Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рыба. История одной миграции.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Алешковский Петр / Рыба. История одной миграции. - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Алешковский Петр
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Вот глаз! – сказала я, набравшись храбрости.
      Лидия Григорьевна взяла кусочек, покрутила его так и сяк и вдруг расцвела, приложила к рыбине. Кусочек подошел.
      – Верно, глаз! Какая ты, Вера, молодчина!
      Ее слова придали мне храбрости. Уже не боясь ошибиться, я сказала:
      – А вот – жабры!
      Жабры подошли, голова сложилась.
      Лидия Григорьевна обняла меня и поцеловала в обе щеки. С глазом рыбина ожила. Потом композиция собралась уже быстро.
      Меня перевели с раскопа работать в камералку. Я мыла кусочки фресок, иногда находила фрагменты. Например, нашла кончик хвоста и заднюю ногу верблюда, зато Лидия Григорьевна догадалась и выложила остров с большим деревом, и животным, остановившимся отдохнуть в его тени, и линию, разделяющую композиции – такие бесконечные завитки, что иногда попадались на глиняных горшках. Они назывались “меандр”, я запомнила это слово.
      Когда был найден рыбий глаз, Лидия Григорьевна прекратила работу, села за пианино, что стояло в углу, и долго играла – мне и ако
      Ахрору. Она играла Бетховена. Я смотрела на плывущую по морю рыбину, ако Ахрор сидел, сцепив руки на коленях, пристально уставившись в пол, словно пол был зеркальным и отражал Лидию Григорьевну за пианино – ее летающие по клавишам пальцы, гордую ногу, с силой припечатывающую педаль, и блестящие непонятным восторгом глаза.
      После работы Лидия Григорьевна часто играла. Так она снимала усталость, так, мне казалось, она разговаривала с ако Ахрором. На людях они мало говорили друг с другом и, конечно, делали вид, что ничего между ними нет.
      Однажды я взяла лепешку и кусок дыни – свой обед, ушла в сад, легла под персиком и долго лежала в тишине, жевала и смотрела в небо. В арыке журчала вода, в тени было прохладно, пьяным дурманом пахли лопнувшие персики – падалица, их много лежало под деревьями. Пьяные осы ползали по норам, что сами проели в перезревших плодах. Лицо, руки, даже шея стали липкими от дынного сока. Я расстегнула платье, вымылась в прохладной воде арыка, надавила пальцами на затвердевшие соски. Запахнула платье и рухнула на живот в мягкую траву. Мне стало жарко, словно я и не освежалась. Неподалеку треснула сухая ветка, зашуршала под ногами трава – я осторожно выглянула из-за дерева.
      В тени старого грецкого ореха стояли ако Ахрор и Лидия Григорьевна.
      Ахрор протянул ей желтый цветок. Лидия цветок приняла и, еле касаясь его лица, словно обрисовывала контур, повела лепестками, как кистью.
      Ахрор, зажмурив глаза, долго стоял так – слепой и счастливый. Затем он бережно обнял ее голову и поцеловал в лоб, не разомкнув век. Он едва коснулся губами ее волос, втянул ноздрями их аромат и притянул ее к себе.
      Они упали в траву вместе. Смех, которым они засмеялись, показался мне каким-то вымученным, но он тут же смешался со звуками речи, где только имена “Ахрор” и “Лида” удавалось иногда разобрать. Тяжелое дыхание обоих съедало остальные слова, словно они говорили на специальном языке, скорость которого заставила мою кровь стучать в висках, окрасила щеки, лицо и шею в цвет, что бывает в печке-тандыре, когда она раскалена докрасна. Бабочка, мечущаяся в свете ночного фонаря, и та не смогла бы повторить траектории, по которым метались их руки. Это было похоже на странную игру, где важно не впустить другого игрока в свое пространство. При этом от прикасающихся рук сыпались искры, я боялась, что загорится трава в саду.
      Ахрор победил. Он уже расстегивал меленькие пуговицы сарафана Лидии
      Григорьевны, а она рвала с него через голову плотную, сшитую дома рубашку. От их рук по саду распространилось электричество. Листья деревьев замерли в неестественном напряжении. С характерным потрескиванием с них сыпались заряды, попав на кожу, они пощипывали ее, причиняя телу болезненное наслаждение. Насекомые умолкли, как перед землетрясением, солнце било с прежней силой сквозь ветви, но его тепло в тени сада не ощущалось. Сандалии Лидии Григорьевны и тапочки Ахрора разлетелись в стороны, как осколки лопнувшей лампочки, над зеленой травой уже блестела его мощная загорелая спина, из темного угла под мышкой выглядывала ее белая грудь с твердым, как миндаль, соском. Ахрор целовал ей шею, затем прильнул к соску, тянул из него, как младенец, молоко любви, что в такие минуты дарит женщина, как потом объяснила мне тягу мужчин к нашей груди тетя Гульсухор.
      Волосы на моей голове потрескивали. Я не могла оторвать глаз от их схватки. Тело стало железным и прилипло к земле, превратившейся в магнит. Перед самой развязкой я очнулась: нужно было бежать.
      Наверное, я слишком резко рванулась от земли, подо мной хрустнула сухая ветка. Лидия Григорьевна повернула голову, ее глаза встретились с моими – в них сияло торжество. Ако Ахрор ничего не слышал, подушечки его пальцев плясали на поясном ремне. Я неуклюже отползла назад, почти не скрываясь, потом вскочила и побежала к домам экспедиции, к хаусу, где плавали, охлаждаясь к ужину, большие арбузы. Я рухнула в воду в платье, как была, и живая вода моментально привела меня в чувство.
      Потом я обсыхала на солнце, привычном, прожигающем до костей, вертелась так и сяк и со спутанными волосами, тихонько проскользнув в камералку, к своему столу, принялась протирать кусочки фресок влажной греческой губкой.
      Они пришли. Мне было не по себе: я радовалась за них и завидовала
      Лидии. Ахрор занялся чайником, наполнил его водой, поставил на плитку, Лидия Григорьевна села за свой стол. В тот день я не могла работать, у меня все валилось из рук, куски фресок расплывались перед глазами. Заметив это, Лидия Григорьевна отпустила меня домой, сказала, что я перегрелась на солнце.
      На следующий день я попросилась на раскоп. Лидия Григорьевна легко согласилась. Я снова стала ездить на городище. Часто вместо лекций ако Бори Лидия Григорьевна устраивала нам концерты. Мы слушали, и это было здорово, но совсем не так, как тогда, когда она играла своему Ахрору и мне, случайно приблудившейся к их любви.
 

4

 
      Странно, прошло столько лет, а я не хочу называть ее имя – значит, не простила? Если честно, вспоминаю, и становится как-то не по себе, посмотрела в зеркало – щеки горят. Впрочем, это скорее от духоты.
      Пошла, приоткрыла окно, укутала спящую бабулю, вернулась к столу.
      Девочка была из Ленинграда, студентка-первокурсница, дочь какого-то высокопоставленного родителя. Она много о себе понимала, но была умная, сперва я даже искала ее внимания, может, мне и сегодня стыдно, что я в ней так ошиблась?
      Как сейчас, помню ту сцену. Мы сидели на айване за утренним чаем.
      Нас осталось немного – человек пять – шесть. От базы на раскоп ездили только археологи, мне была дарована такая привилегия после работы в камералке, да и жила я через четыре забора от экспедиции.
      Мы доедали свои лепешки с повидлом, запивая их горячим черным чаем.
      Ахрор, как всегда поутру, стоял около грузовика, поджидая, когда люди погрузятся в него. Он был в своей неизменной рубашке, всегда, впрочем, отстиранной и отглаженной, в легких, свободных брюках, теплых войлочных тапочках на босу ногу и с тряпкой в руках: только что кончил процедуру – протер от пыли стекла, зеркала, фонари, смахнул пыль с капота. Он стоял и мял тряпку, не зная, чем еще заняться, смотрел в сторону сада – туда, где рос старый орех, и скулы на его лице и худой острый нос были словно каменные.
      – Ненавижу, – сказала та девочка, прищурив глаза, – корчит мусульманина, а блядует с Лидкой.
      Не знаю, услышал ли ако Ахрор, все-таки он стоял метрах в тридцати от айвана, на его лице ничего не изменилось, но я, дура, не стерпела, плеснула в нее горячим чаем, топнула ногой и сказала громко: “Да как ты можешь так говорить, курица!”
      Чай ошпарил ее не сильно, но сильно напугал: от неожиданности она отпрянула, завопила, принялась смахивать капли с платья, словно прогоняла мерзкое насекомое. Я уже готова была вцепиться ей в волосы, но меня подхватили под руки два парня – чертежники из репинского училища – Вова и Андрей. Нас развели, успокоили, но, слава богу, никому в голову не пришло нас помирить.
      Девочка осталась на базе, был ее черед дежурить на кухне, а я поехала на раскоп. Было самое начало утра, около половины пятого, мгла отступала к горам, и солнце еще не взошло – мы начинали работать рано, прерывались на дневную жару и дорабатывали с четырех до шести, когда спадал зной.
      Ахрор и ако Боря ехали в кабине, мы всей стаей сидели в кузове, кутались в ватники – ветер дул еще ночной, промозглый. У нас в Азии климат резко-континентальный и даже летней ночью бывает, что без одеяла или костра не выжить.
      Грузовичок, медленно скрипя передачами, взбирался на городищенский холм. Миновав виноградные поля, он пылил себе по дороге-ущелью между городищем-шахристаном и цитаделью-кухендизом – дворцом правителя.
      Ако Боря рассказывал, что в древние времена через ущелье был перекинут мост, иного пути к дворцу не существовало, он считался неприступным. Само городище окружала цепь стен с большими круглыми башнями, их установили на равном расстоянии друг от друга. К башням подходили улицы города. Улица поддерживала свою охранительницу и получала мзду от тех, кто попадал внутрь через ее ворота.
      Городище – большой холм из пахсы и песка, покрытый выжженной солнцем травой, колючкой и редкими кустами шиповника – издалека напоминал череп мусульманина. Серо-белый цвет бритой головы был основным, солнце нещадно сжигало все, седая трава сливалась с сухой слежавшейся пахсой и пыльным песком. Бугры и вымоины от весенних дождей терялись при ярком свете. Холм казался голым, только тропки, пробитые козами и людьми, вились по отвесным склонам, редкие, как вены на висках исполинской головы.
      По утрам в отступающей мгле случалось так, что свет и тени вдруг ложились как-то особенно, и глазу являлось чудо: на истертых краях насыпи проступали очертания стен с угловыми башнями. Этот эффект длился мгновения – городище, как фотобумага, проявляло свою конструкцию. Линии были размыты, но с медленно проезжающей машины было видно – вот он, древний город, – вынырнул, раскрылся и на глазах начинает истаивать в похоронивших его оползнях. Где-то в глубинеЗемли рождалось солнце, и еще не появились лучи видимые, но невидимые гонцы уже были тут, меняли угол освещения, и тайна исчезала.
      Мы ехали по подножию лысой горы, но уже никаких башен, никакой цепи стен было не разглядеть. Ако Боря объяснял этот эффект. Я не запомнила непонятных слов – что-то про законы оптики. Для меня все осталось тайной, как чудесное таянье радуги: вот она стоит в полмира, дуга из всех своих семи цветов, и уже блекнет, и нет ее – только радость от причащения.
      Когда из горы выплывали стены, мы кричали с борта Ахроровой полуторки: “Сим-Сим, откройся!” Мы были уверены, что однажды гора расступится и перед нами предстанут цветущие, чисто выметенные улицы с богатыми домами, стекающие со всех сторон к базарной площади.
      Площадь вся заставлена лавками, полными китайских шелков, глазчатых сирийских бус, чистого арабского серебра, индийских пряностей и благовоний, иссиня-черного местного булата. В центре – казаны с жирным пловом. Рядами стоят хумы, набитые джугарой и пшеном. Зерно расклевывают тучи ненасытных воробьев, а старики, специально на то поставленные, лениво отгоняют птиц корявыми ветками. Главный хаус – водоем на случай осады, – выкопанный чуть в стороне от жилых кварталов и двух главных храмов, скрывается в зелени деревьев. Их ветви гнутся к воде, как танцующие в цитадели на пиру у владетеля наложницы. Полоненные в разных странах, они, начиная общий хоровод, кланяются до полу, касаются его рукой, выказывая почтение хозяину и его именитым и богатым гостям.
      Ако Боря рассказывал о той жизни – я видела ее точно так, как вижу и сейчас, когда дежурю у постели умирающей бабушки Лисичанской, сидя в кресле, – полудремлю, полубодрствую и, если не читаю книгу, просто вспоминаю или предаюсь видениям. Мне сорок два, и отдыхать на пенсии мне еще не скоро. Если вообще придется когда-нибудь.
      Машина взяла последний крутой подъем, мы въехали на раскоп. В ряд выстроились палатки камеральщиков, чертежников-архитекторов и большая – для отдыха, где всегда было душно и воняло потом. В ней редко отдыхали, предпочитали прятаться в тени высокой бровки, подстелив ватник; тень опасна, стоит посидеть разгоряченным на голой земле – и можно легко застудить почки или придатки. Мальчишки спрыгнули с борта уже при подъезде – лихачили, у них была такая игра. Впрочем, Ахрор ехал по городищу чинно, словно боялся промять лишнюю ямку в накатанной за годы работ дороге.
      Помню, что вылезла около палатки архитекторов, зашла в нее за складной двухметровой линейкой, мне предстояло стоять с ней, пока
      Андрей, глядя в нивелир, будет замерять точки на пласте и кричать
      Вове цифры, которые тот занесет на план. Я была одна в палатке.
      Полог колыхнулся, вошел ако Ахрор. Подошел ко мне, взял за плечи – руки у него были сильные, я невольно напряглась, словно капкан меня защемил, сердце ушло в пятки. Он развернул меня к себе и, глядя прямо в глаза, сказал: “Я люблю ее, Вера, люблю больше жизни, спасибо”.
      Лицо словно ошпарили горячим чаем, но я не отвела глаз. Ответила просто: “Я знаю”. И заплакала так горько, что пришлось вырываться из его рук и бежать, не разбирая дороги.
      Я неслась куда-то, чуть не сшибла ако Борю, вбежала на отвал, подняла кучу пыли, кубарем скатилась вниз и полетела дальше по склону, как мячик, не думая, что расшибусь, что колючки раздерут мне ноги и платье, билась то локтем, то боком о твердую вековую корку древнего бритого черепа.
      Как-то я затормозила. Уткнулась в скрещенные, выкинутые вперед руки и заревела в голос. Я знала, что одна, что никто меня не видит и не слышит, выла, как собака, визжала, царапала землю. Прижималась к еще холодной земле в надежде, что она оттянет жар из моей груди и живота. Так и случилось. Постепенно я пришла в себя, грязная, с растрепанными волосами, в порванном в нескольких местах платье, и тут мне нестерпимо захотелось писать. Я пописала и после, отойдя в сторону, устроилась на бугорке, поджав под себя колени, сорвала сухую травинку и с жадностью принялась ее сосать. Помню, как кружилась голова, сухие уже глаза смотрели на цитадель через пропасть ущелья, там, на самой макушке, паслась ослица – прибитая метровым железным колом цепь не давала ей убежать. Ослица замерла, подняла в мою сторону голову. Она жевала пук сухой травы, он медленно исчезал в ее пасти.
 

5

 
      Так мы поглядывали друг на друга, и каждая жевала свой сухой стебелек. Тени на кухендизе начали окрашиваться в малиновый цвет – из-за замкового холма вставало солнце. Малиновый цвет подползал и к городищу-шахристану, медленно проливался в разделявшее нас ущелье.
      По нему из горных кишлаков в Пенджикент шла старая дорога, упиравшаяся своим концом в базарную площадь. Стало очень тихо, ветер смолк, камни и пахса приготовились к рассвету, даже кузнечики исчезли, словно их тут никогда и не было. Высоко над головой, повторяя изгибы ущелья, пролетела в сторону города на базар пара голубей – клевать сваленную в груды кукурузу.
      Солнце у нас встает быстро. Малиновый сменяется на розовый, его, в свою очередь, прогоняет оранжевый, оттесняет предшествующий в тень, в ямки, занимает главенствующую точку поверхности и стекает вниз, как горячий шоколад по шарику мороженого. Смена идет быстро, волна за волной.
      Я любила восходы. Я всегда вставала в полный рост, распрямив спину и широко расставив ноги, опускала руки ладонями вниз, прикасалась ими к малиновому лбу светила и медленно, словно колдунья, поднимала руки. Тут было важно не спешить, поймать шаг солнца – руки приклеивались к диску, и он сам их выталкивал, но со стороны казалось, что взявшийся за ношу поднимает ее.
      Руки наливаются свинцом, пальцы начинают мелко дрожать, потому что груз, который они достают из глубокого колодца в цитадели, осилить тяжело. Медленно, очень медленно поднимаются руки, вслед за ними выползает, как примагниченный к ним растущий на глазах полукруг.
      Попав из холода подземелья на чистый воздух, солнце начинает накаляться – вот оно уже оранжевое, как апельсин, руки держат его теперь с боков, словно это баскетбольный мяч. Руки устали, но нельзя выказать дрожь. Дрожь поселяется внутри меня, потому что подъем, мной сотворенный, – чудо, и я горда тем, что не сдалась: вбиты в землю мои ноги, как башни, руки медленно расходятся, отпускают круг.
      И вот он выкатывает весь и стремительно желтеет, солнце теперь – лимон на слегка подрагивающей ветке. Остается легонько поддать ему снизу, как шлепнуть по попке ребенка, и оно само начинает шествие, уменьшаясь в размере. Кожа уже чувствует его жар, еще не самый жестокий, но согревающий, как жар открытого огня. Через час это будет жар тандыра, где пекут лепешки, едва выносимый, прожигающий до костей, если стоять без движения. Еще через час – полтора начнется пекло, воздух задрожит, марево закроет горы, а в далеком и бездонном небе будет яриться маленький блин. Если посмотреть на него, прищурив глаза, он тут же превращается в раскаленный крест.
      Я снова в который раз вытянула солнце, пустила его в вышину. Руки затекли, пальцы онемели, я принялась сжимать и разжимать их. Пора было возвращаться на раскоп – наши с рассветом начинали работу. И тут раздался вопль и повторился снова. Он несся из ущелья. Я посмотрела вниз.
      Это был обычный ишак, каких десятки в загородке на базаре, где они стоят, поджидая хозяев. На нем сидел бабай – дедушка-дехканин, два хурджина – плотно набитые чересседельные мешки, соединенные крепкой тканью, – свешивались с боков животного. Пальцем правой ноги бабай постукивал ишака по шее, чуть пониже поднятого трубой уха. Ишак шел медленно, словно вез тонну груза. Он вдруг вытянул губы, обнажил синие десны с крепкими зубами, мотнул головой и издал свой икающий вопль. Эхо покидало его по ущелью и вытолкнуло ввысь, к макушке кухендиза, где его приняла ослица. Ей он и посылался, этот крик отчаянья. Ослица скосила испуганный глаз вниз, отвесная круча защищала ее. От вторжения со стороны ущелья цитадель была неприступна даже для распаленного ишака, привыкшего лазать по горам.
      Но его трубный голос напугал ослицу, она дернула головой и понеслась вскачь, прочь от края, забыв, что прикована. Цепь чуть не сбила ее с ног, рванула назад, но она уже потеряла разум. С упрямством, свойственным этим животным, ослица рвалась и рвалась вперед, казалось, она снова и снова кидается на незримого противника, пытаясь пробить его низко опущенным лбом, так сшибают ворота тупые бараны. Пена летела с нее клочьями, мне показалось, что ветер донес до меня запах ее страха. Ишак завопил истошно и уже кричал, не останавливаясь. Вторя ему полной ужаса гортанью, заорала она, будто ее терзали своими когтями безжалостные ночные дивы.
      Ишак меж тем врос в землю, странно расставил ноги, как у школьного физкультурного коня, задрал голову вверх и перешел на рев, в котором слились боль и дикая животная страсть. Глаза его помутнели и налились кровью. Бабай молча слез на землю, снял хурджины, положил их в тени кухендизова навеса, сел, скрестив ноги, вынул из-за пояса тыквинку с насваем, бросил щепотку под язык и остекленел. Он отплыл в другое измерение – покой читался на его лице: мышцы скул расслабились, веки отяжелели и почти накрыли глаза, оставив для связи с этим сумасшедшим миром две узенькие щелочки.
      Ишак продолжал орать, но не двигался с места, из недр его живота выросла отвратительная труба и впилась в землю, как пятая нога.
      Диких ишаков панически боятся даже кобылицы – ослиный член превосходит все мыслимые животные размеры, а похотливость их стала притчей во языцех. Почуяв созревшую для любви кобылу или ишачиху, самец будет бежать за ней до тех пор, пока не совокупится и не изольет свою страсть. Кобылиц иногда спасают длинные ноги, но сила этого маленького животного безмерна, он может преследовать несчастную часами и просто загоняет ее и берет измором.
      Осел – символ не только трудолюбия и упрямства, но и похоти. На одной из фресок с раскопа был изображен осел с возбужденным членом и танцующая перед ним красавица-согдийка. Ако Боря, большой любитель скабрезностей, рассказывал нам древнюю сказку о похотливой царевне, черных рабах, горном осле и мудром правителе, велевшем принародно казнить распоясавшуюся блудницу.
      Я стояла у края пропасти – зрелище притягивало и отталкивало одновременно, первый раз я видела это, и почему-то мне было жалко не рвущуюся на цепи истеричку, а умирающего на моих глазах ишака. Он уже сорвал голос и хрипел, весь в мыле, ноги мелко дрожали, как мука на сите. Наконец он всхлипнул, пятая нога повисла как кишка и медленно втянулась в живот. Чудовище на глазах превратилось в милую животину. Ослик стоял, обреченно составив ноги, что твой пенсионер в очереди за хлопковым маслом – одна бутылка в руки, – судороги еще бродили по мышцам, слюна капала с губ, уши повисли драными лопухами, но теперь он был покорен и безволен. Унялась разом, как будто шепнули ей: “Отомри!”, ишачиха и спокойно принялась жевать сухую траву. В сторону ущелья она больше не смотрела.
      Из тайн небытия вернулся бабай, выплюнул с жирной черной слюной отработанное зелье, вытер рот краем халата, поднялся с кряхтеньем, навалил на осла набитые товаром хурджины, взгромоздился ему на спину, выставил правую ногу и большим пальцем потыкал животное в шею чуть пониже правого уха. Ослик сделал шаг и двинулся в сторону базара. Я проводила их взглядом, повернулась в сторону раскопов – на высоком отвале стоял ако Ахрор. Похоже, он стоял там давно, но природная деликатность не позволила ему спуститься ко мне. Он улыбался, как мальчишка.
      – Вера, иди сюда.
      Я поднялась на отвал. Он легко коснулся моего плеча рукой, указывая направление, но я вдруг прильнула к нему, обхватила руками за талию, прижалась к его груди. Он погладил меня по голове, сказал: “Вера, ты мне как дочь, я твоего папу любил”.
      Мне стало хорошо и покойно, я засмеялась, счастливая, и он засмеялся в ответ.
 

6

 
      В тот вечер, когда я пришла домой, у нас оказались гости – приехали из Курган-Тюбе мамин брат с женой – дядя Костя и тетя Рая. Дядя
      Костя был строитель – он работал сначала на Кайрак-Кумской ГЭС, а затем переехал в Курган-Тюбе, где возводил на реке Вахш плотину, и остался в этом городе. Дядя Костя был членом партии и служил небольшим начальником, а тетя Рая работала бухгалтером на цементном заводе. Они приехали повидаться. Дядя Костя объявил мамин день рождения, хотя он уже месяц как прошел. На столе стояли коньяк и шампанское, тетя Рая навезла сладостей, а мама испекла кулебяку с капустой, и во дворе нажарили шашлыков.
      Я запомнила это потому, что такие пиры у нас случались редко – только когда наезжали мамины братья. Другой брат, дядя Степа, жил в
      Душанбе и в тот раз приехать не смог, он служил в штабе погранвойск, и отлучиться ему, даже на день рождения сестры, было очень сложно.
      Пировали во дворе под яблоней, потом дядя Костя вытащил старую радиолу, и мы слушали пластинки. Я поедала тетины конфеты, а она не могла оторваться от маминого айвового варенья, съела, наверное, полкило, и мама дала потом им в дорогу трехлитровую банку. Было весело, взрослые выпили, но в нашей семье не полагалось напиваться: ополовиненная бутылка коньяка долго стояла в шкафу на кухне, а куда она делась, не помню, помню, что долго стояла и стекло покрылось пылью.
      На следующий день была суббота, мы ездили на Зеравшан купаться, лежали в воде, брызгались, а тетя Рая ходила по мелководью, искала камешек – хотела найти настоящий агат, но так и не нашла. Дядя Костя и тетя Рая собирали камни. Я никогда не была у них в гостях, только слышала об их коллекции, там были редкие друзы аметистов и горного хрусталя. Коллекция пропала в 92-м, когда мы все дружно драпали из
      Таджикистана – Вовка, их сын, не сумел ее спасти.
      Во время купания дядя Костя вспоминал, как мой отец после каждой экспедиции всегда посылал ему интересные экспонаты.
      – В моем собрании большая и лучшая часть найдена и подарена твоим отцом, – говорил он мне.
      Они говорили о папе весело и легко, мама даже не всплакнула, в молодости они какое-то время жили вместе, и им было что вспомнить.
      Я тогда спросила про ако Ахрора, он ведь назвался другом отца, и мама очень хорошо о нем отозвалась. Ахрор Джураев сперва работал в геологической экспедиции шофером, но потом заболела его жена, и
      Ахрор был вынужден искать работу в Пенджикенте. Папа помог ему, его экспедиция отдала Ахрору списанный грузовичок. Он восстановил его своими руками, и теперь машина кормит всю семью – у Джураевых пятеро детей.
      – Наши сестры через день ездят к Мухибе Джураевой, колят ей лекарства, но дела там нехорошие, – сказала тогда мама и добавила, что Ахрор очень заботится о жене и детях, заезжает домой в обед, вечером загоняет кур.
      Питерская девочка меж тем втерлась в доверие к Лидии Григорьевне и перешла работать в камералку на мое место. Ахрор, как истинный джентльмен, Лидии ничего не рассказал. Девочка начала приставать к
      Ахрору, ловила его одного, купалась в хаусе нагишом, стараясь показаться ему в таком виде, когда все были на раскопе и база вымирала. Лидия Григорьевна ничего не замечала. Эта сучка облизывала ее, а за спиной строила куры ее любимому.
      Ахрор не выдержал, пошел к ако Боре и попросил услать девочку на городище. Ее вызвали к начальству. Она рассказала, что Ахрор изнасиловал ее в саду и что, кажется, она беременна. В воздухе запахло бедой. Ако Боря совещался со своей женой апи Валей – дело могло по тем временам навлечь на экспедицию страшные беды.
      Московские и ленинградские студенты ходили по территории базы в купальниках и плавках, не привыкшие к такой вольнице таджики давно пускали сплетни, что у археологов бордель, и даже просили у ако Бори студенток на выходные “покататься” и сулили хорошие деньги.
      Девочка была отправлена на раскоп. Утром, когда садились в машину,
      Ахрор галантно помог ей, подал руку, собирался подсадить в кузов.
      Она с разворота влепила ему пощечину и заорала:
      – Иди к своей Лидке, я тебя больше видеть не хочу, осел похотливый!
      Ахрор окаменел. Молча сел в машину, дождался, пока запрыгнет последний, и отвез всех на раскоп.
      Лидии Григорьевне тут же донесли. Вечером я случайно подглядела их объяснение: Ахрор стоял с каменным лицом, а Лидия Григорьевна ему что-то горячо говорила. Вдруг она взмахнула руками, и я услышала многократно повторенное слово “почему?”. Сначала он никак не реагировал, стоял, как бетонная опора, затем повернулся и пошел к своей машине. Лидия Григорьевна прислонилась к стене камералки, смотрела ему вслед, глаза ее, полные слез, сияли восторгом. Он шел прямо, спокойно и ни разу не обернулся.
      Девочка через пару дней заболела тяжелой дизентерией: объелась падалицей персика в саду. Наверняка не мыла плоды, хотя об этом говорили, кажется, каждый день. Ее сначала положили в нашу больницу, но, когда стало ясно, что диарея не проходит и нужны другие, сильные антибиотики, ее отправили из Самарканда самолетом в Ленинград.
      Вез ее из Пенджикента ако Ахрор. Так же невозмутимо, как держал рузу, ако Ахрор перенес эту поездку, погрузил, закутанную в одеяло, в кабину, бросил в кузов чемодан и отбыл в Самарканд. На полуторке они тащились несколько часов по жаре, двое в маленькой кабине.
      Больной было плохо, у нее поднялась температура, думаю, им приходилось не раз останавливаться у обочины.
      Следующим утром он уже стоял у машины и обтирал ее тряпкой. Доехали они нормально, в самолете ею занялись стюардессы, уложили в разложенные кресла, по трапу внес ее в лайнер все тот же Ахрор. Он отвечал на вопросы любопытствующих с мягким таджикским выговором, но в голосе слышался металл той особой ковки, что идет на черные чустовские ножи.
      Мне он всегда улыбался, даже в тот день, и я хотела расспросить его про папу и грузовик, но побоялась. Так никогда и не спросила.
      Вечером за ужином не стерпела и рассказала маме все про Лидию
      Григорьевну, про Ахрора и про девочку-ленинградку.
      – Ты становишься взрослой, Вера, – сказала мама. – Такими мужиками, как Ахрор, женщины не бросаются.
 

7

 
      Ако Ахрор стал моей первой любовью. Странной любовью. Когда одноклассницы делились своими историями, я слушала их вполуха.
      Поцелуи и провожания, гляделки и танцы в ДК были мне неинтересны.
      Мальчишки пытались за мной ухаживать, один даже провожал из школы домой, но не о чем было с ним говорить, он походил за мной и перестал. Случайно я подслушала, что они называют меня “рыбой”. Не знаю почему, прозвище меня не обидело – рыба так рыба, тем более что это было мое созвездие, мой знак зодиака. Я просто приняла это к сведению, не догадываясь, что еще не раз придется услышать это прозвище. Я жила вне их компании и не ходила на посиделки.
      В экспедиции среди студентов и ученых было интересно, ко мне относились как к равной и не приставали, там я была рядом с Ахрором и Лидией. Я не ревновала. Я видела его каждый день, и этого было достаточно. Он кивал мне, бросал какую-нибудь незначительную фразу, я улыбалась в ответ, и он расплывался в улыбке – то, о чем я мечтала, оставаясь одна, было мое, мне хватало мечтаний. Лидию
      Григорьевну, на удивление, я тоже полюбила. Она это почувствовала и платила тем же – всегда была со мной ласкова и, мне кажется, знала мою тайну, но вернуться в камералку было выше моих сил.
      В том сентябре я сдружилась с Галей Должанской – археологом из
      Питера. Гале было двадцать пять: маленькая, худая, она могла час-другой неутомимо махать тяжелым кетменем, разбивая комья слежавшейся земли. Мы четверо: Галя, Ася Рахимжанова – практикантка с четвертого курса ЛГУ, Нар, мальчишка-осетин, приданный, чтобы разбавить женскую компанию, и я, – начали работать на могильнике

  • Страницы:
    1, 2, 3