени. «Прелестно, – слышу я довольный голос хирурга. – Просто прелестно».
На следующий день Фольен приходит ко мне с небольшой черной коробочкой в руках.
– Сейчас мы опробуем ваш имплантат, – объявляет он после непродолжительного осмотра.
Слово «имплантат» ассоциируется у меня с такими вещами, что я бросаю на доктора полный недоумения взгляд. Коротко хохотнув, он поясняет:
– Я имел в виду динамик, а не то, что вы подумали. Затем он повторяет в свою коробочку:
– Я имел в виду динамик.
И на этот раз его голос отдается эхом у меня в голове. Это странное ощущение, чем-то напоминающее то, которое возникло у меня, когда я первый раз в детстве надел наушники. Помню, как я был изумлен, обнаружив, что музыка, только что лившаяся снаружи, вдруг зазвучала где-то внутри меня. Трубы и барабаны неведомым способом перенеслись мне в голову и, удобно расположившись там, продолжали играть свою радостную мелодию. Помнится, я тогда стряхнул наушники и потребовал, чтобы из меня вытащили музыку. Сейчас мне хочется проделать нечто подобное.
– Работает? – интересуется Фольен. Я киваю.
– Тогда еще одна проверка, – говорит он и скрывается за дверью.
Через мгновение в моей голове опять оживает его голос. Он идет немного справа, но все равно кажется, что он рождается где-то внутри.
– Проверка… проверка… – скучно говорит доктор. – Имплантат в рабочем режиме.
Затем он опять возникает в дверях.
– Ну как? – спрашивает он. – Все различимо? Громкость подходящая? Неприятные ощущения отсутствуют?
Я киваю, словно китайский болванчик.
– Вот и чудненько, – подводит он итоги и оставляет меня в одиночестве.
Месяц проходит незаметно, но тоскливо. Первые несколько дней я чуть было не отшатывался от удивления, взглянув утром в зеркало. А теперь новое лицо ничуть не смущает меня. Оно – мое. Я сжился с ним с пугающей меня самого быстротой. Одним утром я с некоторым сожалением осознаю, что не могу легко и четко представить себе, как выглядел до операции. Напрягшись, я могу по частям восстановить в памяти свой прежний облик, но он вызывает у меня не больше чувств и ассоциаций, чем лица друзей и родных. Я чувствую, как мое превращение в Пятого подходит к своему логическому концу. Видя каждый день в зеркале его лицо, я начинаю все больше и больше отождествлять себя с ним. Даже мои мысли становятся расслабленней и спокойнее, как будто у меня впереди вечность. В голове гуляют смутные метафоры. Я сравниваю себя с человеком, который надел маску, а она вдруг коварно пустила корни, вросла в кожу, став одним целым с наивным хозяином.
Дни неотличимы один от другого. Подъем, завтрак, телевизор, фотоальбом, обед, телевизор, ужин, телевизор, сон, подъем… Память услужливо подкидывает чьи-то стихи: «День прошел как обычно – работа, обед, магазин, телевизор, семья. Каждый днем прошагал по намеченной им борозде.." Нет у меня ни работы, ни семьи, ни даже прозаического похода в магазин. Только обед да телевизор. И борозду свою намечаю я не сам. За меня ее прокладывают умные серьезные люди с психологическим образованием. Я меряю шагами свою белую безликую комнату, из которой мне почему-то запретили выходить, просматриваю в который раз книгу с портретами. И смотрю, смотрю, смотрю в телевизор. В это бесстрастное и правдивое окно в новый мир. Чем больше я за ним наблюдаю, тем сильнее мне хочется туда попасть. Там люди, там хоть какая-то, но жизнь, там – какое-то разнообразие. Я начинаю подозревать, что этот месяц в одиночестве был так же тщательно продуман психологами, как и все остальные детали моей подготовки.
А в телевизоре разворачиваются красочные картины. В ожидающем меня мире царит спокойствие. Его добродушные и беззлобные обитатели проводят время в разговорах, трапезах, веселье и различных искусствах. Это беззаботное общество вызывает у меня в памяти какие-то смутные полузабытые картины. Я никак не могу понять, что именно оно напоминает, пока однажды мой взгляд не останавливается на хрупкой девушке с льняными волосами, которая отчего-то весело хохочет возле белой скульптуры. Эта картина озаряет мою память как вспышка: Уэллсовские элои! Беспечные щебечущие потомки людей, живущие бесцельно и счастливо. Мир Книги несет на себе явный отпечаток этой унылой картины будущего. Но через некоторое время я понимаю, что элоям и не снилась подобная жизнь. В отличие от хрупких человечков, моим бессмертным не ведомо чувство страха. Им не грозят ни жуткие каннибалы-морлоки, ни беспощадные природные бедствия, ни несчастные случаи. Но самое главное – угроза смерти не нависает над ними дамокловым мечом: Разумеется, в этом нет ничего нового, сотни раз я читал и слышал об этом, даже как-то поверхностно понимал, но только сейчас, перед экраном телевизора приходит ко мне настоящее понимание этого чуда – жизни без неумолимого тупика в конце. День за днем я смотрю на этих людей и забываю, что передо мной актеры – до того достоверно они играют.