Блуждающие звезды
ModernLib.Net / Классическая проза / Алейхем Шолом / Блуждающие звезды - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Алейхем Шолом |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(567 Кб)
- Скачать в формате doc
(442 Кб)
- Скачать в формате txt
(426 Кб)
- Скачать в формате html
(473 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|
|
7) Боже упаси, чтобы кто-нибудь из актеров знал, сколько дирекция зарабатывает или сколько, сохрани бог, докладывает.
8) Кассиром предприятия должен быть…
Тут между директорами вышло маленькое недоразумение. Каждый, естественно, хотел быть ближе к кассе. Но вскоре Гольцман нашел остроумный компромисс: у кассы будет сидеть Швалб, потому что он несколько тяжеловат на подъем; зато все расходы, денежные счета и расчеты должны проходить через Гольцмана.
Было выработано еще несколько второстепенных пунктов – и все с умом и со знанием дела. В составлении договоров у Гольцмана был большой опыт: он на этом, можно сказать, собаку съел. Бывший Гоцмах прошел недурную школу, имея своим наставником такого специалиста, как Щупак, – исчезнуть бы ему с лица земли!
Выработав все пункты договора, Гольцман позвонил, потребовал перо и чернила, чтобы закрепить на бумаге их договор, и обратился весьма приветливо к своему компаньону:
– Ну-ка, руки на стол, ноги под стол и чтобы было раз-два-три!
– Мне – писать? – простодушно ответил Швалб, отодвигая от себя бумагу и чернила. – Я, верите ли, во всю свою жизнь не брал пера в руки.
– Не может быть! – воскликнул Гольцман с притворным удивлением. – Как это возможно, чтобы человек совсем не умел писать? Ну, хотя бы несколько слов на нашем родном языке, на простом еврейском языке?
– Откуда? – совершенно серьезно оправдывался перед компаньоном Швалб. А так как он допивал уже третий бокал и язык у него развязался, то он подробно рассказал Гольцману всю свою довольно любопытную биографию, которую мы передаем здесь в самых кратких чертах.
Родился он – где, он и сам не знает. Рос сиротой, кто его родители – он не знает. Собственно, он рос не один, – их было трое сирот: он, его старший брат Нисл, тот самый, что живет теперь в Лондоне, да в придачу еще маленькая сестрица Ентл – та самая примадонна, которую теперь зовут Генриеттой. Все они, стало быть, валялись на улице, каждый в своей куче мусора, пока добрые люди не сжалились над ними и кое-как разместили, одного – сюда, другого – туда. Его с братом Нислом отдали к пекарю – разносить сдобные баранки. Невзлюбилась им эта профессия, и они взялись за папиросы. На этом больше заработаешь. То есть, собственно говоря, на папиросах тоже скорее хворобу наживешь, чем прилично заработаешь. Счастье, что у него с малолетства был талант к театру. В праздник пурим он загребал груды золота… Словом, вдвоем кое-как перебивались с хлеба на квас. Правда, они ходили голые и босые, голодать им тоже приходилось нередко, но зато сами себе хозяева, хоть возьми да покажи кукиш всему свету. Плохо было только с «придачей», то есть с сестрицей. Что делать с девушкой? Отдали ее в услужение, поставили на место, прислугой то есть. За один кусок хлеба, только бы с плеч долой. Но с нею была сущая канитель – одна неприятность за другой. Чуть не каждые три недели она меняла место. Потому что, на их несчастье, она с детства была девушка хоть куда, то есть не то чтобы блистала умом, но была очень красива. А у всех почти хозяев – чума бы их передушила! – такая уж привычка: как увидят красивую девушку, так у них сразу глаза становятся масленые… Был бы хоть дома старший брат Нисл, – он бы с ними честно разделался. Они бы уж своим внукам и правнукам заказали не приставать к девушке. Потому что мой брат Нисл, – вы видите, каков я! – но против него я дворняжка, ничего не стою! Но как на грех, заблагорассудилось ему, брату Нислу то есть, поехать черт знает куда – в самый Лондон. Отправился честь-честью, пешим порядком, обещал писать письма каждую неделю. Но где там? Куда там? Уехал, и след простыл. Когда же он вспомнил написать нам? В кой-то веки! Тогда, когда он, Изак Швалб, был уже актером на сильные трагические роли, а сестра его стала примадонной у этого Иокл бен-Флекла. Ну, спрашивается: когда же ему, Швалбу, было время учиться письму?
Выслушав любопытную биографию своего откровенного компаньона, наш Гольцман должен был согласиться, что Швалб совершенно прав. Он, Гольцман, и сам, говоря по совести, умеет писать лишь наедине с собой, когда никто не видит. Но, в сущности, к чему вообще вся эта писанина?
С этими словами Гольцман разорвал пополам чистый лист бумаги и воскликнул:
– Провались они сквозь землю, все эти бумаги! К черту писанину! «Не вексель платит, а человек». Дадим лучше друг другу руки, чтобы все, о чем мы здесь условились, соблюдалось свято и нерушимо. Выпьем же по кружке пива и расцелуемся. Будем здоровы! За процветание нового дела на счастье и радость нам!
– Будем здоровы! Дай бог счастья и всякого добра!
– Аминь!
– Аминь, аминь!
Глава 67.
Первый визит и великому Зоненталю
Придя домой немного навеселе, наши компаньоны никому не рассказывали о том, что только что заключили серьезную сделку. Они начали изучать город, подыскивая подходящее помещение для еврейского театра. Но скоро им пришлось убедиться, что это напрасный труд: Вена не город, а венские евреи – не евреи.
– Что это за евреи, – говорил Гольцман, – которые могут обойтись без еврейского театра? Евреев, которые либо бегут на Зоненталя, либо довольствуются кабаре, а то и вовсе дешевым кабачком, где собираются за кружкой пива, покуривают сигары и, слушая песни вроде «Хава» или «В пятницу вечерком» [52], кричат браво, пальчики облизывают, – таких евреев следовало бы повесить на первом дереве или расстрелять из первого ружья.
Так объяснялся сам с собою Гольцман на своем своеобразном языке. И компаньоны решили плюнуть на нарядную Вену и опять отправиться в провинцию, совершить турне по местечкам благословенной Галиции, Буковины, Румынии, где евреи еще не вкусили от древа познания, где публика еще идет смотреть на еврейского актера так же, как бегут, например, смотреть на медведя, слона или обезьяну…
Единственное, что удерживало Гольцмана в Вене, было желание увидеть Зоненталя. «Актер, обладающий миллионным состоянием, стоит того, чтобы ради него остаться лишний денек в Вене», – говорил Гольцман. И не потому, что на него производят такое впечатление миллионы, боже сохрани! Какое значение имеет в глазах Гольцмана миллионер? Мало ли миллионеров он видел па своем веку? Ему приходилось и разговаривать с миллионерами, и ездить с ними в одной карете, и даже, если хотите, обедать с ними за одним столом (намек на доктора Левиуса-Левиафана из Львова). Гольцман, видите ли, того мнения, что актер, который способен был не только заработать целый миллион, но и не растранжирить его, не пропить и не проиграть в карты, – такой актер вообще исключительная редкость, и повидать его стоит.
И Гольцман освежил свой наряд, выгладил цилиндр, купил новые перчатки и полушелковый зонтик, взял с собой письмо доктора Левиуса и обратился к Рафалеско:
– Ну, мой дорогой птенчик, ни пуха, ни пера!
Тут, правда, компаньон Швалб заявил, что он бы тоже непрочь пойти вместе с ними к Зоненталю: «Раз у них общее дело, то здесь и спору быть не может».
Но Гольцман сразу одернул его:
– Нет, шалишь! Дружба – дело святое, а коммерция – дело иное. Компаньон компаньоном, а все-таки каждый человек должен знать свое место…
Швалб не мог понять упрямства своего компаньона. Что за беда? Дороже, что ли, будет стоить, если они пойдут втроем? Или он откусит у Гольцмана кусочек Зоненталя? Но тут Гольцман разъяснил ему толком: «Каждый должен знать свое место. Пусти свинью под стол, она и ноги на стол…» Это обидело Швалба, и он довольно прозрачно намекнул, что примадонна Генриетта Швалб пока что ему еще сестра, а он, Швалб, ее брат, – и пусть он, Гольцман, этого не забывает… Тут уж Гольцман вышел из себя, весь вспыхнул, неистово, как водится, раскашлялся и, изрекши ветхозаветное: «Не надо мне ни твоего меда, ни твоего жала», – тут же истолковал это по-своему: «Не лезь ко мне на чердак и не погань мне лестницы».
Ни Рафалеско, ни Гольцман не могли понять, почему Зоненталь, великий Зоненталь, живет не в собственном особняке, а в гостинице.
– Как так? Ежели наш брат валяется в грязи вместе с хозяйскими курами, утками и клопами, то на то мы бедные еврейские актерщики. Но Зоненталь? В Вене! Что это значит? Возможно ли?
Так говорил Гольцман своему другу, развалясь в приличном экипаже, который вез их к Зоненталю. Но как только они подъехали к фешенебельному отелю, в котором жил Зоненталь, и к ним навстречу вышла какая-то важная персона в ливрее с золотыми пуговицами, Гольцман сразу изменил свое мнение и обратился к Рафалеско: «Эх, деньги! черт бы их батьку взял!» Субъекту с золотыми пуговицами он сказал, что хочет повидаться с Зоненталем. Золотые пуговицы оглядели обоих сверху вниз и дали понять, что Зоненталя видеть невозможно. «Почему, например?» – «Потому что Зоненталь не принимает». – «Что значит «не принимает»?» Эти слова были оставлены золотыми пуговицами без ответа, и важная персона в ливрее совсем было уже собралась уйти. Тогда Гольцман с чувством собственного достоинства заявил, что у них есть письмо к Зоненталю от одной очень почтенной особы, которая обладает не меньшим состоянием, чем его хозяин. Пусть он не думает, что они, мол, какие-то проходимцы: прежде всего, они тоже артисты…
Тут Гольцман взялся за цилиндр, снял перчатку и тотчас же, снова одев ее, дружески похлопал человека в ливрее по плечу. Тот несколько растерялся от такого обращения, взял письмо, пошел наверх, заставив посетителей довольно долго дожидаться в вестибюле, затем вернулся с ответом: Зоненталь очень извиняется, но он сейчас работает над новой ролью. Если они хотят во что бы то ни стало говорить с ним, то могут прийти сегодня в театр, за кулисы, во время антракта.
Больше от субъекта с золотыми пуговицами нельзя было добиться ни единого слова, ибо не успели они рот раскрыть, он показал им, что сзади у него такие же пуговицы, как и спереди…
– Все дурные сны, что мне снились в эту ночь, и в прошлую ночь, и во все ночи за целый год, да обрушатся на Зоненталя, доктора «Левиафана» и на всех меценатов всего мира! Но только вот что мои дорогой птенчик, замочек на язычок и – молчок!
Так говорил Гольцман своему другу на обратном пути от Зоненталя. У обоих лица горели от стыда.
Глава 68.
Тщетные надежды
Возвратившись после этого визита в таком настроении, словно их высекли, Гольцман и Рафалеско были очень шумно и торжественно встречены всей актерской братией.
– Ну?
– Что «ну»?
– Что слышно у великого Зоненталя?
– Что может быть слышно? – протянул Гольцман, не теряясь, с притворно спокойным, безразличным видом. – Представьте себе, есть на кого поглядеть.
И Гольцман собрался с духом и пошел нести околесицу, рассказывать про Зоненталя чудеса. Как он роскошно живет! Что за золотой человек! Как он их принял! Угостил чаем, пивом и сигарами. «Каждая сигара – вот такой величины».
И показывая обеими руками, какие сигары им там преподносили, Гольцман заехал одной рукой прямо Швалбу в лицо. Швалб, который, как мы знаем, был специалистом по части сигар, не мог удержаться от замечания, что таких больших сигар не существует. Кому еще так знать этот товар, как не ему, торговавшему всю жизнь сигарами?
– Вот, вот, жаль, право, – резко оборвал его Гольцман, – что ты взялся не за свое дело. Лучше бы ты остался папиросником, тогда на еврейской сцене было бы одним чурбаном меньше.
Этот ответ был несколько резковат по отношению к такому артисту, как Швалб; его красное лицо еще более побагровело, и он начал потеть. Но Швалб был не из тех людей, которые очень чувствительны к оскорблениям и долго носят обиду в душе. Не удивительно поэтому, что они тотчас помирились и решили в тот же вечер купить ложу в Бург-театре и всей компанией пойти на Зоненталя. Конечно, так только говорится – всей компанией. Пойдут они впятером: оба директора, Рафалеско, Генриетта и Брайнделе-козак.
– Ну, а остальные?
– С остальными, – рассудил Гольцман, – ничего не станется, если посидят вечером дома и поужинают всухомятку. А если они очень хотят, то могут без всякой церемонии взобраться на самый верх, на галерею. Это будет, во-первых, гораздо дешевле, а заодно уж и к богу ближе.
Одним словом, Гольцман не обнаружил никаких признаков неудовольствия. Напротив, он в это утро был веселее и разговорчивее, чем обычно; гримасничал, выкидывал всевозможные шутки, напевал и приплясывал, точно бог весть какое счастье ему привалило.
Совершенно иначе вел себя второй визитер – Лео Рафалеско. Насколько Гольцман был весел и жизнерадостен, настолько Рафалеско был печален, мрачен и ходил, как в воду опущенный. Все его золотые грезы рассеялись, как дым; все его сладостные мечты разбиты печальной действительностью.
Первой его мечтой было встретиться в Вене с дочерью кантора Рейзл, или Розой Спивак, из-за которой он ночей не спал. Второй мечтой была встреча с великим Зоненталем.
Но напрасно он рвался в Вену, к знаменитой певице Марчелле Эмбрих, у которой воспитывалась его Рейзл, или Роза Спивак. После долгих расспросов и поисков он узнал лишь одно: ни Марчеллы Эмбрих, ни Розы Спивак в Вене нет. Мадам Черняк, которая прежде ручалась, что Роза наверняка в Вене и уверяла, что непременно разыщет ее и во что бы то ни стало сведет ее с ним, с Рафалеско, теперь почему-то неожиданно переменила тон и начала разговаривать с ним совсем по-иному. Каждый раз она приносила другую новость: то ей передавали, будто Роза Спивак разошлась с Марчеллой Эмбрих и уехала ни с того ни с сего с каким-то артистом в Берлин… То вдруг ей стало известно, что Роза в Парижской консерватории, обучается музыке за счет какого-то богатого мецената Жана Решко, – француза, влюбленного по уши в еврейскую певицу. Наконец в один прекрасный день она пришла в своей красной ротонде, отозвала Рафалеско в сторону и сообщила по секрету, что, по самым достоверным сведениям, Роза Спивак теперь в Лондоне, выступает там в концертах вместе со знаменитым скрипачом Гришей Стельмахом, – это еврейский паренек, слава которого гремит по всему свету. Поговаривают даже, что этот Гриша будто бы жених Розы. А может быть, они уже повенчались.
– Ложь! Ерунда! – невольно вырвалось у Рафалеско.
– Что «ложь» и «ерунда»? – спросила мадам Черняк, окинув его взглядом своих маленьких японских глаз. На ее круглом лунообразном лице расплылась широкая улыбка, отчего толстые губы ее большого рта раскрылись, обнажив здоровые белые зубы.
Ах! Если бы Рафалеско не стеснялся, он поднял бы руку на эту ведьму – такой отвратительной показалась ему в эту минуту вся ее физиономия, ее жирное, круглое лицо, ее маленькие японские глазки, ее пляшущая фигура в красной ротонде. А ведь еще не так давно она казалась ему столь симпатичной. Нет! Не та Брайнделе-козак, что раньше. Совсем не та.
Глава 69.
«Парень» рехнулся
Пять человек совершенно различного склада сидели в ложе в Бург-театре, и каждый по-своему воспринимал спектакль и игру великого Зоненталя.
Гольцман прежде всего и больше всего интересовался декорациями и публикой. «Вот это театр!» Ах, если бы господь помог ему приобрести такой театр хоть через три года, он бы уже показал всему свету, кто такой Гольцман. Это был бы такой театр, что черт бы его батьку взял! К чему обманывать себя? В театре Гольцман знает толк; понимает не меньше, чем эти немцы. Деньжата тоже водятся, сил, слава тебе господи, тоже хватит. Одно только беспокоит, – где взять такую публику, как здесь?..
И Гольцман глядит из своей ложи в партер и снова и снова окидывает взором элегантную, блестящую публику великолепного театра. Из его уст невольно вырывается обычное проклятие: «Холера!» Неизвестно, к кому оно относится: к немцам ли, которые наполнили театр сверху донизу, или к евреям, не склонным посещать театр, который он, Гольцман, собирается открыть здесь, в этом проклятом городе. «Фи, – шепчет про себя Гольцман. – Вена! Тоже мне город, подумаешь! Надо поскорее убираться отсюда в какое-нибудь местечко, в обыкновенное еврейское местечко. К черту всю эту расфранченную публику, все эти плешивые и лысые головы! Я их не променяю на одного еврея из Голенешти…»
Почти то же думает и мадам Черняк, хотя и несколько в ином плане. За короткое время Брайнделе-козак успела изучить Гольцмана с его идеалами, которые стали и ее идеалами. Она только ждет той счастливой минуты, когда Гольцман объяснится ей и скажет, что готов идти с ней «рука об руку» по-настоящему, то есть обвенчаться по всем правилам закона. «Тогда, о, тогда они вдвоем открыли бы театр… Уж это был бы театр!..»
Мысли на миг, словно на крыльях, унесли ее далеко-далеко отсюда, в какое-то еврейское местечко не то Галиции, не то Буковины. Там она уже видит себя женой директора Гольцмана, «мадам Гольцман». У них, слава богу, собственный театр с собственными декорациями, собственной труппой из самых знаменитых актеров. Среди них – «парень» – молодой Рафалеско… с примадонной Генриеттой, но она уже не Генриетта Швалб, а Генриетта Рафалеско… Да, Генриетта Рафалеско. Она, мадам Черняк, уж примет меры, чтобы брак состоялся. А когда эта парочка обвенчается, Гольцман перестанет заглядываться на примадонну, как кот на сметану, и не будет гоняться за «пташечками», болячка ему!
Брайнделе-козак, наблюдая за Гольцманом своими маленькими японскими глазками, следила за каждым его шагом и ясно видела, что он вертится вокруг примадонны Швалб не так, как обычно вертятся вокруг примадонны. «Надо постараться окрутить как-нибудь поскорее эту глупую девку со смазливым личиком с этим «чудаковатым парнишкой», – сказала она себе и стала предпринимать в этом направлении энергичные шаги. Раньше всего надо вышибить у этого «чудаковатого парня» из головы всякие мысли о Розе Спивак; затем уже взяться за бродягу, брата примадонны, и проветрить ему мозги, убедить, что его глупая сестра со смазливым личиком должна выйти замуж за человека, себе равного (а тут уж ничего не скажешь, – парочка как нельзя более подходящая!), и перестать кружить головы таким людям, которые подходят ей так же, как корове седло…
И Брайнделе-козак бросает взгляды на бродягу, глаза которого устремлены на сцену, а мысли – совсем в иную сторону. «Кружка доброго пива с сосисками была бы теперь как нельзя более кстати», – думает Швалб. И мысли уносят его в буфет, к столикам, накрытым белоснежными скатертями, к бутылкам, кружкам и бокалам, к тарелкам и вилкам, к вкусным закусочкам… Но он делает вид, будто очень заинтересован ходом действия и до того восторгается игрой великого Зоненталя, что дальше некуда, черт побери!
Сестра его, Генриетта, тоже смотрит на сцену, но занята собой. Она в этот вечер принарядилась так, что любо поглядеть. Прическу сделала у парикмахера по последней моде, надела свое лучшее платье и нацепила на себя все свои настоящие и поддельные брильянты. Конечно, не столько ради великого Зоненталя, сколько ради молодого Рафалеско, который, правда, еще не совсем принадлежит ей, но она надеется… Можете на нее положиться, – она, Генриетта, знает, как действовать: у нее на этот счет богатый опыт. Надо этого парня сперва немножко помучить… Пусть ему это нелегко достанется. А когда он сам придет к ней и будет пресмыкаться, как все другие, тогда уж ее учить не надо, как действовать…
Но что с ним?.. Генриетта бросает взгляд на Рафалеско, – его не узнать. Перегнувшись всем корпусом, он душою и телом перенесся туда, на сцену. Он так поглощен игрой, что никого не видит и не слышит. Для него в эту минуту не существует никого, кроме Зоненталя, великого Зоненталя. Он дрожит всем телом, лицо горит, глаза блестят. Из его груди то и дело вырывается глубокий вздох. Генриетта глядит на него в упор и не может понять, что с ним творится. Хоть бы на минуту он оторвал глаза от сцены. Сидеть с ней в одной ложе и не вымолвить ни слова, не подарить ее ни одним взглядом! Пусть только окончится акт, уж она его возьмет в оборот! Она скажет ему, что… Но что это? Вот первый акт уже кончился, а Рафалеско точно не в своем уме. Со слезами на глазах он пожимает руки всем, начиная с Гольцмана и кончая Брайнделе-козак, а когда очередь дошла до Швалба, то бросается ему на шею.
– Вот это игра! Вот это называется играть! Вот как надо играть!
Генриетта стоит в стороне и, глядя на Рафалеско, шепчет про себя:
– Нет, этот парень с ума сошел… Не иначе, как рехнулся…
Глава 70.
Неисправимый мечтатель
По окончании первого акта Гольцман тотчас вступил в переговоры с капельдинерами Бург-театра относительно пропуска за кулисы, к Зоненталю. Но оказалось, что Зоненталь может принять только одного, а именно молодого актера, о котором пишет ему доктор Левиус из Львова.
– Здорово, кума! На рынке была. Все, что мне приснилось этой ночью и в прошлую ночь!..
Так начал было Гольцман на своем излюбленном лексиконе, но сейчас же осекся, увидя возле себя всю актерскую братию с примадонной Швалб и мадам Черняк во главе. Если бы в эту минуту перед ним разверзлась земля, он бы живым бросился в бездну. Ему было стыдно перед актерами, которые многозначительно обменивались взглядами. Особенно же ему было стыдно смотреть в глаза своему компаньону, ехидный взгляд которого как бы вопрошал: «Как же так, любезный? После таких сигар?..» Но стрелка часов движется, минуты коротки, а капельдинер ждет. Гольцман отвел Рафалеско в сторону и шепнул ему на ухо, что он только сегодня здесь, в театре узнал новость: «У Зоненталя, знаешь ли, есть сынок. Это такое сокровище, что я от души желаю ему короткой жизни и долгих бедствий. Шалопай первостепенный. Этот наследничек только и знает, что подписывать векселя, а отец за него плати».
– Поэтому ты должен постараться, – наставлял его Гольцман, жестикулируя длинными тонкими руками, – чтобы не вышло так, как со львовским меценатом, – чтобы ему ни дна, ни покрышки! Ты должен говорить с ним определенно и ясно насчет того и этого… понимаешь?.. И гляди, чтобы тебе не наступили на мозоль, потому что коли уж суждено есть свинину, то хоть пожирней, чтобы сало по бороде текло. Понимаешь?
Но тут Рафалеско неожиданно преподнес своему другу такой сюрприз, что Гольцман ни глазам, ни ушам своим не поверил. Трудно сказать, чем это было вызвано: тем ли, что Гольцман чересчур надоедал ему своими намеками насчет «того и этого», тем ли, что Рафалеско был обижен еще с утра, когда Зоненталь отказался принять их, а может быть, и тем, что он вообще был в сильном возбуждении, – но в ту минуту, когда Рафалеско как будто уже готов был пойти с капельдинером за кулисы, он вдруг повернулся к Гольцману и сказал коротко и решительно:
– Нет, не пойду!
– А? Что?
– Не пойду.
– Что значит, не пойдешь?
– Не пойду – и баста!
Гольцман протер глаза и при ярком свете электрических ламп начал вглядываться в лицо своего юного друга, – что с ним сталось? Возможно ли, чтобы «парень» ослушался его, Гольцмана? Это было первое «нет», услышанное Гольцманом от своего юного друга. В этом отказе и, главное, в тоне, каким было сказано «нет», было столько твердости и решительности, что Гольцман не счел возможным переспросить, почему же «нет». Он еще раз бросил немой взгляд на Рафалеско, и его ошеломило выражение лица юного друга. В эту минуту Гольцман испытывал приблизительно то же, что должен был испытывать когда-то библейский Валаам, когда его ослица неожиданно заговорила человечьим голосом.
– Нет так нет, – сказал он Рафалеско с деланной улыбкой, которая совершенно не шла к его мрачному виду.
Можно сказать, что в эту минуту Гольцман сразу постарел на несколько лет. Заостренный нос как-то неестественно вытянулся. Острые плечи странно согнулись, и его начал душить кашель. Между тем раздался звонок. Антракт кончился, и публика стала занимать свои места. Гольцман и Рафалеско молча направились в свою ложу.
На обратном пути из театра все актеры вновь сформированной труппы «Гольцман, Швалб и К°», как сидевшие в ложе, так и занимавшие места на галерке, сошлись вместе и, шагая по улицам Вены, заговорили все разом, размахивая, как водится, руками. Делились впечатлениями, произведенными на них спектаклем, с видом знатоков высказывали свое мнение, критиковали. При этом каждый старался перекричать другого, неистово размахивая руками, и все шумели, галдели, смеялись… Часто слышались такие словечки, как «дубина», «остолоп», «полено», «воловий рог», «балда», «хвастунишка», «пустобрех», «псаломщик», «бульбоед», и тому подобные странные, хлесткие выражения, которые можно услышать только в среде еврейских актеров. Неизвестно, к кому относились эти прозвища, к кому относились эти крылатые словечки, но всем было весело. Крики и галдеж слышны были за версту, а хохот катился еще дальше. Казалось, в спокойное течение венских будней ворвалась какая-то новая струя, новый поток неведомых людей, говорящих на неведомом языке. И не один немец, надо думать, останавливался в изумлении, глядя на эту необычайную группу людей, которая своим шумным поведением нарушила уличную тишину спокойного, уютного, гостеприимного города.
Только два человека не принимали участия в этом шуме: то были директор Гольцман и премьер труппы Рафалеско. Оба были погружены в свои думы. Гольцман, шедший под руку с Брайнделе-козак, делал вид, что слушает ее болтовню, но на самом деле думал о «парне», который в первый раз за всю жизнь сказал ему «нет». А «парень» шел рука об руку с примадонной Швалб. Она говорила, громко смеясь, сверкая глазами и белыми зубами. Он делал вид, что слушает ее, и отвечал невпопад, а мысли его были далеко. Он воображал себя на сцене в той же роли, что и Зоненталь, и мысленно дал себе клятву: да не будет имя его Рафалеско, если он со временем не будет играть так же, как Зоненталь!
И наш юный мечтатель стал строить воздушные замки, создавая в своем воображении новый рай: вот он, Рафалеско, начал работать над другими ролями, теми же ролями, что и Зоненталь: весь мир восторгается его игрой, и все в один голос твердят, что вскоре он превзойдет самого Зоненталя. И вот его приглашают в венский Бург-театр на гастроли. Зоненталь, великий Зоненталь, сидит в партере наравне с обыкновенными зрителями и смотрит. Потом в неописуемом восторге бежит на сцену, бросается ему на шею, целует и громко, во всеуслышание, заявляет, что этот молодой артист Рафалеско победил его, Зоненталя, превзошел его…
Глава 71.
Оба смеялись
Тяжкая это была ночь для нашего Гольцмана. Он долго не мог уснуть. Как будто тяжелый камень давил на сердце. Мысли путались в голове, безрадостные, унылые мысли: «Что случилось с «парнем»? – думал он, кашляя и ворочаясь с боку на бок. – Виноват во всем этот проклятый город, чтобы ему сгореть! С тех пор как мы приехали в Вену, «парня» не узнать – капризен, как единственный сынок у маменьки. Бежать, бежать отсюда поскорее!..»
Так решил про себя Гольцман, мысленно проклиная Вену и ее обитателей. Веселый, прекрасный город показался ему мрачным, неприветливым, скучным, а люди – лживыми, лицемерными, отвратительными. И все, о чем думал он в эту ночь, рисовалось ему в худшем свете, чем было на самом деле, и во сто крат хуже, чем могло бы быть. Все его заманчивые планы внезапно рассеялись как дым. Люди, которым он доверял, самым наглым образом водили его за нос и выдали с головой. Худшие его опасения сбываются воочию: его осадили со всех сторон, охотятся за его душой. Хотят похитить у него все его достояние, хотят вырвать у него из-под носа его Рафалеско.
«Надо не спускать глаз с «парня», – решил Гольцман. – Надо беречь его, как зеницу ока. Слишком много завистников… Кто знает, кто и на что может его толкнуть? Кто знает, какие виды на него у Швалба?
Что затаила в душе его сестра Генриетта? Какая змея припрятана за пазухой у Брайнделе-козак? Он – один человек среди стольких волков…»
Гольцман приподнялся на кровати, опираясь на острые локти, откашлялся и обратился к своему юному другу, также лежавшему в постели:
– Рафалеско, спишь?
– Нет, а что?
– Мне пришла в голову новая мысль.
– Именно?
– Слышишь, как я кашляю.
– Ну?
– Я думаю, что это конец. Надо готовиться в путь-дорогу, сделать последнее распоряжение и отправиться туда, где покоится мой папаша, мир праху его…
Рафалеско поднялся и уставился на Гольцмана расширенными от испуга глазами.
– С ума сошел? Рехнулся, что ли, или бредишь?
Гольцман обрадовался, что Рафалеско так напуган. Он громко рассмеялся, закашлялся и стал ругаться:
– Глупенький ты! Щупаку болеть бы столько лет, сколько я еще с божьей помощью протяну! Я это говорю… насчет того, понимаешь ли… Я думаю выписать из России мою маму и сестренку, – может быть, я буду тогда меньше кашлять…
И Гольцман закашлялся надолго. Наконец, отдышавшись, повернулся к стене и заснул. И снилось ему, что он уже не в Вене, а во Львове. Гуляет по улице Карла-Людвига и видит издали директора львовского театра Гецл бен-Гецла, который проходит мимо него рука об руку с Рафалеско. И хоть бы они удостоили его взглядом. Его словно огнем обожгло. Он весь вскипел и, сорвавшись с места, стремглав бросился к ним и стал звать сначала тихо: «Рафалеско!» Где там! Не слышит! Еще раз: «Ра-фа-ле-ско!..» Чем дальше, тем громче и громче: «Ра-фа-ле-ско! Ра-фа-ле-ско!..» А тот даже не оборачивается, точно совсем его не знает… Больше Гольцман уже не в силах владеть собой. От такой обиды может разлиться желчь даже у самого спокойного человека. «Эх, будь что будет! Он подойдет к этому негодяю, Иокл бен-Флеклу, одной рукой схватит его сзади за свиной затылок, а другой как даст по физиономии – раз, два, три! Вот так: трах-та-ра-рах!»
Полуживой от страха соскакивает Рафалеско с кровати, подбегает к Гольцману и видит: ночной столик возле кровати его друга опрокинут, возле столика валяются осколки разбитого графина, вдребезги разбитый стакан, согнутый подсвечник, тут же покалеченные часы, золотые часы, купленные недавно Гольцманом в Вене.
– Что случилось? – спрашивает Рафалеско.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|
|