XXVI. После того как был обсужден первый подраздел этой части канцоны, в котором показано, как по видимым признакам можно распознать человека благородного, нам надлежит перейти ко второму, который начинается со слов: "Созрев, она умеренна, сильна..." Итак, в нем сказано, что если в юности благородная натура "нежна, стыдлива и несмела" и украшает собственную особу, то в пору зрелости она "умеренна, сильна", любвеобильна, куртуазна и честна; эти пять свойств, по-видимому, да и на самом деле необходимы для нашего совершенства, поскольку мы уважаем самих себя. Следует помнить, что решительно все, чем благородная натура располагает в первом возрасте, уже приуготовано и упорядочено благодаря предусмотрительности Природы, которая упорядочивает единичную натуру, доводя ее до совершенства. Это наше совершенство можно рассматривать двояко: в его отношении к нам самим, кому оно необходимо в пору зрелости, которая есть вершина нашей жизни, и в отношении к другим; а так как надлежит быть самому совершенным и уже после этого передавать свое совершенство другим, то этим вторичным совершенством следует обладать уже миновав зрелый возраст, то есть в старости, как об этом будет сказано ниже.
Таким образом, здесь надлежит освежить в памяти то, что выше, в двадцать второй главе настоящего трактата, говорится о влечении, которое рождается в нас с самого начала. Это влечение проявляется только в стремлении к чему-то или во избежание чего-то; и всякий раз, как человек стремится к чему-то, что ему нужно и поскольку это ему нужно, и избегает того, чего нужно избегать, он остается в пределах своего совершенства. Правда, всадником, управляющим этим влечением, должен быть разум1, и, подобно тому как лошадь, предоставленная самой себе, хотя натура ее и была благородной, ведет себя нехорошо, так же точно и влечение это, которое называют то гневливым, то вожделеющим, хотя бы оно и было благородным, должно повиноваться разуму, управляющему им, как хороший всадник, при помощи узды и шпор. Уздой он пользуется тогда, когда влечение заставляет его к чему-нибудь стремиться, и узда эта именуется умеренностью: она показывает тот предел, у которого надлежит остановиться; шпорой всадник пользуется тогда, когда он бежит от чего-то, и шпора эта именуется стойкостью, или величием духа; эта добродетель указует то место, где надо остановиться и сражаться. В четвертой, пятой и шестой книгах "Энеиды" наш величайший поэт Вергилий олицетворяет зрелый возраст в образе Энея, обуздавшего свои страсти. Какой же силы было это обуздание, если, получив от Дидоны столько радостей -- я перечислю их в седьмом трактате -- и испытав с ней такое наслаждение, Эней сумел с ней расстаться, вступив на путь честной, похвальной и плодотворной жизни, как это написано в четвертой песни "Энеиды"! И какой же силы было это пришпоривание, когда Эней вдвоем с Сивиллой осмелился, невзирая ни на какие опасности, спуститься в Аид в поисках души своего отца Анхиза2. Отсюда явствует, что для нашего совершенства нам в пору нашей зрелости подобает быть "умеренными и стойкими". А эти свойства и обнаруживает добрая натура, как о том недвусмысленно сказано в тексте.
В этом возрасте человеку для его совершенства необходимо, кроме того, быть любвеобильным; ибо ему, как находящемуся на полуденном отрезке дуги, подобает глядеть и назад, и вперед: ему подобает любить своих старших, от которых он получил и бытие, и пропитание, и знания, так чтобы не показаться неблагодарным; подобает любить и своих младших, так чтобы, любя их, оказывать им благодеяния и чтобы они за эти благодеяния поддерживали и почитали его в худшие для него времена. И Вергилий в пятой, упоминавшейся выше песни показывает, что Эней обладал этой любовью, когда он оставил в Сицилии престарелых троянцев, поручив их Ацесту и освободив их от тягот путешествия, и когда он обучил военному делу своего сына Аскания вместе с другими отроками. Из чего явствует, что зрелому человеку должно уметь любить, как говорится в тексте.
В пору зрелости необходимо также быть учтивым; в самом деле, хотя быть учтивым в обращении хорошо в любом возрасте, но для зрелых лет это особенно необходимо; легко, сделав скидку на возраст, извинить юношу, если ему не хватает учтивости; ею может не обладать суровая и строгая старость и тем более дряхлость. Эней обладал этой учтивостью, как показывает наш высочайший поэт в шестой песни, когда он говорит, что царь Эней, чтобы почтить мертвого Мизена -- Гекторова трубача, просившего перед смертью, чтобы его потом похоронили,-- препоясался и взял топор, дабы помочь рубить дрова для костра, на котором по обычаю греков должно было сгореть тело умершего. Из этого следует, что учтивость необходима для зрелого возраста, а потому, как уже говорилось, благородная душа ее и проявляет.
В пору зрелости необходимо также быть честным перед законом. Быть честным перед законом значит соблюдать и выполнять предписания закона, а это больше всего приличествует человеку зрелому; ибо, как говорилось, юношу легко извинить, сделав скидку на возраст; старик же, обладая большим опытом, должен быть справедлив, и если он и берется толковать законы, то вправе делать это лишь постольку, поскольку благодаря своему опыту он -- сам себе закон и способен управлять собою согласно справедливости, на что в более молодом возрасте человек не способен. Достаточно, если в зрелые годы человек будет следовать закону и будет получать от этого удовлетворение, подобно Энею, устроившему в Сицилии игры в день смерти отца, как повествует Вергилий; по обычаю, служившему грекам законом, Эней предоставил то, что обещал за победу каждому победителю. Из чего явствует, что для этого возраста необходимы честность перед законом3, учтивость, любовь, стойкость и умеренность, о чем и гласит толкуемый здесь текст; а потому благородная душа все эти свойства и проявляет.
XXVII. Уделив достаточно внимания свойствам, которые благородная душа предоставляет зрелому возрасту, нам, видимо, надлежит заняться третьим подразделом; он начинается со слов: "...а в старости -- щедра..." -- и призван показать те свойства, которые благородная натура обнаруживает и которыми она должна обладать в третьем возрасте, то есть в старости. В тексте же сказано, что в старости благородная душа уже так осторожна, так щедра, с такой радостью говорит хорошее о других и хорошее выслушивает,-словом, что она благожелательна. И действительно, эти четыре добродетели в высшей степени подходящи для этого возраста. А чтобы в этом убедиться, надо помнить, что, как говорит Туллий в книге "О старости"1, "добрый наш век имеет определенное течение, и путь нашей доброй натуры -- путь простой; и каждому из периодов нашего века отведено время для определенных плодов". И подобно тому как юности, согласно сказанному выше, дано то, благодаря чему она может достигнуть совершенства и законченного развития, точно так же зрелости дано совершенство, а старости -- законченное развитие, чтобы сладость ее плодов приносила пользу как ей самой, так и другим; ибо, как говорит Аристотель, человек -- животное общественное, поэтому от него требуется, чтобы он был полезен не только самому себе, но и другим. Недаром можно прочесть о Катоне, что он считал себя рожденным не для себя, а для отечества и для всего мира. Итак, после собственного совершенства, которое приобретается в зрелом возрасте, должно появиться и то совершенство, которое озаряет не только самого себя, но и других; и совершенство это должно раскрыть человека как некую розу, которая больше не может оставаться закрытой и чье благоухание, зародившееся в ее недрах, должно разлиться; и это должно наступить в третьем возрасте, который мы сейчас разбираем. Итак, старику надлежит быть осторожным, то есть мудрым, а для этого требуется хорошая память, хорошее знание настоящего и умение предвидеть будущее. И, говорит Философ в шестой книге "Этики", "невозможно, чтобы мудрый человек не был добрым", а потому того, кто действует исподтишка и обманным путем, следует называть не мудрым, а ловким; никто не назвал бы мудрецом человека, отлично умеющего острием ножа попасть кому-нибудь в глаз; точно так же нельзя назвать мудрым того, кто отлично умеет совершить дурной поступок, хотя, совершая его, всегда обижает скорее самого себя, чем других. Если должным образом приглядеться, то мы заметим, что осторожность всегда дает добрые советы, которые в человеческих делах и поступках приводят самого человека и других к благополучному исходу; а это и есть тот дар, который Соломон вымолил у Бога, увидев себя поставленным управлять народом, как это написано в Третьей книге Царств. Осторожный человек не будет ждать, пока к нему обратятся с просьбой: "Посоветуй мне", но, заботясь о другом, даст ему совет без всякой просьбы, подобно розе, дарующей свое благоухание не только тому, кто подходит к ней, специально чтобы ее понюхать, но также и любому, кто к ней приближается. На это иной врач или законник мог бы возразить: "Значит, я сам буду предлагать свой совет и дам его, даже если никто меня об этом не попросит, и не получу от своего искусства никакой пользы?" Отвечаю на это словами Господа нашего: "Даром получили, даром давайте"2. Итак, мессер юрист, я говорю, что те советы, которые не имеют отношения к твоему искусству и которые проистекают только от дарованного тебе Богом здравого смысла (а это и есть та осторожность, о которой идет речь), ты не должен продавать сынам Того, Кто тебе его даровал; те же советы, которые имеют отношение к искусству, тобою купленному, ты продавать можешь; однако не без того, чтобы иной раз не отложить десятую долю и не отдать ее Богу, то есть тем беднякам, которым ничего не осталось, как уповать на милость Божью.
Старому человеку пристало также быть справедливым, чтобы его суждения и его авторитет служили светочем и законом для других. А так как древним философам казалось, что добродетель, а именно справедливость, в старости совершенна, они и поручали управление государством тем, кто этого возраста достиг; потому совет правителей и назывался сенатом, то есть советом старейшин. О несчастная, несчастная моя родина! Какое сострадание к тебе сжимает мне сердце всякий раз, как я читаю, всякий раз, как я пишу что-либо относящееся к государственному управлению! Однако, поскольку о справедливости будет говориться в предпоследнем трактате этой книги, в настоящее время ограничимся тем немногим, что о ней сказано.
В годы старости подобает также быть щедрым, ибо именно в этом возрасте легче всего быть таковым и никогда нельзя воздать должного щедрости так, как в этом возрасте. В самом деле, если должным образом приглядеться к ходу мысли Аристотеля в четвертой книге "Этики" и к ходу мысли Туллия в его книге "Об обязанностях", то мы увидим, что щедрость должна быть уместной и своевременной, чтобы щедрый человек не вредил ни себе, ни другим. Но это невозможно без осторожности и без справедливости; однако до преклонных лет нельзя обладать этими добродетелями в совершенстве и столь естественно. О вы, злодеи, рожденные во зле! Вы обижаете вдов и сирот, грабите неимущих, похищаете и присваиваете себе чужие права; из всего вами награбленного вы задаете пиры, дарите коней и оружие, имущество и деньги, носите дивные наряды, воздвигаете дивные постройки и воображаете себя щедрыми! И разве это не то же, что совлечь с алтаря пелену и постелить ее на стол грабителю? Разве, тираны, ваши подачки не столь же смехотворны, как поступок грабителя, который привел бы к себе в дом гостей и постелил бы на стол украденную им с алтаря скатерть с еще сохранившимися на ней церковными знаками и воображал бы, что другие этого не замечают? Выслушайте, упрямцы, что говорит против вас Туллий в книге "Об обязанностях": "Много таких, которые мечтают быть на виду и прославиться и отнятое у одних дарят другим, полагая, что их будут считать хорошими те, кого они обогащают по любому поводу. Однако это как нельзя больше противоречит тому, что подобает делать"3.
Старости подобает также быть благожелательной, рассуждать о хорошем и охотно выслушивать хорошее: ведь хорошо бывает рассуждать о хорошем тогда, когда слушаешь хорошее. Возраст же этот придает человеку авторитетный вид, и кажется, что к старому человеку прислушиваются больше, чем к людям в любом другом, более раннем возрасте, и что он благодаря долгому жизненному опыту должен знать больше хороших и занятных рассказов. Посему Туллий в своей книге "О старости" и говорит от лица Катона Старшего: "У меня возросло желание беседовать, и удовольствие от бесед больше, чем это бывало раньше".
О всех четырех свойствах, приличествующих этому возрасту, говорит Овидий в седьмой книге "Метаморфоз", в том месте, где он описывает, как Кефал прибыл из Афин к царю Эаку за помощью в войне, которую Афины вели с Критом. Овидий рассказывает, что старый Эак был осторожен: потеряв от чумной заразы почти весь свой народ, он мудро обратился за помощью к богам и попросил их восстановить умершее население; и благодаря его сообразительности, заставившей его терпеливо перенести беду и прибегнуть к богам, народ его был не только восстановлен, но стал еще многочисленнее, чем раньше. По словам Овидия, Эак отличался справедливостью, став родоначальником нового народа и управителем своей опустошенной земли. Он был щедрым, сказав Кефалу после того, как тот попросил его о помощи: "Помощи вы не просите, ее получайте, Афины! / Острова этого все считайте вы силы своими. / Смело пусть каждый идет. Таково положение наше. / Силы достанет у нас; от врага отстоит меня воин. / Слава богам. Времена хороши,-- прощенья не надо просить". О, сколько можно говорить об этом ответе! Однако для человека понимающего достаточно того, что сказал Овидий. Эак благожелателен, когда он в длинной речи подробно описывает Кефалу всю историю мора, поразившего его народ, а также историю его восстановления. И чтобы приведенный пример лучше запомнился, Овидий говорит, что царь Эак был отцом Теламона, Пелея и Фока и что от Теламона родился Аякс, а от Пелея -Ахиллес.
XXVIII. После толкования этого подраздела надлежит перейти к последнему, к тому, который начинается словами: "Достигнув дряхлости, она стремится..."; здесь задача текста -- показать, что делает благородная душа в четвертой и последней части жизни, то есть в дряхлости. Во-первых, она возвращается к Богу, как к той гавани, которую она покинула, когда ей пришлось выйти в открытое море этой жизни; во-вторых, она благословляет пройденный ею путь, так как он был прямым, добрым и не омраченным бурями. В своей книге "О старости" Туллий уподобляет естественную смерть гавани и отдохновению после долгого плавания. И так оно и есть: подобно тому как хороший моряк, приближаясь к гавани, опускает свои паруса и входит в нее спокойно, едва пользуясь кормилом, так и мы должны опустить паруса наших мирских действий и возвратиться к Богу всеми нашими помыслами и всем сердцем, так чтобы войти в эту гавань в полном спокойствии и в полной умиротворенности. И в этом собственная наша натура преподаст нам великий урок спокойствия, ибо для нее смерть не есть страдание или огорчение, но, подобно зрелому плоду, который легко и без усилий отделяется от своей ветви, душа наша без сожаления покидает тело, в котором она обитала. Недаром Аристотель в своей книге "О юности и старости" говорит, что "смерть в старости беспечальна". И, подобно тому как человека, возвращающегося после долгого странствия, прежде чем он войдет в ворота родного города, встречают граждане вечной жизни,-- так они и поступают, приверженные ее добрым деяниям и помыслам: в самом деле, поскольку душа уже возвращена Богу и отреклась от мирских дел и помыслов, ей мнится, что она видит тех, кто предстоит Всевышнему. Послушай, что говорит Туллий от лица Катона Старшего1: "Мне кажется, что я их уже вижу, и я приподнимаюсь, охваченный величайшим желанием увидеть ваших отцов, которых я любил, и не только тех, кого я сам знавал, но также и тех, о которых я слышал". Итак, в этом возрасте благородная душа возвещает себя Богу и ждет конца бренной жизни с великим вожделением, и ей кажется, что она выходит из постоялого двора и возвращается в собственный дом; ей видится, что она оставляет дорогу и возвращается в родной город; ей мнится, что она покидает открытое море и возвращается в гавань! О вы, несчастные и подлые люди, врывающиеся в эту гавань на распущенных парусах, и там, где вы должны бы отдохнуть, вы от порыва ветра терпите кораблекрушение и теряете самих себя как раз тогда, когда столь долгий путь уже позади! Правда, рыцарь Ланселот2 не пожелал войти в гавань с распущенными парусами; не пожелал и благороднейший наш латинянин Гвидо да Монтефельтро3. Хорошо поступили эти благородные мужи, которые опустили паруса своих мирских деяний и предались в преклонных годах монашеской жизни, отринув всяческие мирские соблазны и дела. И никого нельзя извинить брачными узами, некогда связывавшими его; ведь к религии обращается не только тот, кто одеянием и образом жизни уподобляет себя Святому Бенедикту, Святому Августину, Святому Франциску или Святому Доминику, но можно, пребывая в браке, также обратиться к доброй и истинной религии, ибо Бог не требует от нас иной религии, кроме религии сердца. Поэтому Святой Павел и говорит римлянам: "Ибо не тот Иудей, кто таков по наружности, и не то обрезание, которое наружно, на плоти; но тот Иудей, кто внутренне таков, и то обрезание, которое в сердце, по духу, а не по букве: ему похвала не от людей, но от Бога"4.
В этом же возрасте благородная душа благословляет и былые времена; и она действительно вправе их благословлять, ибо, перебирая их в памяти, она вспоминает свои праведные поступки, без которых она не могла бы войти в ту гавань, к которой она приближается столь обогащенной. Она поступает как хороший купец, который, приближаясь к родной гавани, пересчитывает прибыль и говорит: "Если бы я не проделал такой путь, я не владел бы этими сокровищами и мне нечем было бы наслаждаться в родном городе, к которому я приближаюсь"; и потому он благословляет пройденный им путь. О том, что оба названных выше свойства приличествуют годам дряхлости, пишет и великий поэт Лукан во второй песни своей "Фарсалии", когда он говорит, что Марция вернулась к Катону, умоляя его снова принять ее, уже одряхлевшую: под Марцией разумеется благородная душа5. Истинный же смысл этого образа мы можем описать следующим образом. Марция была некогда девой, и это состояние обозначает особую юность; потом она вышла замуж за Катона, и состояние замужества обозначает собою зрелость; тогда она родила детей, каковые обозначают собой добродетели, которые, как говорилось выше, приличествуют людям зрелого возраста; но она ушла от Катона и вышла замуж за Гортензия, и это обозначает, что она рассталась со зрелостью и что наступила старость; от него она тоже родила детей, которые обозначают собою добродетели, приличествующие, как говорилось выше, старости. Умер Гортензий, что обозначает собою предел старости; овдовев же -- вдовство обозначает собою дряхлость,-- Марция с самого начала своего вдовства вернулась к Катону, и это обозначает собою, что благородная душа с самого начала дряхлости возвращается к Богу. И какой смертный муж более, чем Катон, достоин обозначать собою Бога? Конечно, ни один.
Что же говорит Марция Катону? "Пока во мне кипела кровь,-- разумеется зрелость,-- пока во мне жила материнская добродетель,-- разумеется старость, которая действительно есть мать высоких добродетелей, как это было показано выше,-- я,-- говорит Марция,-- следовала твоим приказаниям и их выполняла"; иначе говоря, душа твердо придерживалась своих гражданских обязанностей. Она говорит: "И взяла двух мужей", то есть приносила плоды в одном и в другом возрасте. "Ныне,-- говорит Марция,-- когда чрево мое утомилось и когда я для деторождения уже опустошена, я возвращаюсь к тебе, так как другому мужу меня отдать уже больше нельзя"; иными словами, благородная душа, признавая, что у нее уже больше нет чрева для несения плода, то есть чувствуя, что члены ее уже ослабели, возвращается к Богу, к тому, кто не нуждается в телесных членах. И Марция говорит: "Верни мне права прежнего брачного ложа, верни мне только название супружества"; это обозначает, что благородная душа говорит Богу: "Отныне даруй мне, Господи, Твой покой; даруй мне хотя бы то, чтобы я в этой слишком долгой жизни называлась Твоей". И Марция объясняет: "Две причины заставляют меня это говорить: во-первых, желание, чтобы после моей смерти говорили, что я умерла женой Катона; во-вторых, я хочу, чтобы после смерти не болтали, будто ты меня прогнал, но уверились, что ты по доброй воле на мне женился". Обе эти причины и подвигли благородную душу; она и расстаться с этой жизнью хочет как невеста Божья и желает показать, что поступки ее были угодны Богу. О вы, несчастные и рожденные во зле, мечтающие уйти из этой жизни скорее под именем Гортензия, чем Катона! Именем Катона отрадно завершить то, что подобало сказать о признаках благородства, ибо Катон благороден на протяжении всех возрастов.
XXIX. После того как в канцоне были названы добродетели, которые в каждом возрасте обнаруживаются в человеке благородном и по которым его можно распознать, добродетели, без коих человек не может существовать, как солнце без света и огонь без тепла, канцона, завершая изображение благородства, взывает к людям: "О вы, выслушавшие меня, вы видите, сколько людей ошибалось!" -- то есть людей, которые только потому, что вышли из славных и древних родов и происходят от выдающихся предков, считают себя благородными, не имея в себе никакого благородства. И здесь возникают два вопроса, к которым неплохо обратиться в конце настоящего трактата. Сер Манфреди да Вико1, именующийся ныне Претором и Префектом, мог бы сказать: "Кем бы я ни был, я напоминаю о своих предках и представляю своих предков, которые своим благородством заслужили сан Префекта и заслужили себе право приложить руку к венчанию Императора и право получить розу от римского Пастыря: я должен получать от людей почет и уважение". Это один вопрос. Другой заключается в том, что люди из рода Санто Надзаро в Павии2 и из рода Пишителли в Неаполе3 могли бы сказать: "Если благородство есть то, что говорили, а именно Божественное семя, милостиво заложенное в человеческую душу (потомства же или семьи, как очевидно явствует, души не имеют), то ни одно потомство и ни одна семья не могли бы называться благородными, а это противоречит мнению тех, кто утверждает, что их семьи в высшей степени благородны в их городах". На первый вопрос отвечает Ювенал в восьмой сатире, когда он начинает, как бы восклицая: "Что толку от этих почестей, унаследованных от предков, если тому, кто хочет в них рядиться, живется плохо? Если тот, кто рассуждает о своих предках и кичится их великими и дивными подвигами, занимается жалкими и подлыми делами?" В самом деле, "кто назовет,-- говорит поэт-сатирик,-благородным по происхождению того, кто недостоин хорошего происхождения? Это все равно что карлика называть великаном". Далее, обращаясь к такому человеку, поэт говорит: "Между тобой и статуей, воздвигнутой в память твоего предка, нет никакой разницы, кроме того, что его голова мраморная, а твоя живая". Но в этом, не в обиду ему будь сказано, я расхожусь с поэтом, поскольку статуя из мрамора, дерева или металла, поставленная в память какого-нибудь достойного человека, действует на окружающих совершенно иначе, чем это делает негодный потомок человека, в ней увековеченного. Ведь статуя всегда поддерживает доброе мнение в тех, кто слышал о доброй славе того, кому статуя поставлена, а в других вызывает к нему уважение; негодяй же, сын или внук, поступает совсем по-другому, ослабляя мнение тех, кто слышал хорошее о его предках; о таком потомке Ювенал говорит: "Не может быть, чтобы предки этого человека были такими, какими он их изображает, коль скоро из семени их получилось растение, какое мы видим". Поэтому не честь, а бесчестие -- удел того, кто дурным примером позорит хороших людей. А потому Туллий и говорит, что "сын достойного человека должен всегда заботиться о том, чтобы подтверждать своим поведением добрую славу родителя". Вот почему, по моему суждению, всякий клевещущий на доброго человека заслуживает того, чтобы люди от него бежали и к нему не прислушивались; точно так же и негодяй, но хорошего происхождения заслуживает того, чтобы все гнали его от себя, а хороший человек должен отворачиваться, чтобы не видеть позора, который пятнает доброе имя, сохранившееся в памяти людей.
На второй вопрос можно ответить, что потомство как таковое души не имеет; его действительно называют благородным, и оно до известной степени и есть благородное. При этом надо помнить, что всякое целое состоит из частей. Иное целое имеет сущность простую и ту же, что и его части, подобно тому как человек имеет единую сущность как в целом, так и в каждой его части; а то, что говорится о части, совершенно так же говорится и о целом. Другое целое таково, что не имеет сущности общей для его частей, как, например, горсть зерна; но сущность ее вторичная, как производная от многих отдельных зерен, несущих в себе истинную и первичную сущность. Про такое целое говорят, что свойства его частей столь же вторичны, как и их бытие; о горсти зерна можно сказать, что она белая, поскольку зерна, из которых она состоит, белые. Действительно, белизна эта первична только в зернах, но она вторична в горсти зерен, которая, таким образом, лишь вторично может называться белой; точно так же можно назвать благородным целое семейство или потомство. Но тут следует помнить, что, подобно тому как для получения белой кучи необходима победа белых зерен, точно так же для получения благородного потомства необходимо, чтобы в нем побеждали благородные люди (я говорю "побеждать" в смысле количественного преобладания над другими), так чтобы добрые качества, оказавшись сильнее, затмили противоположные им качества. Как из белой кучи можно было бы выбрать пшеницу, зерно за зерном заменить ее красной гречихой и вся горсть изменила бы свой цвет, точно так же в благородном потомстве могли бы один за другим умереть все хорошие его представители и народиться дурные, так что оно переменило бы свое название и должно было бы называться не благородным, а подлым. И этого достаточно для ответа на второй вопрос.
XXX. Как показано в третьей главе настоящего трактата, канцона эта состоит из трех главных частей. Поэтому, после того как истолкованы первые две (толкование первой началось в вышеназванной главе, толкование же второй -- в шестнадцатой; так что толкование первой части занимает тринадцать глав, а второй -- четырнадцать, не считая вступления к трактату о канцоне, охватившего две главы), в этой тридцатой, и последней, главе1 надлежит вкратце обсудить третью, главную часть, которая как своего рода украшение была добавлена в качестве заключения и начинается со слов: "Ты, против заблуждающихся, в путь..." Здесь же надо прежде всего вспомнить, что каждый хороший мастер, закончив работу, должен ее облагородить и украсить в меру своих сил, чтобы выпустить свое изделие из рук более ценным и достойным славы. Я же собираюсь это сделать в настоящей главе не как хороший мастер, а как его последователь.
Итак, я говорю: "Ты, против заблуждающихся..." Это "против заблуждающихся" и есть название канцоны, сочиненное по образцу доброго инока Фомы Аквинского2, который одну свою книгу, написанную для посрамления тех, кто сбивается с пути нашей веры, назвал "Против язычников". Итак, я пишу: "...в путь / Отправься..." -- как бы говоря: "Отныне ты завершена, и настало для тебя время не оставаться на месте, но отправиться в путь, ибо задача твоя велика"; и "не забудь, / Канцона, там, где дама -- в вышнем круге", сообщить ей свое намерение. При этом надо отметить, что, как говорит Господь наш, не следует метать бисер перед свиньями, ибо это для них бесполезно, а для бисера вредно; и, как говорит поэт Эзоп в первой басне, петуху полезнее зерно, чем жемчужина, а потому он оставляет жемчужину и клюет зерно. Памятуя об этом, я советую канцоне открыть себя там, где она найдет некую госпожу, то есть Философию. Благороднейшая эта госпожа найдется тогда, когда будет найдена ее келья, то есть душа, в коей она обитает. Философия же пребывает не только в мудрецах, но, как было показано выше, в другом трактате, она находит себе пристанище всюду, где живет любовь к ней. И я прошу канцону предстать именно перед людьми, в которых живет любовь, ибо смысл этой песни принесет им пользу и будет ими воспринят.
И я говорю канцоне: "Скажи этой госпоже: "Я о твоем благовествую друге". Друг же ее и есть благородство; ибо настолько они любят друг друга, что благородство всегда призывает Философию, а Философия не обращает своего сладчайшего взора в другую сторону. О, сколь прекрасны эти слова, которые в конце канцоны украшают собою благородство, называя его другом Философии, истинный смысл которой обретается в сокровеннейших тайниках Божественного разума!
О
НАРОДНОM КРАСНОРЕЧИИ
КНИГА ПЕРВАЯ
I. Так как нам не известно, чтобы кто-нибудь раньше нас излагал учение о народном красноречии1, а таковое именно красноречие, мы видим, совершенно необходимо всем, потому что им стремятся овладеть не только мужчины, но даже женщины и дети, поскольку оно им по природе доступно, то, желая как-нибудь просветить рассудок тех, кто, точно слепцы, бродят по улицам, постоянно принимая то, что спереди, за то, что сзади, мы, по внушению Слова с небес, попытаемся помочь речи простых людей, не только черпая для столь объемистого сосуда воду нашего ума, но смешивая лучшее из полученного им или заимствованного у других, дабы могли мы отсюда напоить жаждущих сладчайшим медвяным питьем. Но потому, что всякое учение надо не только показать, но и раскрыть его предмет, чтобы стало известно, чем оно занимается, мы заявляем, сразу приступая к делу, что народной речью называем ту, к какой приучаются младенцы от тех, кто при них находится, как только начинают они разбираться в словах; или, короче говоря, народной речью мы считаем ту, какую воспринимаем, подражая кормилице без всякой указки. Есть затем у нас и вторичная речь, которую римляне называли грамотной. Такая вот вторичная речь имеется и у греков, да и у других народов, но не у всех; навыка в этой речи достигают немногие, потому что мы ее выравниваем и обучаемся ей со временем и при усидчивости. Знатнее же из этих двух речей народная2; и потому, что она первая входит в употребление у рода человеческого, и потому, что таковою пользуется весь мир, при всем ее различии по выговорам и словам, и потому, что она для нас естественная, тогда как вторичная речь, скорее, искусственная. Об этой знатнейшей речи мы и намерены рассуждать.